История экономического анализа. От истоков до Платона

Ни одна наука, согласно принятому определению этого термина, никогда не бывает основана или создана одним индивидом или группой. Точно так же обычно невозможно установить точную дату ее «рождения». Существование экономической науки, как мы ее теперь называем, стало общепризнанным в результате длительного процесса, который протекал между серединой XVII и концом XVIII в. Однако в первой части было введено понятие, которое поможет нам внести некоторую ясность или хотя бы облегчить изложение материала, — понятие классического состояния.  Такое классическое состояние сложилось во второй половине XVIII в., а ранее подобное классическое состояние не возникало ни разу. С учетом этого мы могли бы соблазниться начать где-нибудь между 1750 и 1800гг., быть может, с главного достижения той эпохи— «Богатства народов» А. Смита (1776). Но любое классическое состояние подводит итог или консолидирует ту действительно оригинальную работу, которая к нему приводит, и не может быть понято само по себе. Поэтому в данной части мы попытаемся как можно полнее охватить промежуток времени продолжительностью более чем 2000 лет, который начинается от «истоков» и завершается примерно через двадцать лет после публикации «Богатства народов». Эта задача в значительной степени облегчается тем дополнительным обстоятельством, что с точки зрения целей данной истории многие столетия внутри указанного промежутка являются пустыми.

Адам Смит и «Богатство народов»


Мы так часто упоминали Адама Смита, так часто будем вынуждены упоминать его и в дальнейшем, что у читателя вполне может возникнуть недоумение: а есть ли необходимость во всестороннем анализе его деятельности в одном каком-либо месте? Действительно, для наших целей разбросанные по всей книге обращения к нему куда важнее того, что будет сказано в настоящем разделе. И все же представляется правильным задержаться на мгновение, чтобы взглянуть на фигуру самого знаменитого экономиста, разобраться, из какого «теста» он сделан, и уделить внимание книге, на долю которой выпал самый крупный успех не только среди всех сочинений по экономике, но и среди всех опубликованных на сегодняшний день научных произведений, исключая разве что дарвиновское «Происхождение видов».

                Требуется всего несколько фактов без каких-либо особых подробностей, чтобы рассказать об этом человеке и его замкнутой и бедной событиями жизни (1723-1790).  Достаточно будет отметить, что: во-первых, он был чистейшим, истым шотландцем до мозга костей; во-вторых, его ближайшие родственники состояли на шотландской государственной службе — это нужно иметь в виду, чтобы понять его воззрения (сильно отличающиеся от тех, которые зачастую ему приписывают) на общественную жизнь и экономическую деятельность (важно никогда не забывать про родовитость, интеллигентность, критическое отношение к предпринимательской деятельности и довольно скромный достаток, отличавшие ту среду, откуда он вышел); в-третьих, «профессорство» было у него в крови и он оставался преподавателем не только тогда, когда читал лекции в Эдинбурге (1748-1751) или Глазго (1751-1763), но всегда, и именно благодаря своему character indelebilis (непреклонному характеру); в-четвертых (факт, который я считаю безусловно существенным не для собственно экономических его воззрений, конечно, но более всего для понимания им природы человека), ни одна женщина, исключая мать, никогда не играла сколько-нибудь заметной роли в его жизни; в этом отношении, как и во всех прочих, единственным пожизненным соблазном и страстью для него оставалась литературная деятельность.

                В 1764-1766 гг. он совершил путешествие во Францию в качестве воспитателя молодого герцога Баклю, которому экономическая наука обязана последующим досугом и независимостью Смита, благодаря чему «Богатство народов» и смогло явиться на свет. Назначение Смита на эту квазисинекуру (1778) обеспечило ему вполне безбедное существование на весь остаток жизни. Он был добросовестен, чрезвычайно кропотлив, методичен, очень уравновешен и честен. Он воздавал должное другим, но не щедро, а лишь когда честь требовала этого. Он никогда не раскрывал заслуг своих предшественников с искренностью Дарвина. В критике он был узок и невеликодушен. Его мужества и энергии хватало ровно настолько, чтобы честно выполнять свой долг ученого, причем эти качества прекрасно уживались в нем с изрядной долей осмотрительности.

                Время энциклопедических знаний тогда еще не прошло: можно было странствовать по всевозможным наукам и искусствам и даже работать в совершенно далеких друг от друга областях, не видя в этом ничего страшного. Подобно Беккариа и Тюрго, А. Смит занимался великим множеством наук, лишь одной из которых была экономическая теория. Мы уже имели возможность коснуться «Теории нравственных чувств» (1759), к которой было приложено «Рассуждение о происхождении языков» (3-е изд. — 1767), — его первую крупную удачу (эту работу, начатую при подготовке материалов к эдинбургским лекциям, он завершил в первые годы своей профессуры в Глазго). Напомнить о ней стоит ради того, чтобы привить читателю невосприимчивость к несправедливой критике, обвиняющей А. Смита в недостатке внимания к нравственным факторам. Более того, именно там, а не в «Богатстве народов» содержится его философия богатства и экономической деятельности. К этим его произведениям и трудам по естественному праву, «естественной теологии» и литературной критике следует также присовокупить шесть эссе.  Некоторые из них представляют собой законченные фрагменты грандиозного плана «Истории свободных наук и изящных искусств», от которого он отказался как от «чересчур обширного». Жемчужиной собрания является эссе «Принципы, ведущие и направляющие философские изыскания; на примере истории астрономии». Отважусь сказать, что, не зная этих эссе, невозможно составить верное представление об интеллектуальной значимости Смита. Возьму на себя смелость также утверждать как неоспоримый факт, что никому на свете не пришло бы в голову заподозрить в авторе «Богатства народов» способность написать эти эссе.


                Как мы уже знаем, основы смитовского анализа заимствованы им у схоластов и философов естественного права; помимо того что у него под рукой были сочинения Греция и Пуфендорфа, этому же учил и его наставник Хатчесон.  Правда, и схоласты, и философы естественного права так и не разработали вполне четкой схемы распределения, не говоря уж о вводившей в заблуждение идее о распределении общественного продукта, или национального дохода среди агентов, участвующих в его создании, которой предстояло сыграть такую важную роль в теориях XIX столетия. Но они выработали все элементы подобной схемы, и Смит был, без сомнения, способен справиться с задачей сведения их воедино без чьей-либо дополнительной помощи. По Кэннану, «Глазговские лекции», которые ни в чем не демонстрируют какого-либо существенного продвижения вперед по сравнению с Хатчесоном, «не содержат никаких намеков... на излагаемую в “Богатстве народов" схему распределения».

                Однако отсюда не следует делать вывод, что Смит находился в большом (и в основном не признанном им) долгу перед физиократами, с которыми он встречался (в 1764-1766 гг.) и которых, по-видимому, читал, перед тем как приступить к работе в Киркалди. «Черновики», обнаруженные профессором Скоттом, показывают, что здесь можно зайти слишком далеко: они явно предвосхищают систему «Богатства народов». Вместе с тем не следует упускать из виду, что наследие философов естественного права и достижения французских современников А. Смита — это далеко не все, с чем ему доводилось работать. «Богатство народов» обнаруживает следы влияния еще двух течений, представленных памфлетистами и камералистами. Смит знал Петти и Локка; на ранней стадии своей работы он, вероятно, познакомился с Кантильоном, хотя бы через «Словарь» Постлтуэйта; немало позаимствовал он у Харриса и Деккера; ему должны были быть хорошо известны сочинения Юма, близкого его друга, и Мэсси; а в длинном перечне авторов, третируемых им за «меркантилистские ошибки», были и такие, у которых он мог многое почерпнуть, к примеру Чайлд, Дэвенант, Поллексфен, не говоря уже о таких «антимеркантилистах», как Барбон и Норт.  Однако не столь важно, что ему действительно удалось, а что не удалось почерпнуть у своих предшественников: дело в том, что «Богатство народов» не содержит ни одной аналитической идеи, принципа или метода, которые были бы совершенно новы в 1776 г.

                Те, кто превозносил работу Смита как составившее эпоху подлинное достижение, имели в виду прежде всего политические меры, которые он отстаивал: свободу торговли, laissez-faire, колониальную политику и т. д. Но, как должно быть ясно уже сейчас и станет еще более очевидным впоследствии, эта сторона дела, будь она даже важна для нашей темы, не могла бы вызвать разногласий. Сам Смит, согласно Дагалду Стюарту, действительно претендовал (в записях, датированных 1755 г.) на приоритет в выдвижении принципа «естественной свободы» на том основании, что он рассматривал его в своих лекциях еще в 1749 г. Под этим принципом он понимал как политический канон (устранение всех ограничений, кроме тех, которые диктуются «справедливостью»), так и аналитическое высказывание о том, что свободное взаимодействие индивидов создает не хаос, а упорядоченную систему, которая устанавливается логически закономерным образом: он никогда не различал сколь-нибудь четко два эти аспекта. Однако в обоих значениях этот принцип был вполне четко сформулирован раньше, например Гроцием и Пуфендорфом. Именно поэтому никакие обвинения в плагиате не могут быть предъявлены ни Смиту, ни от его имени другим исследователям. Конечно, это не исключает возможности, что, провозглашая этот принцип с большей убедительностью и полнотой, чем кто-либо до него, Смит субъективно испытывал трепет первооткрывателя или даже что ранее 1770 г. он действительно совершил это «открытие» самостоятельно.

                Но хотя «Богатство народов» не содержало ни одной по-настоящему новой идеи и как интеллектуальное достижение не может идти в сравнение с «Происхождением видов» Дарвина или «Началами» Ньютона, оно представляет собой великое произведение и целиком и полностью заслужило выпавший на его долю успех. Природу первого и причины второго нетрудно понять. Приспело время именно для такого рода объединения. С этой задачей Смит справился на редкость удачно. Он по своей натуре подходил для ее решения: никто, кроме методичного профессора, не в состоянии был бы ее выполнить. Он сделал все от него зависящее: «Богатство народов» является плодом самоотверженного труда на протяжении более чем четверти века, причем почти десять лет были полностью отданы написанию книги. Склад ума исследователя был таков, что он решил овладеть громоздким материалом, изливавшимся из многих источников, и жестко подчинить его небольшому числу взаимосвязанных принципов. Этот мастер, строивший прочно, не считаясь с затратами, был также великим архитектором. Сами его недостатки способствовали успеху. Будь его ум более блестящим, он не подошел бы к делу с такой основательностью. Углубляйся он дальше, извлекай он более труднодоступные истины, используй он сложные и изощренные методы, его бы не поняли. Но он не имел подобных претензий; в действительности Смит питал неприязнь ко всему, выходящему за пределы ясного здравого смысла. В своем изложении он никогда не поднимался выше уровня понимания даже самых недалеких из своих читателей.


Он вел их за собой с осторожностью, подбадривая тривиальностями и безыскусными наблюдениями, сохраняя в них чувство удовлетворения на протяжении всего пути. Тогда как профессиональный ученый его времени обнаруживал в «Богатстве народов» достаточно такого, что внушало ему интеллектуальное почтение к Смиту, «просвещенный читатель» оказывался способен убедиться в истинности его высказываний и в том, что он и сам всегда думал так же; хотя Смит испытывал терпение читателя массой исторического и статистического материала, но не подвергал проверке его умственные способности. Он добился успеха не только благодаря тому, что он дал в своей книге, но и благодаря тому, что он не сумел дать. И последнее, хотя не менее важное, обстоятельство: рассуждения и факты были оживлены пропагандой, которая в конце концов и есть то, что привлекает широкую публику, — при всяком удобном случае Смит покидал профессорскую кафедру, пересаживался в судейское кресло и начинал раздавать похвалы и порицания. Счастливая судьба Адама Смита состоит в том, что он находился в совершенном согласии с духом своего времени. Он защищал те идеи, которые уже назрели, и поставил свой анализ им на службу. Нечего и говорить, что это значило как для самого исследования, так и для его признания: где было бы «Богатство народов» без свободы торговли и laissez-faire? Итак, «бесчувственные» и «пребывающие в праздности» землевладельцы, которые жнут, где не сеяли; предприниматели, заканчивающие каждую встречу сговором между собой; купцы, которые и сами благоденствуют, и предоставляют возможность зарабатывать на жизнь своим приказчикам и счетоводам; и бедные рабочие, обеспечивающие роскошную жизнь остальным членам общества, — вот и все персонажи предлагаемого нам зрелища. Утверждалось, будто А. Смит, намного опередивший свое время, шел на отчаянно смелый шаг, выражая свои социальные симпатии. Это не так. Я ничуть не ставлю под сомнение его искренность. Но подобные воззрения не были непопулярными. Они были в моде. В эгалитарной направленности его экономической социологии отчетливо виден рассудочно выхолощенный руссоизм. Ему казалось, что все человеческие существа одинаковы по своей природе, что все они одними и теми же простыми способами реагируют на элементарные возбудители, что различия между людьми объясняются главным образом различиями в среде и воспитании. Это чрезвычайно важно иметь в виду, учитывая влияние Смита на экономическую теорию XIX в. Его труд был тем каналом, по которому идеи XVIII в. о природе человека достигали экономистов.

                Приступаем к «Путеводителю по “Богатству народов"». «Исследование о природе и причинах богатства народов Адама Смита, доктора права, члена Королевского общества, ранее профессора нравственной философии в университете Глазго, в двух томах. Лондон, 1776» — этим названием он определяет экономическую науку вполне точно и едва ли не менее удачно, хоть и не так кратко, как это было сделано в заключительной части нашего введения. Но в предисловии к книге четвертой мы читаем, что политическая экономия «ставит себе целью обогащение как народа, так и государя», и именно эта дефиниция дает нам понять как то, что в первую очередь волновало самого Смита, так и то, что больше всего интересовало его читателей. Такое определение превращает экономическую науку в набор рецептов для «государственного деятеля». Но тем важнее помнить, что аналитический подход все же присутствует и что мы (как бы ни считал сам Смит) можем отделить анализ от рецептов, не совершая никакого насилия над текстом.

                Сочинение состоит из пяти книг. Пятая, самая обширная (28,6 % всего объема), являет собой почти самостоятельный трактат о государственных финансах. Ей предстояло превратиться в основу для всех трактатов XIX в. по данным вопросам и оставаться в этой роли до тех пор, пока не утвердился (прежде всего, в Германии) так называемый социальный подход (налогообложение в качестве инструмента социальных реформ). Размер книги объясняется огромной массой включенного в нее материала: смитовская трактовка государственных расходов, государственных доходов и государственного долга носит по преимуществу исторический характер. Теория несовершенна и не проникает во многое, лежащее за поверхностью явлений. Но такая, как она есть, она прекрасно сочетается как с общими тенденциями развития, так и с частными фактами, о которых она сообщает. Впоследствии было накоплено огромное множество дополнительных фактов и усовершенствован теоретический аппарат, но до сего дня никому не удавалось соединить два эти момента (с небольшой добавкой политической социологии) так, как это сумел сделать Смит.


Четвертая книга,   по объему почти такая же, содержит знаменитое осуждение «коммерческой, или меркантилистической, системы», из праха которой подобно фениксу восстает собственная политическая система самого Смита (покровительственно благожелательная критика физиократической доктрины в последней IX главе не нуждается в комментариях). И опять читатель находит массу кропотливо собранного фактического материала и крайне мало самой простой теории (не продвинувшейся вперед ни на шаг даже по сравнению с отдаленными ее «предшественницами»), которая, однако, более чем удачно используется для освещения мозаики подробностей и для «обыгрывания» фактов так, что они начинают сверкать. Факты переполняют книгу и громоздятся друг на друга; две монографии (о депозитных банках и хлебной торговле) помещены как отступления там, где им совсем не место. Великая и справедливо прославленная глава «О колониях» (которую следовало бы сопоставить с заключительными страницами книги) также оказывается не к месту, но это не имеет никакого значения: перед нами шедевр, шедевр не только пропаганды, но и анализа. Книга третья, занимающая менее 4,5% общего объема, может считаться прелюдией к книге четвертой и содержит общие рассуждения — преимущественно исторического характера — о «естественном развитии благосостояния», о подъеме городов и городской торговле и о том, какое искажающее влияние оказывают на все это ограничительные или поощрительные политические меры, принимаемые под давлением различных интересов.

                Книга третья не удостоилась того внимания, которого, думается, она вполне заслуживает. Ее несколько сухая и невдохновенная мудрость могла бы стать превосходным отправным пунктом для исторической социологии экономической жизни, которая так никогда и не была написана. Книги первая и вторая (соответственно около 25 и 14% общего объема текста), также перегруженные иллюстративным материалом, воплощают основное содержание аналитической схемы А. Смита. Их действительно можно изучать во всех подробностях совершенно отдельно от остальных частей «Богатства народов». Но читатель, которого больше интересует «теория», чем ее «приложения», и который откажется пойти дальше первых двух книг, потеряет многое необходимое для целостного понимания самой теории.

                Начальные три главы книги первой посвящены разделению труда.  Мы находимся в старейшей части здания, завершенной уже в «Черновиках». Видимо, еще и потому, что в своей преподавательской практике Смит столько раз возвращался к изложению этих вопросов, данная часть книги является, безусловно, и наиболее отделанной. Хотя, как мы знаем, она не содержит ничего оригинального, стоит отметить одну особенность, до сих пор несправедливо оставляемую без внимания: никто ни до, ни после А. Смита никогда не придавал такого значения разделению труда. По Смиту, оно является практически единственным фактором экономического прогресса. Одним только разделением труда объясняется «превосходство в количестве средств существования и жизненных удобств, которыми располагает обыкновенно даже беднейший и наиболее презираемый член цивилизованного общества, по сравнению с тем, что может приобрести самый трудолюбивый и пользующийся всеобщим уважением дикарь», — и это вопреки существованию столь значительного «жестокого неравенства» («Черновики», см. книгу В. Скотта: Scott W. Adam Smith as Student and Professor. P. 328). Технический прогресс, «изобретение всех этих машин» и даже капиталовложения вызываются разделением труда, и фактически они представляют собой всего лишь отдельные его проявления. Мы вернемся к этой особенности аналитической схемы А. Смита в конце нашего «Путеводителя по “Богатству народов"».

                Само разделение труда приписывается врожденной склонности к обмену, а его развитие — постепенному расширению рынков: размеры рынка в любой момент времени определяют степень разделения труда (глава III). Таким образом, оно возникает и развивается как полностью безличная сила, а поскольку оно служит великим двигателем прогресса, постольку прогресс также обезличивается.


                В главе IV А. Смит выстраивает освященную временем последовательность «разделение труда — бартер — деньги» и (находясь значительно ниже уровня, достигнутого многими предшествующими авторами, в особенности Галиани) полностью отрывает «меновую ценность» от «потребительной ценности». В главе V, начинающейся с Кантильонова определения richesse (богатства), он пытается отыскать более надежную меру меновой ценности, чем цена в денежном выражении. Отождествляя меновую ценность с ценой и полагая, что «денежная цена» колеблется в силу чисто денежных изменений, Смит, для того чтобы найти не зависящую от времени и места базу сравнения, берет вместо этой денежной, или «номинальной», цены товара его реальную цену (реальную в том же смысле, в каком мы говорим, например, о реальной заработной плате в противоположность денежной заработной плате ), т. е. цену, выраженную во всех остальных товарах. А эти реальные цены он, в свою очередь (игнорируя индексный метод, уже открытый к тому времени), заменяет ценами, выраженными в единицах затрат труда (после рассмотрения в этой роли зерна). Иными словами, он выбирает товар «труд» вместо товара «серебро» или товара «золото» в качестве numeraire (счетной единицы), если воспользоваться термином, введенным во всеобщее употребление Л. Вальрасом. Выбор может быть удачен или неудачен, но сам по себе не встречает никаких логических возражений. Однако Смит так плохо справляется с выражением идеи, а кроме того, смешивает ее с теоретическими рассуждениями относительно природы ценности и реальной цены в другом смысле (см. знаменитое учение о «тягости и усилии» как реальной цене всякого товара (второй абзац главы V) и о труде как единственном товаре, «никогда не изменяющем своей собственной ценности» (абзац седьмой)), что эта в основе своей чрезвычайно простая мысль была неверно понята даже Рикардо. Соответственно, ему приписали трудовую теорию ценности или, скорее, три несовместимые трудовые теории ценности,  тогда как из главы VI совершенно ясно, что объяснять товарные цены Смит собирался издержками производства, которые он в этой главе разлагает на заработную плату, прибыль и ренту — «первоначальные источники всякого дохода, равно как и всякой меновой ценности». Все это, без сомнения, чрезвычайно неудовлетворительно в качестве объяснения ценности, но вполне годится как путь, ведущий, с одной стороны, к теории равновесной цены, а с другой стороны, — к теории распределения.

                Зачаточная теория равновесия в главе VII — безусловно, лучшая часть экономической теории, созданной А. Смитом, — действительно ведет к Сэю и далее к Вальрасу. В ее усовершенствовании в значительной степени и состояло развитие чистой теории XIX в. Рыночная цена, определяемая краткосрочными спросом и предложением, трактуется как колеблющаяся вокруг «естественной цены» («необходимой цены» Дж. С. Милля, «нормальной цены» А. Маршалла). «Естественная цена» — это цена, достаточная (но не более того) для покрытия «всей ценности ренты, заработной платы и прибыли, которые надлежит оплатить, чтобы доставить» на рынок такое количество каждого товара, «которое удовлетворит действительный спрос» на него (с. 57) {здесь и далее страницы даны по русскому переводу 1962 г.}, т. е. спрос, действительный при данной цене. В этой главе нет никакой теории монопольной цены, если не принимать во внимание малозначащее (или даже ложное) изречение, что в длительном периоде «монопольная цена во всех случаях является наивысшей ценой, какая только может быть получена» (с. 61), тогда как «цена свободной конкуренции... представляет собою самую низкую цену, на какую можно согласиться» (с. 56). Это важная теорема, хотя Смит, кажется, не имел ни малейшего представления о трудностях ее удовлетворительного доказательства. Главы VII-XI завершают самодовлеющую аргументацию первой книги, очертания которой, хотя и теряются в густой листве иллюстративного материала, зачастую вырождающегося в отступления, все же не лишены известной прелести. В этих главах рассматриваются условия, «которые естественно определяют» норму заработной платы и норму прибыли и «регулируют» земельную ренту (с. 56).  Через эти взаимоувязывающие и суммирующие главы теория распределения XVIII в. была унаследована экономистами XIX в., которые предпочитали отталкиваться от них, так что сама расплывчатость доктрин Адама Смита вдохновляла на дальнейшее их усовершенствование по различным направлениям: именно несостоятельность Смита обеспечила ему право на своего рода наставничество. Достаточно обратить внимание читателя на следующие моменты.


                Глава VIII « О заработной плате» содержит не только зачатки как теории рабочего фонда (с. 66), так и теории минимума средств существования (с. 74, 78), которые могли быть заимствованы у Тюрго и физиократов и которые были восприняты подавляющим большинством английских последователей Смита, но и еще один элемент, истинное значение которого его последователи оказались неспособны оценить. Он заключен в лаконичном высказывании Смита о том, что «щедрая оплата труда» является как «неизбежным следствием», так и «естественным симптомом роста [курсив Й. А. Ш.] национального богатства» (с. 69), так что проблема заработной платы, хотя и получает неадекватное объяснение, предстает в совершенно ином свете, чем у Рикардо. В главе IX «О прибыли на капитал» высказывается ряд соображений о факторах, определяющих норму прибыли (например, на с. 83), особенно о заработной плате, но существо проблемы остается не схваченным. В той мере, в какой можно считать, что Смит вообще имел какую-то теорию «прибыли», ее приходится воссоздать из обычно неопределенных или даже противоречивых указаний, рассеянных по двум первым книгам. Во-первых, он санкционировал и утвердил окончательную победу одной доктрины, возобладавшей в экономических теориях XIX в., особенно в Англии. Согласно этой доктрине, прибыль, понимаемая как основной доход класса капиталистов, по существу выступает результатом делового использования накопленных этим классом физических благ (включая средства существования наемных рабочих), а ссудный процент считается всего лишь производным от нее. Исключая чистых заимодавцев («денежных людей»), Смит отказывает владельцам предприятий, или предпринимателям (он, впрочем, отдает предпочтение термину undertaker), в каких бы то ни было полезных функциях — они-то (если отбросить в сторону деятельность по надзору и управлению) и являются собственно капиталистами, или хозяевами, занимающими «работой трудолюбивых людей» и присваивающими часть продукта «их труда» (глава VI). Марксистские выводы из этого положения напрашиваются сами собой; более того, Смит сам старается всячески подвести к ним. Тем не менее нельзя утверждать, что Смит придерживался теории об эксплуататорском происхождении прибыли, хотя можно сказать, что он навел на мысль о ней. Ведь наряду с этим он подчеркивал значение элемента риска и говорил об авансировании предпринимателями капитала в виде общего фонда «материалов и заработной платы» (с. 51), что направляет анализ по совершенно иному руслу. К тому же всякий, кто, подобно Смиту столь высоко оценивает общественную значимость сбережений, не вправе роптать, если его имя оказывается связано с идеями теории воздержания.

                Рассматривая различия в «заработной плате и прибыли при различных применениях труда и капитала» (глава X), Смит, увлекаясь довольно избитыми доводами и примерами, улучшает Кан-тильона и преуспевает в создании стандартной главы для учебников XIX в. Глава XI «Земельная рента» (Смит, а вслед за ним практически все английские экономисты вплоть до Маршалла смешивали понятия ренты на землю и ренты с рудников) разрастается из-за гигантского отступления (или целого семейства отступлений и дополнений) и составляет около 7,6% всего текста. Если сократить обширнейший фактический материал и бессчетные изыскания по частным вопросам, то проступившую из-под них мозаику идей следовало бы признать выдающейся. Во-первых, отталкиваясь от своей теории издержек производства, Смит приходит к вполне естественному, хотя и неверному, заключению, что феномен ренты обязан своим существованием единственно «монополии» на землю (с. 121), вводя таким образом в оборот идею, которой суждено было вновь и вновь находить себе приверженцев и которая до сих пор остается неизжитой. Но, во-вторых, мы обнаруживаем заявление, что, в то время как «высокая или низкая заработная плата или прибыль на капитал являются причиной высокой или низкой цены продукта, больший или меньший размер ренты является результатом последней» (с. 121). Оно согласуется, хотя и не без затруднений, с теорией монопольной ренты и направляет ее в русло рикардианства: так называемая рикардианская теория ренты могла бы возникнуть из попытки навести логический порядок в смитовской неразберихе. И, в-третьих, там содержатся определенные намеки, способные побудить кого-нибудь из преемников Смита попытаться упорядочить этот хаос при помощи теории производительности (см., скажем, с. 122). Все это перемешано с другими идеями, удачными и неудачными, например с идеей, выходящей на сцену и покидающей ее так же часто, как собутыльники Фальстафа в «Генрихе IV», и столь же навязчивой, сколь и бесплодной, — о том, что производство продовольствия находится в уникальном положении, поскольку оно создает свой собственный спрос, ибо по мере его расширения люди начинают быстрее размножаться (с этой идеей мы вновь сталкиваемся у Мальтуса).


Еще до того, как читатель добирается до отступлений о стоимости серебра и о колебаниях в соотношении между стоимостью серебра и золота, глава вносит существенный вклад в смитовскую теорию денег, которую, однако, нельзя полностью уяснить без чтения всего исследования (см. особенно главу II книги второй и важное отступление относительно депозитных банков в главе III книги четвертой). Следовало бы остановиться еще на двух моментах: в заключительной части обзора о колебаниях стоимости серебра Смит пытается объяснить, почему— в долгосрочном периоде, по крайней мере, — цена сельскохозяйственных продуктов (речь идет о реальной цене) будет расти вследствие прогресса и улучшений (с. 185 и далее), а в дополнительном отступлении (с. 189 и далее) — почему реальная цена промышленных изделий будет падать. В известном смысле это предвосхищает доктрину XIX в. о падающей отдаче в сельском хозяйстве и возрастающей отдаче в промышленности, путь которой он, можно сказать, осторожно нащупывал и которую можно было бы извлечь из его рассуждений. Кроме того, он приходит к рикардианскому заключению (с. 194) (хотя оно и не следует прямо из его запутанных рассуждений) о том, что землевладельцы непосредственно выигрывают в процессе экономического развития как потому, что реальная стоимость продуктов земли возрастает, так и потому, что они начинают получать относительно большую долю этих продуктов; к тому же они выигрывают еще и косвенно из-за понижения реальных цен на промышленные изделия. Рабочие также оказываются в выигрыше (с. 194), поскольку их заработная плата растет, а цены на часть товаров, которые они покупают, снижаются. Но третий класс, «купцы и владельцы мануфактур» (с. 195), остается в проигрыше, потому что, по утверждению Смита, в богатых странах норма процента стремится к понижению, а в бедных — к повышению, так что интересы этого класса враждебны как интересам двух остальных классов, так и «благу всего общества». Очевидно, все это предназначалось для построения схемы классовых экономических интересов наподобие тех, что пытались сконструировать многие более поздние экономисты, вдохновляемые, быть может, примером Смита и желанием исправить его ошибки.

                В книге второй предлагается теория капитала, сбережений и капиталовложений, которая, как бы сильно она ни менялась в процессе усовершенствования и под воздействием критики, оставалась, несмотря ни на что, основой практически всех позднейших работ вплоть до — а частично даже и после — Бёма-Баверка. Конечно же, она производит впечатление нового импульса, приданного прежней структуре. Не считая слабой попытки во введении связать эту теорию с книгой первой посредством еще одной и совершенно неубедительной апелляции к «разделению труда», нет никаких оснований полагать, что какая-либо, существенная ее часть была написана или задумана до пребывания Смита во Франции. Специфически физиократическое влияние чувствуется здесь гораздо сильнее, чем в какой-либо части книги первой, причем не только во многих деталях, но и в концепции в целом. Однако подобное утверждение не следует понимать превратно. Не в обычае Смита было пассивное восприятие того, что он читал или слышал: он читал и слушал других без предвзятости, весьма придирчиво и в процессе критической переработки самостоятельно пришел к этой концепции. Вот почему я говорю не о влиянии на него Тюрго, а только о влиянии физиократов. Тюрго держит приоритет по многим существенным вопросам, но отсюда не следует, что Смит заимствовал у него свои идеи. Ибо воззрения Смита таковы, какими они естественным образом могли бы сложиться в его уме в результате творческой критики учения Кенэ. Поэтому при отсутствии убедительных свидетельств в пользу обратного представляется более правомерным говорить о параллелизме, а не о заимствовании. Ограниченность места не позволяет привести более одного примера. Здравый смысл шотландца восставал против утверждения Кенэ, что только труд в сельском хозяйстве (и в добывающей промышленности) является производительным. У Тюрго он мог бы научиться, как пожать плечами по поводу такого чудачества, и с любезным поклоном проследовать дальше. Это, однако, было не в его характере. Смит подходил к делу не только серьезно, но и дотошно. Он должен был пуститься в тяжеловесное опровержение. Но в ходе размышлений относительно этого предмета ему могло прийти в голову, что в различии между производительным и непроизводительным трудом есть какой-то смысл.  Таким образом он выработал собственную трактовку вопроса и заменил ею объяснения Кенэ. В известном смысле она была внушена ему Кенэ — на это указывает тот факт, что на нее нет никакого намека в книге первой, хотя ее естественное место именно там; но в то же самое время она была собственным творением самого Смита.


                В главе I книги второй проводится различие между той частью имеющегося у человека (и общества) общего запаса благ, которую должно именовать капиталом (причем к нему относятся не только физические блага, но также и «приобретенные и полезные способности всех жителей» — (с. 208), и всей остальной частью этого запаса; вводятся понятия основного и оборотного капитала; дается классификация благ, подпадающих под обе рубрики (причем в состав оборотного капитала включаются деньги, а не средства существования производительных рабочих, хотя аргументация Смита предусматривала и по существу подразумевала включение туда именно этих средств). Пространная глава II, одна из важнейших в работе, содержит основную часть теории денег А. Смита. Она намного превосходит главу IV книги первой и определенно является результатом более поздней стадии его работы. Но она не обнаруживает никакого влияния физиократов: все влияния, которые могут быть установлены, — английского происхождения. Глава III, где вводится различие между производительным и непроизводительным трудом, со своим чрезмерным акцентом на склонности к сбережению, которая является подлинным созидателем физического капитала («бережливость, а не трудолюбие является непосредственной причиной возрастания капитала» — с. 249; «каждый расточитель оказывается врагом общественного блага, а всякий бережливый человек — общественным благодетелем» — с. 251), знаменует победу более чем на полтора столетия вперед «сберегательной» теории. «То, что сберегается в течение года, потребляется столь же регулярно, как и то, что ежедневно расходуется, и притом в продолжение почти того же времени, но потребляется оно совсем другого рода людьми» (с. 249), а именно производительными рабочими, объем занятости и уровень заработной платы которых оказываются таким образом положительно связаны с нормой сбережения, каковая отождествляется (или по меньшей мере уравнивается) с темпом прироста капитала (иными словами, с инвестициями). В этой главе под выручкой понимается прибыль плюс рента точно так же, как это происходит у Маркса. В главе IV Смит обращается к проблеме процента. Поскольку, как отмечалось выше, прибыль трактуется им как явление более глубинного порядка и поскольку это принимается здесь как само собой разумеющееся, постольку процент просто-напросто выводится из того факта, что потребность в деньгах (а в действительности, по мысли Смита, — в товарах и услугах производителей, которые можно на них купить) всегда наталкивается на требование премии, основанное на ожидании прибыли. Смит, как и все последующие поколения экономистов вплоть до наших дней, просто не видел никаких трудностей в объяснении процента самого по себе: разница между ним и его преемниками в XIX в. состоит лишь в том, что он не видел трудностей и в проблеме прибыли предпринимателей, тогда как многие позднейшие экономисты начали уделять ей самое пристальное внимание. Три момента заслуживают здесь упоминания: во-первых, его неубедительное объяснение тенденции нормы процента к понижению вследствие усиливающейся конкуренции между возрастающими капиталами; во-вторых, его энергичные, имевшие в течение 150 лет успех аргументы против денежных теорий процента, которые пытаются объяснить эту тенденцию увеличением количества благородных металлов; в-третьих, его сдержанные и здравые суждения о законодательном установлении максимальной ставки процента, вызвавшие ничем не обоснованные нападки со стороны Бентама.

                [Читатательский «Путеводитель по „Богатству народов"» остался незавершенным. В нем, например, отсутствует обсуждение заключительной главы V книги второй («О различных помещениях капитала»). Нижеследующий фрагмент был написан на отдельном листе без каких-либо указаний о его предполагавшемся месторасположении].

                Еще не минуло XVIII столетие, а «Богатство народов» уже выдержало десять английских изданий, не считая выпущенных в Ирландии и Соединенных Штатах, и было переведено, насколько мне известно, на датский, голландский, французский, немецкий и испанский языки (курсивом выделены языки, на которых появилось более одного перевода; первый русский перевод был опубликован в 1802-1806 гг.). Это можно принять в качестве меры успеха «Богатства народов» на первом этапе его признания. Я думаю, для сочинения такого типа и ранга, совершенно лишенного привлекательных качеств «Духа законов», подобный успех можно назвать захватывающим. Однако такая популярность не идет ни в какое сравнение с действительно значимым признанием, которое не так легко измерить: примерно с 1790 г. Смит становится наставником не только новичков и общества, но и профессионалов, особенно университетских преподавателей. Размышления большинства из них, включая Рикардо, отталкивались от Смита, и, вновь подчеркну, большинству из них так и не удалось продвинуться дальше, чем он. В течение полувека или более того, приблизительно до той поры, когда началась карьера «Основ» Дж. Ст. Милля (1848), Адам Смит оставался для среднего экономиста источником основной массы идей. В Англии «Начала» Рикардо (1817) представляли серьезный шаг вперед. Но вне Англии большинство экономистов не дозрели до Рикардо, и Смит по-прежнему сохранял над ними власть. Именно тогда он был удостоен звания «основоположника», которое никто из его современников и не подумал бы ему присваивать, и именно тогда более ранние экономисты начали передвигаться в разряд его «предтеч», у которых было приятно обнаруживать идеи, которые, несмотря ни на что, продолжали считаться принадлежащими Смиту.



               




Аналитическая эстетика и этика


Способ, с помощью которого эти основополагающие науки о человеке — человеческой природе, человеческом знании и человеческом поведении — формулировали возможные «естественные законы», лучше всего проиллюстрировать на примере английской «натуральной эстетики» и «натуральной этики» XVIII в. Разумеется, даже в Англии не все труды по эстетике и этике относились к этим направлениям. Однако для нас особый интерес представляют именно натуральная эстетика и натуральная этика, поскольку, рассматривая их, мы раскроем методы, которые затем более ста лет использовались в экономическом анализе.

               

Во-первых, натуральная эстетика и натуральная этика представляли собой аналитические науки: хотя они не отказывались от нормативных целей, эти цели не мешали выполнению главной задачи — объяснению действительного поведения. Этот аналитический подход вышел на первый план уже в XVII в., в эстетике — усилиями нескольких итальянских ученых, а в этике — усилиями Гоббса и Спинозы.

               

Во-вторых, аналитическая задача решалась в духе упомянутого выше психологизма: психология должна была не только дать общий подход к исследованию эстетических и этических явлений, но и объяснить все то, что подлежало объяснению в данной области.

               

В-третьих, психология при этом использовалась не всегда строго ассоциативная, но всегда индивидуальная, интроспективная и крайне примитивная: редко она включала хоть что-нибудь, кроме простой гипотезы о реакциях индивида, из которой дедуцировалось все остальное. Таким образом, эстетические и этические ценности объяснялись примерно так же, как экономическая ценность итальянскими и французскими экономистами в XVIII в. и большинством экономистов всех стран в XIX в. Эту процедуру называли эмпирической, хотя она была таковой не более, чем теория предельной полезности Джевонса—Менгера— Вальраса. В ней не было ничего «экспериментального» или индуктивного и, откровенно говоря, было мало реалистичного, несмотря на программные заявления, воинственные кличи и апелляции к Фрэнсису Бэкону.

               

Впоследствии натуральная эстетика свелась к анализу приятных ощущений, вызываемых произведениями искусства. Психологии художественного творчества уделялось гораздо меньше внимания.

                Чтобы выявить аналогию с областью экономического анализа, мы сопоставим объективный факт признания художественного произведения прекрасным в рамках данной социальной группы с объективным фактом существования рыночной цены. Эстетическая теория, о которой здесь идет речь, объясняет первый факт субъективными оценками членов группы, так же как аналогичная экономическая теория объясняет второй факт субъективными оценками индивидуальных участников рынка. В обоих случаях субъективная оценка порождает объективную ценность (напомним, что применительно к товарам это утверждали и схоласты), а не наоборот: вещь прекрасна, потому что она нравится, а не вещь нравится, потому что она объективно прекрасна. Конечно, можно пойти дальше и задаться вопросами, почему определенные вещи нравятся определенным людям и откуда происходят наши идеалы прекрасного. Но сколько бы мы ни исследовали эти и подобные им проблемы, мы не выйдем за рамки данной концепции, даже если дополнительно введем понятие «чувства» прекрасного. Различные авторы в разной мере продвинулись по пути субъективизации эстетики, но бесспорно, что именно эта субъективизация составила главный вклад данной школы и, по мнению ее членов, была самым реалистическим, «экспериментальным» и неспекулятивным элементом ее учения. Основными представителями аналитической эстетики в Англии были Шефтсбери, Хатчесон, Юм и Элисон. Первые три автора, однако, гораздо более прославились в области этики.


                Все, что было только что сказано об эстетике, можно отнести и к этике. Однако необходимы некоторые дополнения. Краткая история аналитической этики такова: Гоббс описал действительное поведение людей, опираясь на один определяющий, по его мнению, фактор — индивидуальный гедонистический эгоизм. Это могло казаться ему высшим проявлением реализма, но в действительности было лишь постулатом или гипотезой, к тому же очевидно нереалистической. Шефтсбери противопоставлял этой теории другую гипотезу — гипотезу альтруизма: он утверждал, что у человека, живущего в обществе, чувства дружелюбия и уважения к чужому благу формируются так же естественно, как и собственный интерес. К этому он добавил еще одну, также порожденную интроспекцией гипотезу, согласно которой добродетельные люди получают удовольствие, делая добро, независимо от того, как они оценивают его последствия. К этому сводится так называемая теория нравственного чувства Шефтсбери, которая, хотя ее объясняющая сила, очевидно, не столь уж велика, пользовалась большим успехом именно благодаря крайней простоте заключенной в ней «психологии». Позиция Шефтсбери была систематизирована и развита Хатчесоном. Юм же под влиянием всех троих упомянутых своих предшественников создал моральный тип дружелюбного, беззаботного, гуманного, в рамках умеренности стремящегося к удовольствиям человека, каким был он сам. Аскетизм и другие монашеские добродетели начисто отсутствовали у него и, следовательно, конечно, у всех остальных людей.

                То, что непредубежденный анализ монашеских добродетелей может раскрыть истинную природу феномена этического, не приходило ему в голову. Абрахам Таккер (17074) также утверждал, что удовлетворение индивидуальных желаний является конечной целью и всеобщим мотивом человеческой деятельности. Думаю, я не ошибусь, если припишу точку зрения Юма—Таккера также и Бентаму, считавшему, что единственными интересами, из которых может исходить индивид, являются его собственные, но добавлявшему, что разумный или просвещенный собственный интерес учитывает также интересы, чувства и реакции других людей.

                Однако английские моралисты XVIII в., как и все моралисты вообще, не могли обойтись без нормативных стандартов поведения и суждения. Некоторые из них уповали на нравственный закон, который люди знают и принимают интуитивно, — идея, предвосхитившая нравственный императив Канта. Даже Локк апеллировал к такой нравственной интуиции, хотя для эмпириста это очень большое прегрешение. Но такого типа решения никогда бы не удовлетворили Юма или Бентама. Для них все это — голая метафизика. В то же время они были готовы обратить в идеал человеческий эгоизм, т. е. превратить свою теорию поведения в источник норм поведения. Мы видим, что Юм моделировал мир нравственности по своему образу и подобию.

                Естественно, что с восхитительной наивностью он полностью одобрил эту модель: его собственные предпочтения, безусловно, были разумными. С другой стороны, свет разума устранил все надиндивидуальные ценности, кроме общественного блага. Но из чего же в рамках данной философии может состоять это общественное благо, кроме как из суммы всех удовольствий, получаемых всеми индивидами от реализации своих гедонистических предпочтений? А если это так, то разве мы не обнаружили одним разом основу всех общественных ценностей, соотношение между ними и индивидуальными ценностями, а также единственную, имеющую какой-то смысл норму морали? Утвердительный ответ на все эти вопросы давался уже в XVII в., в первую очередь епископом Камберлендом и в менее отчетливом виде Гроцием, не вышедшим далеко за пределы схоластической концепции общественного блага. Авторы XVIII в., в особенности от Юма до Бентама, лишь совершенствовали основополагающий канон утилитаристской этики: добро есть каждое действие, способствующее общественному благосостоянию, а зло есть каждое действие, наносящее ему ущерб. Прежде чем мы проанализируем разные аспекты этого принципа, рассмотрим произведение, представляющее особый интерес для экономиста и принадлежащее перу А. Смита.  


За исключением, может быть, трудов Шефтсбери, это произведение, по-моему, намного превосходит все аналогичные трактаты.


Во-первых, Смит, как и Хатчесон, но гораздо яснее, чем все остальные, подчеркнул разницу между этикой как теорией поведения и этикой как теорией, объясняющей человеческие суждения о поведении, и сосредоточил свои усилия исключительно на последней.

               

Во-вторых, его теория этических суждений основана на нашей способности поставить себя на место другого («симпатии») и понять его. Суждение о наших собственных поступках выводится затем из принципов, выработанных для оценки поведения других людей.


В-третьих, естественным считается все психологически нормальное с точки зрения реалистического анализа. Естественное, таким образом, не отождествляется с идеальными правилами разума.


В-четвертых, влияние полезности на эстетические и этические суждения трактуются не как постулат, а как проблема, решаемая каждым человеком на практике (часть 4-я).


В-пятых, обычаи и мода не только признаются существенными факторами, но и подвергаются систематическому исследованию (часть 5-я). «Системы нравственной философии», т. е. теории других авторов, подвергаются критике, иногда банальной, но в целом на редкость удачной (часть 6-я).


План и способ изложения такие же, как и в «Богатстве народов».

               





Аналитическая концепция


До сих пор мы рассматривали развитие концепции естественного права в области этики и права, или, что то же самое, естественное право как источник моральных и правовых императивов. После всего сказанного выше мы можем легко перейти к роли этой концепции в научном анализе. Для этого нам достаточно просто обобщить выводы, сделанные по поводу теории процента. Прежде всего зададим вопрос: почему Аристотель называл некоторые формы поведения «естественно-справедливыми» в узком смысле этого слова? Очевидно, потому, что эти формы поведения были, с его точки зрения, необходимы для выживания любого животного.

                Аналогичный ответ справедлив и в случае, когда понятие «естественно-справедливое» употребляется в более широком смысле — как соответствующее общественной необходимости в данных исторических условиях. Поэтому, для того чтобы определить, что является естественно-справедливым в каждом конкретном случае, надо прежде всего проанализировать эти условия. Обобщения, к которым мы таким образом придем, можно назвать аналитической концепцией естественного права: нормативное естественное право предполагает объясняющее естественное право. Первое представляет собой не более чем ценностные суждения относительно фактов и взаимосвязей, раскрытых последним. Разница между ними и в теории, и на практике столь же очевидна, как разница между ценностными суждениями и аналитическими положениями любого экономиста. Например, у А. Смита была своя теория заработной платы, состоящая из изложения фактов и полученных на их основе выводов. Но, кроме того, он утверждал («Богатство народов», кн. 1, гл. VIII), что «продукт труда составляет естественное вознаграждение за труд, или его заработную плату». Поскольку под продуктом труда он в данном случае он понимает весь продукт и показывает, что в нормальных условиях заработная плата меньше этой величины, то очевидно, что здесь мы имеем дело с положением естественного права в его философском смысле, т. е. с ценностным суждением. Если нас интересует только научный анализ, мы вправе проигнорировать этот тезис. Другой пример — современный экономист, анализирующий феномен ценовой дискриминации и одновременно осуждающий его. Если он называет ценовую дискриминацию несправедливой, значит, он, как и схоласты, исходит из требований естественного права. Если он одобряет закон Робинсона—Пэтмена, запрещающий дискриминацию, он поступает так же, как схоласты, которые сказали бы, что этот закон имеет силу, поскольку отвечает требованиям естественного права. Мы имеем право назвать это или любое другое ценностное суждение ненаучным или вненаучным, но не следует выплескивать аналитического «ребенка» вместе с философской «водой». А ведь именно это делают те, кто пренебрегает экономическими теориями ученых-схоластов и их последователей-мирян, ограничиваясь указанием на их связь с системой моральных и правовых императивов, т. е. пренебрегает естественным правом в аналитическом смысле из-за его связи с системой естественного права в нормативном смысле.


                Основное возражение против юриспруденции и экономической науки, основанных на естественном праве, которое выдвинули представители исторической школы, было несколько иным: естественное право осуждалось за его якобы существующий отрыв от исторической реальности. Мы уже убедились, что такое обвинение нельзя предъявлять ученым-схоластам, которые всегда подчеркивали исторически преходящий характер общественных явлений. Более обоснованным оно представляется применительно к их последователям. Но следует отметить, что в любом случае это возражение касается только употребления концепции естественного права, а не самой концепции. Любую концепцию можно использовать не по назначению. Более того, любая теория может быть неадекватной и просто неверной, если, например, она настаивает, что ее положения обладают большей применимостью, чем это есть на самом деле (в качестве примера приведу концепцию droits de 1'homme — «прав человека»). Но неадекватная и даже неверная теория все же остается научной. С другой стороны, мы должны отдавать себе отчет в том, что претензии некоторых правовых программ XVIII в. на абсолютную применимость независимо от времени и места вызвали массу заблуждений относительно подлинной природы анализа на основе естественного права.

                Я уже говорил, что общественные науки открыли себя через концепцию естественного права. Наиболее убедительно это можно показать на примере определения естественного права Молины (через «природу дела» — rei natura). В этом смысле идеал естественного права есть открытие того, что данная общественная ситуация предопределяет (в наиболее благоприятном случае— однозначно) некоторую последовательность событий, логически непротиворечивый процесс или состояние (или предопределяла бы. в отсутствие какого-либо внешнего вмешательства). Это сказано современным языком, но понятие о справедливости у ученых-схоластов вполне позволяет приписать им эту идею, хотя и в зачаточной форме. Фома Аквинский пояснял это (Аристотелево) понятие, ассоциируя слово «справедливость» с приспособлением, а слово «справедливый» с результатом приспособления. {В латинском и некоторых западноевропейских языках эти слова одного корня (например, англ.: justice — adjustment, just — adjusted)} Справедливое — это то, что приспособлено и, значит, соответствует, — но чему? Единственный ответ, который мы можем дать, исходя из концепции Молины о «природе дела», гласит: определенному общественному образцу, требованиям общего блага или общественной целесообразности. Отсюда отождествление справедливого и естественного, с одной стороны, и естественного и нормального — с другой.

                Отсюда та легкость, с которой наши предшественники переходили от нормативной доктрины к аналитической теореме и обратно и с которой мы можем перейти от их справедливой цены к цене краткосрочного и долгосрочного равновесия в условиях конкуренции. Отсюда, наконец, и связь (хотя и не тождество), которая существовала у них между оправданием и объяснением. Следовательно, мы не отрицаем, что исторически современная экономическая наука восходит к трудам средневековых схоластов, как утверждают ее критики, но в отличие от них мы не видим в этом ничего зазорного.


               




 Аналитические достижения Аристотеля


                Достижения Аристотеля совсем иные. И дело не только в том, что в его трудах отсутствует очарование Платона, а вместо этого мы обнаруживаем (если подобное можно говорить не нанося оскорбления столь великой личности) чинный, прозаический, слегка заурядный и более чем слегка напыщенный здравый смысл. И не только в том, что Аристотель в гораздо большей степени, чем Платон, — во всяком случае гораздо более откровенно, чем Платон, — соотносил и обсуждал существовавшие ранее взгляды, которые имелись, по-видимому, в достаточно обширной литературе.

                Существенная разница заключается в том, что анализ, как самостоятельная цель, можно сказать (в некотором смысле), отсутствовавший в мышлении Платона, являлся главной движущей силой мышления Аристотеля. Это явствует из логической структуры его рассуждений. Это становится еще яснее, когда мы рассматриваем методы его работы: например, его политические понятия и доктрины были выделены из обширного собрания конституций греческих государств, на составление которых он затратил немало труда. Аристотель, конечно, тоже искал наилучшее государство,  в котором реализовалась бы наилучшая жизнь, Summum Bonum {высшее благо (лат.)} и Справедливость.

                Он также высказывал множество ценностных суждений, претендуя на их абсолютную истинность (как и мы). Он также придавал нормативную форму своим результатам (как и мы). Наконец, он также пускался в нравоучения в вопросах добродетели и порока (чего мы не делаем).  Но сколь бы ни было все это важно для него самого и в течение более чем 2000 лет для его читателей, нас это совершенно не интересует; как я уже говорил, — и я буду использовать любую возможность повторить это вновь и вновь, — все это влияет на цели и мотивы анализа, но не на его природу.  

                Но лишь небольшая часть его аналитических достижений связана с экономическими проблемами. Его основные труды, так же как и его главные интересы в области социальных явлений, лежат в сфере того, что мы условились называть экономической социологией, или даже в сфере политической социологии, которой он подчинял и экономическую социологию, и собственно экономическую науку. Его «Политику» необходимо оценивать как сочинение или учебник о государстве и обществе. А его «Никомахова этика» — всеобъемлющее сочинение о человеческом поведении, рассматриваемом под нормативным углом зрения, — также посвящена преимущественно политическому человеку, человеку в городе-государстве, так что ее следует считать дополнением к «Политике», вместе с которой они составляют первое известное нам изложение единой социальной науки. Читатель, наверное, знает, что примерно до времен Гоббса все, что развивалось под рубрикой политической науки или политической философии, было вскормлено на Аристотелевом бульоне.

               

Для наших целей достаточно заметить:

1) что Аристотель как хороший аналитик был не только крайне осторожен при разработке категорий, но и объединял их в своем концептуальном аппарате, т. е. в системе инструментов анализа, которые были связаны друг с другом и предназначены для совместного использования — бесценное благодеяние для последующих веков;

2) что наряду с состояниями он изучал и процессы изменения, как это и предполагает его «индуктивный» подход, отмеченный выше;

3) что он пытался проводить различие между теми чертами социальных организмов или поведения, которые существуют благодаря всеобщей или внутренне присущей необходимости ((φνσει), и прочими, которые устанавливаются законодательными решениями или обычаями (νο`μω);

4) что Аристотель обсуждал социальные институты с точки зрения их задач и тех преимуществ и недостатков, которые, как ему казалось, с ними связаны, и поэтому он сам, а за ним и его последователи совершали рационалистическую ошибку определенного вида, а именно — телеологическую ошибку.  


Отложив на будущее рассмотрение его понятия естественного права, мы ограничимся тремя характерными примерами его анализа.



               





Большой пробел


                Восточная Римская империя просуществовала на тысячу лет дольше Западной. Она продолжала функционировать благодаря усилиям самой интересной и самой успешной бюрократии, какую только знал мир. Многие из тех, кто формировал политику в учреждениях византийских императоров, принадлежали к интеллектуальной элите своего времени. Им приходилось иметь дело с огромным количеством юридических, денежных, коммерческих, аграрных и финансовых проблем. Нельзя не предположить, что они должны были размышлять об этих проблемах. Однако если это так, то результаты были утеряны. Не сохранилось ни одного достойного упоминания отрывка их рассуждений.


               





Буагильбер и Кантильон


                Мы уже встречались с Буагильбером как с ведущим специалистом в области государственных финансов, а вскоре познакомимся с ним как с экономистом, занимающим одно из главенствующих мест в области теории денег, но, несмотря на это, желательно упомянуть о нем и как о важной фигуре в области рассматриваемой нами «общей теории».  

                Его называли предтечей физиократов, и легко понять, почему: с одной стороны, он был энергичным защитником интересов сельского хозяйства; с другой стороны, мы находим на страницах его работ такие фразы, как: «Все, что необходимо, — это предоставить действовать природе и свободе» [laissez-faire la nature et la liberte]. Этих фактов достаточно, чтобы поставить политические воззрения Буагильбера в один ряд с соответствующими взглядами физиократов, однако они не могут служить основанием, чтобы считать его предшественником специфически физиократического анализа. Существует сходство между его анализом денег и взглядами на этот счет Кенэ (см. главу 6), но лучше не подчеркивать эту взаимосвязь. Буагильбер был одним из тех теоретиков, кто рассматривал экономический организм как равновесную систему взаимозависимых экономических величин и построил эту систему с точки зрения потребления; здесь он, возможно, опережал других предшественников Кантильона. Его экономическая социология вращалась (почти в марксистском духе) вокруг двух общественных классов — богатых и бедных, существование которых он объяснял так, как это было принято в конце XVIII в. Более сильные индивиды посредством преступлений и насилия захватили в свои руки средства производства и больше не хотят работать; кроме того, — весьма современный штрих, который читатель не преминет оценить, — эти сильные грабители, ставшие богатыми, стремятся копить деньги, а не товары (денежные накопления— «мировой Молох»!), и тем самым обесценивают реальное богатство и нарушают нормальное течение экономической жизни. Упорядочивающий экономический принцип Буагильбер, как и А. Смит более полувека спустя, несомненно видел в конкуренции. С точки зрения анализа это решающее обстоятельство. То, что, придерживаясь этого принципа, он тем не менее не поддержал (в отличие от А. Смита) неограниченную свободную торговлю, несущественно. Дело в том, что данное практическое заключение вытекает из многих дополнительных соображений в совокупности с личными предпочтениями, так что его принятие или непринятие само по себе не служит критерием оценки уровня экономического анализа.

                Однако, хотя концепция конкурентного «пропорционального равновесия» Буагильбера была изложена так же ясно, как и концепция Смита, она не превосходила последнюю: ему не пришло в голову дать точное определение своей концепции или исследовать ее свойства. Определяя, подобно Кантильону, богатство (richesse) как наслаждение (jouissance) всем, что может доставить удовлетворение (plaisir), он, как и Петти, утверждал, что богатство не имеет других источников, кроме земли и труда,  а дальше просто заявлял, что процесс непрерывного преобразования земли и труда в потребительские блага будет функционировать без задержек, если все блага и услуги будут производиться благодаря ничем не связанной инициативе конкурирующих производителей, как будто это не требовало никаких доказательств. Первым, кто попытался дать (примитивное) математическое определение равновесия и (такое же примитивное) математическое доказательство этого предположения, был Инар,  который до сих пор еще не занял в истории экономической теории подобающее ему положение предтечи Леона Вальраса. Великому труду Кантильона повезло больше как благодаря его законченной систематической или даже дидактической форме, так и благодаря тому, что ему посчастливилось получить задолго до публикации (см. сноску ) бурное одобрение и действенную поддержку двух очень влиятельных людей: Гурнэ и Мирабо.


                То, что не смог закончить Петти, выдвинувший почти все основные идеи, получило свое завершение в «Эссе» Кантильона. Правда, Кантильон сделал это не как ученик, оглядывающийся на каждом шагу в ожидании руководящих указаний учителя, а как равный учителю исследователь, уверенно шагающий в выбранном направлении. То же самое можно сказать и о Кенэ, который шел своим путем и был учеником Кантильона не в большей мере, чем Кантильон — учеником Петти. Тем не менее в истории экономического анализа мало таких последовательностей, которые так важно заметить, понять и закрепить в нашем сознании, как последовательность: Петти—Кантильон—Кенэ. Эконометрический пыл Кантильона берет свое начало от Петти. К сожалению, потеряно дополнение к «Эссе», содержащее его вычисления. Но, как мы сейчас увидим, результаты, представленные в тексте, достаточно ясно показывают, что их автор исходил из проблем, поставленных Петти (в основном «паритет» между землей и трудом), и использовал его методы. Более того, зависимость или возможная зависимость (это нельзя установить со всей определенностью) Кантильона от Петти выходит за пределы таких важных отдельных тем, как теория скорости обращения денег или теория народонаселения, и касается фундаментальных черт общей теоретической системы. Аналогичный вывод можно сделать, рассматривая связь между работами Кенэ и Кантильона. Их близость очевидна, и разногласия говорят об этой близости не менее ясно, чем единомыслие, поскольку один человек может учиться у другого, не только принимая его учение, но и критикуя его. Действительно, создается впечатление, что некоторые взгляды Кенэ сложились на основе критики работ Кантильона. Поясним наш вывод аналогией: Кантильон для Кенэ и Петти для Кантильона были тем, чем Рикардо был для Маркса. В нашей аналогии Буагильбер остается в стороне, хотя его объединяет с Кантильоном существенное сходство воззрений, а в отношении теории денег его взгляды близки Кенэ. Но в данный момент нам кажется важным сосредоточить внимание читателя на одной четкой и простой линии развития. Единственный способ собрать воедино все упомянутые выше разрозненные общие сведения — посмотреть с высоты птичьего полета на работу Кантильона; иными словами, необходимо поместить здесь «руководство для читателя». К этому я и приступаю.

                Первая часть содержит основы аналитической структуры. В первой главе мы видим общий план работы, в котором используются ключевые понятия: земля, труд и богатство. Точно так же, как и у Петти, и столь же ошибочно земля — источник сырья и труд — производственный фактор, придающий природному веществу форму, на равных началах участвуют в производстве богатства, которое представляет собой «не что иное, как пищу, различные блага и все, что делает жизнь приятной» (определение Буагильбера).

                Главы 2-6 содержат то, что во всех отношениях является экономической социологией. Во-первых, мы находим здесь теорию общественных классов: владение землей, которое основано на завоевании и насилии, как и у Буагильбера, приводит к появлению трех основных «естественных» классов: землевладельцев, фермеров и рабочих (упомянуты также торговцы и предприниматели, сведенные в одну группу с художниками, грабителями, юристами, нищими; но они только добавлены к этой схеме, а не вписываются в нее). Затем нам предлагается очень интересная теория происхождения деревень, возникновения небольших городов (Кантильон принял «рыночную теорию» возникновения городов, согласно которой они развиваются на основе сначала периодических, затем постоянных рынков), крупных городов и столиц. Создав форму, которой придерживались многие трактаты XIX в. (в каком-то смысле это относится и к трактату Альфреда Маршалла), Кантильон бесспорно доказал свое понимание факта, который так часто не могли осознать менее крупные мыслители. Он понимал, что проблемы любой аналитической общественной науки непременно делятся на две, методологически различные группы: одна группа связана с вопросом, каким образом поведение людей в данное время порождает наблюдаемые нами социальные явления; вторая группа касается вопроса, как данное поведение стало именно таким, как оно есть. В главе 3 мы также найдем размышления о роли местоположения земельного владения; пожалуй, это первая попытка несколько продвинуться в данной области (если пренебречь некоторыми предварительными соображениями, встречавшимися в литературе по сельскому хозяйству).


                Переход к чистой экономической науке (имеющей дело с поведением в описанных выше социальных рамках) осуществлен в главах 7-9, где Кантильон ставит несколько предварительных вопросов с намерением вернуться к ним для дальнейшего рассмотрения. Эти вопросы касаются: а) различий в вознаграждении сельскохозяйственных рабочих и ремесленников, а также ремесленников разных специальностей и б) народонаселения.

                Первая проблема стала излюбленной для более поздних авторов, в частности А. Смита, и стала стандартной темой в стандартном трактате XIX в. Вторая будет рассматриваться в следующей главе о населении, заработной плате и занятости. Но предвосхищая этот разговор, следует отметить, что Кантильон (явно развивая взгляды Петти) считает, что, с одной стороны, население приспосабливается к спросу на труд, а с другой — его численность регулируется в соответствии с законом выплаты заработной платы на уровне прожиточного минимума, так что его авторитет можно было бы призвать в защиту взглядов Мальтуса, если бы не тот факт, что он также (и в этом он еще ближе к Петти) рассматривал труд как «естественное богатство любой нации» (гл. 16). Это мнение Кантильона указывает, что он мыслит в другом направлении, хотя в действительности между этими идеями нет противоречия. Обе стали общераспространенными доктринами в XVII в.

                Подготовив таким образом почву, наш автор представляет теорию, объясняющую на основе издержек нормальную цену или ценность (valeur intrinseque — внутренняя ценность; не обращайте внимания на слово, вызывающее возражение, оно совершенно безобидно). Эта теория, пожалуй, недалеко ушла от схоластики, за исключением того, что Кантильон, доведя до конца теорию Петти, определил ценность через количества земли и труда, участвующие в производстве каждого продукта. Таким образом, возникла очевидная проблема (мы могли бы назвать ее проблемой Петти), которую Рикардо попытался обойти, изъяв землю (см. часть III, глава 6) и оставив только один фактор производства. Кантильон выбирает альтернативный вариант в главе 11 своей работы: труд сведен к земле, поскольку труд «самого ничтожного взрослого раба стоит по меньшей мере... количества земли», которое нужно использовать для удовлетворения его нужд. Или, скорее, поскольку, согласно таблицам Хэлли, около половины детей умирали, не достигнув возраста 17 лет (а также по другим причинам), он стбит вдвое больше этого количества. Другие рабочие получают больше, чем «самый ничтожный раб», но это объясняется или тем, что их труд стбит большего количества земли для производства средств существования, или тем, что их вознаграждение связано с риском. Цифры, касающиеся бюджетов рабочих, которыми Кантильон собирался подтвердить свою оценку, содержались в не дошедшем до нас приложении. Однако нам в любом случае следует отдать должное Кантильону за то, что он сделал первый важный шаг в этой области исследований, получившей значительное развитие в конце столетия. Что касается остального, то в данной главе нет необходимости вдаваться в критику ни самой земельно-трудовой теории ценности (если ее можно так назвать), ни попытки подкрепить ее цифрами. Достаточно сказать, что попытка численного выражения этой теории не является тем, чем кажется, т. е. полной нелепостью, и что успех в данной области не исключен в некотором отдаленном будущем.


Однако давайте повторим следующее:

во-первых, действительно важной является идея эконометрического исследования, дошедшая до нас в виде этой попытки; согласно этой идее, числовые расчеты должны лежать в основе любой науки, какой бы «теоретической» она ни была, если по своей природе она имеет дело с количествами;

во-вторых, арпаны [Арпан (arpent)— старинная французская земельная мера.] земли в год (1 арпан = 330 кв. футов) играли в анализе Кантильона ту же роль, что и рабочие дни в анализе Рикардо.


Отметим также, что в этом состоит рациональное зерно теории нормальной ценности Кенэ: его философские рассуждения о силах природы, создающих ценности, добавили к оперативному содержанию теории Петти-Кантильона так же мало, как философские рассуждения Маркса о способности труда создавать ценности — к содержанию теории Рикардо.

                С отклонениями реальных цен от нормального уровня, который у него сводится не к сумме трудовых и земельных, а только к земельным издержкам, Кантильон обходится очень осторожно. В «Эссе» нет ничего, что можно было бы счесть теорией монополии; это весьма существенно, поскольку, как станет ясно из нашего дальнейшего повествования, аргументация Кантильона была построена на гипотезе самой совершенной из совершенных конкуренции, так что любое отклонение от этого совершенства, естественно, приобретает особое значение. Но в «Эссе» много сказано о временных отклонениях по другим причинам: Кантильон уделял много внимания проблеме рыночной цены, отклоняющейся от нормальной; точно так же впоследствии поступал А. Смит. Стоит отметить один из аспектов его трактовки, поскольку он просуществовал практически до Дж. С. Милля. Подобно всем «классикам» XIX в., особенно Рикардо, Кантильон никогда не задавался вопросом, как рыночная цена соотносится с нормальной, а точнее, как последняя возникает (если она на самом деле возникает) из механизма предложения и спроса, который создает первую. Приняв это соотношение само собой разумеющимся, он пришел к необходимости трактовать рыночную цену как отдельное явление и применил объяснение в терминах спроса и предложения только к ней. Так возникла поверхностная и, как показало дальнейшее развитие теории ценности, вводящая в заблуждение формула: нормальная цена определяется издержками (cost); рыночная цена определяется предложением и спросом (подробнее об этом мы поговорим в части III).

                В ходе дальнейшего чтения мы еще яснее различаем фигуру Кенэ в будущем, а фигуру Буагильбера — в прошлом. Все сословия (ordres) общества и все граждане государства кормятся или обогащаются за счет землевладельцев (гл. 12). В свете главы 14 это означает только то, что, в то время как все остальные статьи дохода балансируются статьями издержек, в которые входят необходимые расходы на жизнь, производимые получателем дохода, рента землевладельца является исключением из этого правила; иными словами, это доход, получаемый от «бесплатного», т.е. непроизведенного, природного фактора. Следовательно, доход от земли, способы использования которого не обусловлены заранее, может быть израсходован как угодно по прихоти землевладельцев. Их расходы являются неопределенным, и именно поэтому активным фактором, определяющим общий объем национального потребления, а следовательно, и общий объем национального производства. Таким образом, экономическая судьба каждого зависит от «настроений, предпочтений и образа жизни» князя и земельной аристократии. Эти «настроения» определяют «способы землепользования», а также число людей, которые будут заняты и смогут прокормиться в той или иной стране (гл. 15), и величину ее торгового баланса, при условии, что обе его стороны измерены в затратах земли, — а именно этим измерителем пользовался Кантильон, чтобы судить о выгоде и убытках, получаемых страной от внешней торговли. Не все эти положения появились впоследствии в трудах физиократов, например в них отсутствует последний пункт. Но большинство из указанных положений физиократы все же включили в свои труды, поэтому желательно прояснить наше отношение к ним.


Следует различать несколько аспектов.

Во-первых, существует теорема, согласно которой чистая рента является чистым доходом, который объясняется производительностью ограниченных природных факторов: к этому верному и ценному предположению теория после долгих блужданий вернулась около 1870 г.

Во-вторых, утверждается, что это единственный чистый доход и, следовательно, именно сельское хозяйство производит весь чистый доход общества, а ни один другой вид экономической деятельности его не производит. Это положение само по себе неверно, но, подобно трудовой теории ценности, его можно сделать верным, введя достаточное количество вспомогательных допущений или постулатов, таких как абсолютно совершенная конкуренция, стационарное состояние экономики, отсутствие ренты в городах, зарплата на уровне прожиточного минимума, в результате чего труд становится продуктом того, что потребляет работник, и т. д., — все это, однако, лишает данное положение практической ценности.

В-третьих, подчеркивается важность быстрого использования чистого дохода с целью поддержания экономического процесса. Этот пункт не имел особого значения для Кантильона, гораздо больше внимания ему ранее уделял Буагильбер, а позднее — Кенэ.


И в-четвертых, важное значение, и в первую очередь Кантильоном, придается способу траты чистого дохода. Очевидно, это обстоятельство имело практическую ценность, особенно для общества, которое мог наблюдать Кантильон.

               

Далее, как утверждал Кантильон, продукт земли делится на три приблизительно равные части (три ренты); одна треть возмещает затраты фермера, включая расходы на поддержание его жизни, другая достается в виде «прибыли», а последняя треть принадлежит сеньорам. Эти землевладельцы тратят эквивалент своей трети продукта земли в городах, где, как предполагается, живет приблизительно половина всего населения. Фермеры также тратят часть дохода на промышленные товары, произведенные в городах, — одну четверть от своих двух третей.


Таким образом, эквивалент половины


(1/3 + 1/6)


общего объема сельскохозяйственной продукции уходит в города, в руки торговцев и предпринимателей, а те в свою очередь тратят эту сумму на продукты питания, сырье и т. д. Интерпретация этой схемы, которую сам Кантильон считает не более чем грубым наброском, сопряжена с различными трудностями, однако подробно обсуждать их мы не имеем возможности. Она также содержит ряд интересных моментов, из которых мы упомянем два.

               

Во-первых, Кантильоном была разработана ясная концепция функции предпринимателя (гл. 13). Она носила вполне общий характер, но он проанализировал ее с особенной тщательностью в применении к фермеру. Фермер выплачивает землевладельцам и сельскохозяйственным рабочим доходы, обусловленные контрактом, которые, следовательно, являются «определенными»; свою же продукцию он продает по «неопределенным» ценам. Так же поступают суконщики и другие торговцы: все они обязуются производить твердо оговоренные выплаты в ожидании неопределенной выручки; таким образом, они являются руководителями производства и торговли, несущими основной риск, при этом конкуренция стремится свести их вознаграждение к нормальной ценности их услуг. Это, разумеется, схоластическая доктрина. Однако никто до Кантильона не сформулировал ее так полно. И, возможно, благодаря ему французские экономисты в отличие от английских всегда уделяли внимание функции предпринимателя и ее центральному значению. Хотя предполагается, что Кантильон никогда не слышал о Молине, и ничто не подтверждает его влияние на Ж.-Б. Сэя, тем не менее можно утверждать, что «объективно» его вклад в изучение данного вопроса (ничего подобного не было ни у Петти, ни у Кенэ) является связующим звеном между обоими этими исследователями. Во-вторых, если мы еще раз рассмотрим представленную Кантильоном последовательность выплат и поставок, которая начинается с разделения на три части валового продукта или дохода от земледелия (три ренты) и, пройдя через некоторое количество промежуточных пунктов, возвращает нас к ее исходной точке— фермерам, то мы тотчас же ощутим, что столкнулись с новшеством, не представленным достаточно отчетливо в схемах предшественников Кантильона или его современников (даже Петти), а в действительности и в схемах большинства теоретиков всех времен. Эти теоретики излагали общие принципы, которые направляют экономический процесс. Но они предоставляли нам самостоятельно изучать, как этот процесс протекает между социальными группами или классами. Кантильон был первым, кто сделал это движение по кругу конкретным и ясным, он первый показал нам экономическую жизнь с высоты птичьего полета. Иными словами, он был первым, кто нарисовал «экономическую картину» (tableau economique).[ Здесь игра слов: «tableau» по-французски может значить и «картина», и «таблица»] За исключением различий, которые едва ли касаются сути, это та же картина, что и у Кенэ, хотя Кантильон и не изобразил ее в виде сжатой таблицы. Таким образом, приоритет Кантильона в том, что касается «изобретения», которое Мирабо с обычным для него щедрым пылом сравнил с «изобретением» письменности, является несомненным. Но поскольку формулировка Кенэ значительно более известна, нам следует сделать ряд необходимых дополнений, связанных с работой Кантильона.

                Очевидно, что метод «картины» предлагает особые возможности для исследования монетарных явлений, особенно скорости обращения денег; это одно из его главных преимуществ. И действительно, Кантильон достиг наивысших результатов в этой области. Глава 17 части I, где представлены основы монетарной теории, в целом не является оригинальной: в ней содержится много старого материала, включая делимость, портативность и т. д. золота и серебра, позволяющие рекомендовать эти металлы для выполнения денежной функции. Но часть II (которая включает также теории бартера, рыночной цены и т. д.) посвящена прежде всего деньгам, кредиту и проценту; то же можно сказать и о части III (в ней в основном идет речь о внешней торговле), где мы находим сделанный Кантильоном анализ банков, банковского кредита и чеканки монеты. Рассмотрению основных пунктов этой блестящей работы, оставшейся во многих отношениях непревзойденной в течение почти столетия (вспомним, например, почти безошибочное описание автоматического механизма, распределяющего денежные металлы по странам мира; эту заслугу обычно приписывают Юму), будут посвящены последующие главы.


                 

               




Ценность


Аристотель не только различал потребительную ценность и меновую ценность так же четко, как и любой более поздний автор, но он понимал также, что последняя каким-то образом получается из первой. Но само по себе это не только не выходит за рамки здравого смысла, но и является банальностью, а дальше он не продвинулся. Его неудачу в этом вопросе позднее компенсировали схоласты, которым приписывают заслугу создания теории цены — ведь нельзя сказать, что теория цены была у самого Аристотеля. Считается, что это произошло по причине его поглощенности этической проблемой справедливости в ценообразовании — «коммутативной» справедливости, которая отвлекла его внимание от аналитической проблемы фактического ценообразования. Ничто не может быть дальше от истины.

                Как убедительно демонстрирует более поздний пример схоластов, поглощенность этической стороной ценообразования является как раз одним из самых сильных побудительных мотивов для анализа фактических рыночных механизмов. Между прочим, некоторые отрывки показывают, что Аристотель пытался его осуществить и потерпел неудачу.  Аристотель, однако, рассмотрел случай монополии («Политика», I, 11; «Этика», V, 5), которую определял так же, как и все поздние исследователи, а именно как положение на рынке единственного продавца (μο`νος — единственный, или стоящий в одиночестве; πωλετν— продавать).  Он осудил ее как «несправедливую».

                Эти факты, похоже, дают решение проблемы, которая занимала некоторых историков теории ценности. Аристотель, несомненно, искал критерий справедливости в ценообразовании и нашел его в «равенстве» того, что человек отдает и получает. Обе стороны, принимающие участие в акте бартера или продажи, должны с необходимостью извлекать из него выгоду в том смысле, что они должны предпочитать свое экономическое положение после этого акта экономическому положению, в котором они находились до акта — иначе у них не было бы никаких стимулов совершать обмен. Поэтому не может быть равенства «субъективной» ценности или полезности обмениваемых товаров или денег, выплаченных или полученных за них. А так как Аристотель не предложил никакой теории меновой ценности или цены, то историки сделали вывод, что он имел в виду некую таинственную «объективную» или «абсолютную» ценность вещей, которая им внутренне присуща и не зависит от обстоятельств, оценок и действий людей. Такая метафизическая сущность легко воспринимается людьми с философскими наклонностями и неприемлема для людей с более «позитивным» складом ума. Но, конечно, этот вывод не был обоснован.

                Неспособность объяснить меновую ценность — это не то же самое, что неспособность признать ее как факт. Гораздо более резонно предположить, что Аристотель просто имел в виду рыночную меновую ценность, выраженную в деньгах, а не некую таинственную субстанцию ценности, измеряемую этими меновыми ценностями. Но не означает ли это, что он принимал фактические цены товаров в качестве эталона своей коммутативной справедливости и потому терял возможность провозглашать их справедливыми или несправедливыми? Вовсе нет. Мы видели, что он осуждал монопольные цены. С точки зрения целей Аристотеля не было бы натяжкой отождествлять монопольные цены с такими ценами, которые некоторый индивид или группа индивидов установили для своей выгоды. Цены, которые даны индивиду и которые он не в силах изменить, т. е. конкурентные цены, возникающие на свободном рынке при нормальных условиях, не подпадают под запрет. Нет ничего странного в предположении, что Аристотель мог рассматривать нормальные конкурентные цены в качестве эталона коммутативной справедливости или, выражаясь точнее, что он был готов считать «справедливой» любую сделку между индивидами, которая осуществлялась по таким ценам, — именно это потом в явном виде утверждали средневековые схоласты. Если такая интерпретация верна, то выдвинутое Аристотелем понятие справедливой ценности товара в действительности является «объективным», но только в том смысле, что ни один индивид не может изменить ее посредством своих собственных действий.

                Кроме того, его справедливые ценности являлись общественными ценностями, выражающими, как он почти наверняка думал, общественную оценку каждого товара,  но только в том смысле, что они были сверхиндивидуальным результатом действий массы разумных людей. В любом случае в них нет ничего более метафизического и абсолютного, чем в количествах товаров, умноженных на их нормальные конкурентные цены. Читателю не составит труда понять, что если ценности определяются таким образом, то Аристотелево требование коммутативной справедливости приобретает глубокий и простой смысл. Оно будет выполняться благодаря равенству ценностей в каждом акте обмена или продажи: если А меняет ботинки на буханки хлеба, принадлежащие В, Аристотелева справедливость требует, чтобы ботинки были равны хлебу при умножении и тех и других на их нормальные конкурентные цены; если А продает В ботинки за деньги, то же правило определяет количество денег, которое он должен получить. Так как при предусмотренных условиях А получит именно эту сумму, то мы имеем перед собой поучительный пример отношения, которое у Аристотеля и множества его последователей существует между логическим и нормативным идеалами, между «естественным» и «справедливым».

                Мы с такой тщательностью провели это рассуждение потому, что оно позволяет раз и навсегда покончить с метафизическими спекуляциями об объективной или абсолютной ценности, где бы и когда бы они ни возникали. Расставшись навсегда с тем, что, как мы видели, является мнимой проблемой, мы далее будем понимать под объективной ценностью товара определенную выше величину и ничего более. Точно так же мы не будем обращать внимание на какой-либо метафизический смысл понятия внутренней ценности (intrinsic value), так как всегда возможно (а в большинстве случаев к тому же очень легко) придать ему совершенно неметафизический смысл, как например в том наиболее важном случае, где автор говорит о внутренней ценности монеты.


               





 «Чистая» экономическая наука Аристотеля


                Имея в виду эти принципы интерпретации, мы обращаемся теперь к зачаткам «чистой» экономической науки Аристотеля, элементы которой могут быть обнаружены в основном в «Политике» (I, 8—11) и в «Этике» (V, 5). Легко показать, что Аристотель в первую очередь интересовался тем, что выглядело «естественным» и «справедливым» с точки зрения его идеала хорошей и добродетельной жизни. Экономические факты и связи между экономическими фактами, которые он рассматривал и подвергал оценке, предстают в свете тех идеологических предубеждений, которые следует ожидать от человека, принадлежащего к развитому праздному классу и писавшего для этого класса, презиравшего работу и занятия хозяйством, и, конечно, любившего земледельца, который его кормил, и ненавидевшего кредитора, который его эксплуатировал. Эти вещи столь же (но не более) интересны, чем соответствующие, хотя и отличные от них ценностные суждения и идеология современных интеллектуалов. Главное, что действительно важно для нас, заключается в следующем. Аристотель основывал свой экономический анализ непосредственно на потребностях и их удовлетворении. Начав с натурального домашнего хозяйства, он затем вводил разделение труда, бартер и как средство преодоления трудностей прямого бартера — деньги. Ошибка, заключавшаяся в смешении богатства и денег, в должный момент подвергалась его суровой критике. У него нет теории «распределения». Все это является, по-видимому, лишь частью большой литературы, которая была утеряна, и составляет главное наследие греков в области экономической теории. Мы проследим судьбу этого наследия вплоть до «Богатства народов» А. Смита, первые пять глав которого представляют собой не что иное, как развитие той же самой линии рассуждений. Давайте поэтому рассмотрим ход этих рассуждений более внимательно.


               





Деньги


Теория денег, которой придерживался Аристотель, сознательно противопоставляя ее, как мне кажется, той теории, которой придерживался Платон, заключалась в следующем: само существование любого некоммунистического общества предполагает обмен товарами и услугами; этот обмен вначале «естественно» принимает форму бартера; но люди, которым требуется то, что есть у других людей, могут не обладать тем, что требуется этим последним; поэтому часто бывает необходимо принять в обмен то, что не требуется, ради обладания тем, что действительно необходимо, посредством последующего акта бартера; очевидное удобство будет побуждать людей выбрать путем неявного соглашения или посредством законодательного акта какой-либо один товар в качестве средства обращения — Аристотель не рассматривал возможность выбора более чем одного подобного товара.

                Аристотель вкратце замечает, что некоторые товары, такие как металлы, лучше подходят для этой роли, чем другие, предвосхищая таким образом некоторые из наиболее банальных отрывков из учебников XIX в. об однородности, делимости, портативности, относительном постоянстве ценности и т. д. Более того, требование эквивалентности обмена естественным образом привело его к наблюдению, что средство обращения будет также использоваться в качестве меры ценности. И наконец, он осознавал, если и не высказывал это открыто, что деньги используются в качестве запаса ценности. Таким образом, три из четырех функций денег, которые традиционно перечисляются в учебниках XIX в. (четвертая функция состоит в выполнении роли средства платежа), можно обнаружить у Аристотеля.

                В сущности, эта теория включает в себя два положения. Первое состоит в том, что для каких бы других целей ни использовались деньги, их фундаментальная функция, определяющая их и объясняющая их существование, заключается в выполнении роли средства обращения. Таким образом, эта теория принадлежит к числу тех теорий денег, которые профессор фон Мизес назвал «каталлактическими» (καταλλα`ττεν — обменивать). Второе положение состоит в том, что, для того чтобы служить средством обращения на товарных рынках, сами деньги должны быть одним из этих товаров. То есть они должны быть полезной вещью и обладать меновой ценностью, не зависящей от их денежной функции; вот и все, что означает в этой связи внутренняя ценность — ценность, которая может сравниваться с другими ценностями. Таким образом, денежный товар, как и другие товары, оценивается в зависимости от его веса и качества; для удобства люди могут решить поставить на него штамп (χαρακτη`ρ) {характер}, чтобы сэкономить усилия, необходимые для того, чтобы каждый раз его взвешивать. Но этот штамп только провозглашает и гарантирует качество и количество товара, содержащегося в монете, и не является причиной его ценности. Это положение, которое, конечно же, не тождественно первому и не следует из него, будет служить главным отличительным признаком того, что мы в дальнейшем будем называть металлизмом, или металлической теорией денег, в противоположность картализму, примером которого служит теория Платона.  

                Каковы бы ни были недостатки этой теории, она прочно преобладала до конца XIX в. и даже позднее, хотя всегда вызывала споры. Она является основой большей части аналитических исследований в области денег. Поэтому у нас есть все основания доверять нашей интерпретации Аристотеля, чье личное влияние в этих вопросах заметно, во всяком случае, вплоть до А. Смита. Ни в одном месте в «Политике» нет иной интерпретации, если только мы не будем приписывать Аристотелю некоторые взгляды, которые он излагает, но которые явно принадлежат другим. Однако в «Этике», делая каламбур из греческого слова, означающего «монета, находящаяся в обращении» (νομισμα) {номисма}, он действительно заявил, что деньги существуют не в силу своей «природы», но по соглашению или закону (νομω) {номо}, что как будто бы указывает в другом направлении. Но, объясняя, что он имел в виду, он добавил, что деньги могут обмениваться или демонетизироваться обществом. Это означает, что он имел в виду лишь то, что соглашение или закон определяет материал, который будет использоваться для чеканки денег, и ту особую форму, которая будет придана монетам.  


                Наконец, необходимо привлечь внимание к интересной особенности его метода. Теория денег Аристотеля является теорией в обычном смысле этого слова, т. е. попыткой объяснить, что такое деньги и какие функции они выполняют. Но в соответствии со своей привычкой рассмотрения социальных институтов он представил ее в генетической форме: деньги возникают в ходе исторического развития, начинающегося с состояния или стадии, в которой денег не было. Конечно, мы не должны усматривать в этом нечто большее, чем просто прием изложения. Читатель должен помнить о такой возможной интерпретации, лишающей абсурдности множество рассуждений, которые предстают в обличье совершенно вымышленной «истории», как например теории государства, использующие идею о первоначальном общественном договоре. Даже «раннее и грубое состояние общества» А. Смита может выиграть в интерпретации, которая не будет принимать его слишком серьезно. Но иное дело — деньги: теория Аристотеля о логическом происхождении денег может оказаться пригодной в крайнем случае и как верифицируемая теория их исторического происхождения. Для того чтобы продемонстрировать это, достаточно таких примеров, как шекель семитов и деньги-чай монгольских кочевников. Нужно ли прослеживать назад так далеко, как только это возможно, историю социального института ради выяснения его сущности или простейшего смысла? Конечно нет. По сравнению с позднейшими формами примитивные формы существования, как правило, не проще, а сложнее: вождь, который соединяет в одном лице судью, священника, администратора и воина, является, очевидно, более сложным феноменом, чем любой из его специализированных преемников в более поздние времена; средневековое поместье с концептуальной точки зрения является более сложным феноменом, чем корпорация «Ю. С. Стил». Поэтому необходимо различать логические и исторические корни. Но это разделение возникает лишь на развитых ступенях анализа. Неискушенный аналитик неизбежно смешивает их.  Такое смешение, несомненно, содержится в Аристотелевой теории денег, а также в теориях других социальных институтов. Его унаследовала целая череда мыслителей, ведущих от него свое происхождение, в том числе английские утилитаристы. Местами подобное смешение сохраняется до сегодняшнего дня.


               




Дополнительные сведения из социальной истории


                Нам уже известно, что к концу XVIII в. экономическая наука оказалась, если пользоваться нашим выражением, в «классической ситуации» и вследствие этого приобрела статус признанной области научного знания. Трактаты того времени, из которых наибольшим успехом пользовалось «Богатство народов», подвергали работы предшественников критическому отбору и систематизации. При этом они не только расширяли и углубляли русло ручейка, струившегося из исследований схоластов и философов естественного права. Они поглотили воды и другого, гораздо более бурного потока, берущего начало на форуме, где деловые люди, памфлетисты, а позднее и преподаватели горячо обсуждали вопросы текущей политики. В этой главе мы с высоты птичьего полета бросим взгляд на различные типы экономических сочинений, возникавших в ходе таких дебатов, оставив для последующих глав более подробное рассмотрение отдельных произведений и отдельных тем, которые, как нам кажется, того заслуживают.

                Эти сочинения не представляют собой единого логического или исторического целого. В отличие от философов естественного права их авторы не образуют однородной группы. Однако их объединяет нечто общее, и это необходимо подчеркнуть: все они обсуждали текущие проблемы экономической политики, и проблемы эти были связаны со становлением национальных государств. Поэтому, если мы хотим понять самый дух этих сочинений, способ аргументации их авторов и предпосылки, принимаемые ими на веру, мы должны вначале дать короткий социологический очерк этих государств, строение, поведение и судьбы которых начиная с XV в. определяли историю Европы (как политическую, так и духовную).

                Самое важное здесь заключается в том, чтобы понять, что ни возникновение, ни поведение («политика») этих государств не были простыми проявлениями капиталистической эволюции. Хотим мы этого или нет, мы должны признать, что они явились порождением такого стечения обстоятельств, которое с точки зрения капиталистического развития как такового следует считать случайным.  


               





Эконометристы и Тюрго



               

                Авторы и группы, о которых пойдет здесь речь, также были консультантами-администраторами, хотя и не академического типа, а некоторых из них, кроме того, можно причислить к философам естественного права. Тем не менее мы посвятим им отдельную главу, причем не только с целью разгрузить предыдущую, и без того изобилующую именами. За исключением великого Тюрго, о котором речь пойдет в конце главы, всех их объединяет нечто общее — дух количественного анализа — вот почему желательно выстроить их в единую систему. Все они были эконометристами. На примере их работ становится совершенно ясно, что такое эконометрия и какую задачу ставят перед собой эконометристы.  


               





Экономическая и политическая социология


В концепцию человеческой природы философы естественного права внесли элементы, которые не были их открытием, но акцент, сделанный на них, представлял собой несомненное новшество. Наиболее важные из них принадлежат Гоббсу. Схоласты предполагали, что частная собственность обязана своим возникновением необходимости избежать хаотической борьбы за блага, а государство — необходимости поддержания мира и порядка. Но они не заходили настолько далеко, чтобы заявлять об изначальной «войне всех против всех» и о том, что «человек человеку волк». Это «открытие» Гоббса не стало частью общепринятой доктрины и вряд ли может быть примером прогресса анализа.

                Аналогично и понятие общественного договора, бегло очерченное схоластами и Гроцием, предстало в системе Гоббса грубовато-наивным. В «Левиафане» (ч. 2, гл. XVII, XVIII) общество (civitas), этот исполинский Левиафан, возникает в результате договора, заключенного каждым с каждым, с тем чтобы передать власть какому-нибудь человеку или группе людей. Эта доктрина, наиболее четко сформулированная Локком, вызвала всеобщее согласие, чего нельзя сказать о гоббсовской идее всевластия государства. В частности, Локк не сомневался в том, что подданные могут изменить форму правления, а правительство может потерять власть. Так или иначе, постулат о всевластии государства не является аналитическим. В отличие от некоторых юридических аргументов схоластов и философов, скрывающих под собой аналитический тезис, этот постулат является чисто юридическим аргументом. Гоббс просто вывел его из воображаемого договора, произвольно предположив, что этот договор был заключен на условиях безоговорочной капитуляции граждан. Наконец, отметим, что Локк «оправдывал» частную собственность, выводя ее из права каждого человека на собственную личность, включающего и право на свой труд и его результаты, — вновь чисто юридический и при этом явно некорректный аргумент. Вряд ли следует добавлять, что он не имеет ничего общего с трудовой теорией ценности. Если бы вклад философов в политическую и экономическую социологию этим и ограничился, его вряд ли можно было бы признать ценным.

                Но помимо этого они внесли вклад в область знания, которую мы можем назвать «метасоциологией» или «философской антропологией»: некоторые философы изучали природу человека, из которой следовало вывести их естественные законы.  И вновь мы в первую очередь обращаемся к Гоббсу. Первая часть «Левиафана», которая носит название «О человеке» и подводит нас к концепции естественного права, содержит целую философию человеческого сознания и трактует психологические и социально-психологические проблемы мышления, воображения, речи, религии и т. д. Многое из сказанного здесь имеет корни в трудах Аристотеля и схоластов, хотя Гоббс — и это его индивидуальная черта — видит антагонизм повсюду, где есть развитие. Но в одном направлении Гоббс действительно продвинулся гораздо дальше Аристотеля и схоластов. Он определил «мысль» — обычную человеческую мысль, которую Локк называл «идеей»,— как «образ внешнего предмета» и вооружил человеческий разум чувственным восприятием. Можно утверждать, что он предвосхитил эмпиризм Локка, а также ассоциативную психологию, тесно сблизившуюся с экономической наукой во времена отца и сына Миллей (см. ниже, часть 3, главу 3, § 5).

                Под философским эмпиризмом мы имеем в виду учение, берущее начало от древних греков (Аристотель, эпикурейцы, стоики), но получившее наивысшее развитие у английских мыслителей XVII-XVIII вв. (в особенности у Гоббса, Локка и Юма). Его основные положения: а) все знания индивида почерпнуты из его жизненного опыта; b) опыт человека можно приравнять к впечатлениям, которые он получает через органы чувств; с) до этого опыта разум человека не только совершенно пуст, но и не обладает никакой «врожденной» активностью и врожденными идеями— категориями, которые выстраивали бы впечатления в определенном порядке; правильно было бы сказать, что до опыта «разум» как таковой просто отсутствует; d) впечатления — это первичные элементы, на которые можно разложить все умственные и психологические явления: не только память, внимание, рассуждения (включая построение причинно-следственных цепочек), но и аффекты, «страсти». Все они— лишь скопление первичных впечатлений и порождаются их случайными «ассоциациями». Такое сведение человеческого «разума» и «души» к атомистическим впечатлениям можно уподобить сведению всех физических явлений к атомистической механике. Эта популярная аналогия сделала эмпиризм притягательным для одних людей и ненавистным для других. Прошу читателя отметить, что слово «эмпиризм» употребляется здесь лишь в одном из многих своих значений, поэтому мы специально употребляем эпитет «философский». В частности, этот эмпиризм не имеет ничего общего с «научным эмпиризмом», который характеризуется превознесением эксперимента и наблюдения над «теорией». Философский эмпиризм называется также «сенсуализмом».

                Как философское течение эмпиризм, или сенсуализм, особенно не преуспел, хотя в ХУШ в. его блестяще защищал Юм, а в XIX в. — Дж. С. Милль, и он всегда оставался популярным среди английских ученых-нефилософов. В начале XVIII столетия лежащие на поверхности, но не решающие аргументы против него выдвинул Лейбниц. Несколько позже епископ Беркли предъявил другой аргумент, который оказался уничтожающим (Principles of Human Knowledge («Трактат о началах человеческого знания»); 1710). Даже в Англии, не говоря уже о Шотландии или Германии, большинство профессиональных философов отвергли эмпиризм. Но ассоциативная психология преуспела значительно больше. Английские экономисты и их коллеги на континенте сохраняли к ней лояльность вплоть до 1900-х гг. и даже позже. Выдающемуся экономисту Джеймсу Миллю даже принадлежит наиболее бескомпромиссное изложение принципов ассоциативной психологии в XIX в. Под ассоциативной психологией мы понимаем то же самое, что и под философским эмпиризмом. Разница состоит лишь в следующем. Если последний является или пытается быть философией в строгом смысле слова, а также эпистемологией или теорией познания, первая представляет собой ту же доктрину, но изложенную как фундаментальные гипотезы психологии и различных ее составляющих: теории воображения, внимания, языка и т. д. Прошу читателя запомнить это на будущее.

                Есть еще один момент, важность которого трудно переоценить. Схоласты проповедовали доктрины естественной свободы и естественного равенства людей. Однако для них тезис о естественном равенстве был не утверждением о действительной природе человека, а нравственным идеалом или постулатом: он основывался на христианском вероучении, согласно которому Христос умер ради спасения всех людей. Но Гоббс, объясняя условия, порождающие первоначальное состояние войны всех против всех («Левиафан», гл. 13), опирается как на факт на утверждение о приблизительном равенстве физических и умственных способностей всех людей в том смысле, что различия между ними так малы, что полное равенство может быть допустимой рабочей гипотезой. Таково было общее мнение философов. Впредь мы будем называть это предположение аналитическим эгалитаризмом в отличие от христианского идеала, который мы назовем нормативным эгалитаризмом.

               

Теперь мы, во-первых, должны отметить, что аналитический эгалитаризм имеет огромное значение не только для экономической социологии и многих практических приложений экономической науки, но и для самой экономической теории. Попробуем заменить этот тезис противоположным, и мы увидим, как преобразится вид всех экономических процессов.


Во-вторых, с немногими исключениями и с незначительными оговорками все экономисты признавали и по сей день признают аналитический эгалитаризм. Но они не предприняли ни одной серьезной попытки верификации этого основополагающего для их теоретических систем тезиса, для чего, казалось бы, имелись все основания. Мы вернемся к этому в высшей степени любопытному факту при рассмотрении «Богатства народов».


               




Экономическая литература того времени


                Здесь мы попробуем классифицировать тот огромный материал, из которого нам надо извлечь более или менее значительные результаты аналитической работы. Это весьма трудная задача. Даже в наши дни экономисты не всегда единодушны в том, какие произведения соответствуют профессиональным стандартам, а какие нет. Мы же имеем дело с периодом становления, в котором профессиональные стандарты еще не сформировались (по крайней мере, до конца этого периода, когда сложилось «классическое состояние»). Более того, отсутствовало четкое определение самой области исследования, и в силу этого она была значительно шире, чем теперь (она включала, к примеру, технологию). Так или иначе, чтобы сделать нашу задачу выполнимой, мы должны в соответствии с современной практикой исключить из рассмотрения некоторые разделы литературы. При этом мы отдаем себе отчет в том, что, возможно, исключаем некоторые аналитические работы, не уступающие по своим достоинствам тем, которые здесь рассматриваются. Как бы то ни было, именно так мы поступили в четырех следующих параграфах.

               





Экономическая таблица


Рассматриваемая нами до сих пор аналитическая структура логически вполне завершена, и тот, кто знает, как сложить вместе все ее части, чего не сделал сам Кенэ, не упустит ни одного фундаментального положения того всеобъемлющего трактата по чистой и прикладной экономике, который этот автор мог бы написать. Всеобъемлющее описание стационарного экономического процесса, которое Кенэ воплотил в своей «таблице», не является, как думали его ученики и практически все критики, центральной частью этой структуры — оно всего лишь служит дополнением к ней, которое можно отделить от остального. Поскольку эта часть картины написана на отдельном холсте, {3десь вновь игра слов, отмеченная выше. См. прим. пер. на стр. 286} ее можно рассматривать отдельно. Она изображает движение расходов и продукции между общественными классами, которые в отличие от других трудов Кенэ здесь становятся действующими лицами в экономическом спектакле.

                Конечно, экономисты всегда подсознательно имели в виду некую схему классовой структуры общества. Однако, Кантильон, кажется, был первым, кто открыто построил такую схему и использовал ее в качестве инструмента анализа. Эта схема была принята Кенэ. Соответственно, он выделял землевладельцев — класс собственников (classe des proprietaires), высший класс (classe souveraine) или, что существенно, распределяющий класс (classe distributive); фермеров-арендаторов — производительный класс (classe productive), а всех людей, занятых несельскохозяйственной деятельностью, он считал приблизительно эквивалентными буржуазии — бесплодному классу (classe sterile). Рабочие могли рассматриваться или как четвертый класс, или добавляться в соответствующих пропорциях к второму и третьему классам. Последнее предпочтительнее для выявления сущности схемы, которая является не столько схемой классов как социологических общностей, сколько схемой экономических групп, с какими мы встречаемся, например, в статистике занятых в сельском хозяйстве, горнодобывающей или обрабатывающей промышленности. Однако в любом случае у Кенэ точно так же, как и у Кантильона, труд играет полностью «пассивную» роль. Движение расходов и продукции при этом происходит между «бассейном» фермеров, «бассейном» землевладельцев и «бассейном» бесплодного класса. Нет необходимости воспроизводить картину этого движения, нарисованную Кенэ, или входить в ее детали.  Все, что должен запомнить читатель, заключается в следующем.

               

Допустим, что за единичный период


t - 1


землевладельцы получили и накопили из многих взносов ренту, которую им выплатили фермеры, так что в начале периода t они имеют в своих руках наличными весь чистый национальный доход (в понимании Кенэ), в то время как каждый представитель других классов готов продавать и производить. Нам нужно проследить извилистый путь этой ренты, или чистого дохода, в экономике. Допустим, сумма чистого дохода составляет 1000 денежных единиц.


Далее предположим, что землевладельцы тратят 500 денежных единиц на земледельческую продукцию и 500 на промышленную, т. е. на продукцию бесплодного класса, который не производит прибавочную ценность. 500 единиц, которые таким путем возвращаются фермерам (поскольку они получены из их выплат t - 1), прежде всего удваиваются в их руках за счет их производственной деятельности, создающей прибавочную ценность; таким образом, их число вырастает до 1000. Половина этой суммы идет на выплату ренты (которая не расходуется землевладельцами раньше периода t + 1), одна четверть «потребляется» внутри аграрного сектора, последняя четверть уходит к «бесплодным» — в уплату за промышленные товары, необходимые фермерам. «Бесплодные» не увеличивают ценность, а только воспроизводят ее. Из 500 денежных единиц, полученных ими от землевладельцев, 250 уходят на потребление собственной продукции ими самими и их работниками. На другие 250 единиц они покупают пищу и сырье у фермеров, в чьих руках эти 250 единиц вновь удваиваются до 500. То же самое происходит с 250 единицами и любыми другими суммами, которые они позднее получают от фермеров. Какие бы суммы ни получали фермеры, они всегда удваиваются и используются на выплату ренты землевладельцам, которая должна быть истрачена за период t + 1, на потребление в аграрном секторе и новые приобретения у «бесплодных». Легко увидеть, что при правильном выборе продолжительности единичного периода в конце этого периода 1000 единиц чистого дохода вновь возвращаются в руки землевладельцев, которые в начале периода t +1 потратят эту сумму, и весь процесс, таким образом, возобновится. Читателю ясно, что все это, кроме представления в виде «картины», сводится всего лишь к более подробному развитию схемы Кантильона.  Но в чем польза этой «картины» и в чем суть аналитического достижения, которое она воплощает?

                С самого начала следует отметить, что для таблицы Кантильона—Кенэ специфически физиократические черты не имеют значения. Поскольку мы их уже рассмотрели, то нас больше не интересует центральное положение, которое Кантильон и Кенэ предназначали землевладельцам и их расходам; мы могли бы с тем же успехом начать с одного из остальных двух «бассейнов». Не интересует нас больше и принцип, согласно которому каждая сумма, поступающая к фермерам-арендаторам, увеличивается (удваивается) в их руках, а суммы, получаемые производителями промышленных товаров, не увеличиваются, хотя для Кенэ он имел первостепенное значение. Каждый аналитик может приспособить эти положения к своим теоретическим установкам. А нас в данном случае интересует идея tableau, рассматриваемая как инструмент исследования, метод tableau как таковой.


Особое внимание следует обратить на три аспекта.

Во-первых с помощью метода tableau достигается колоссальное упрощение. В настоящее время экономическая жизнь несоциалистического общества состоит из миллионов связей или потоков между отдельными фирмами и домохозяйствами. Мы можем вывести касающиеся их теоремы, но мы никогда не сможем наблюдать их все. Но если мы заменим эти связи связями между классами или потоками агрегатных величин между классами (или другими потоками), то неуправляемое число переменных величин в экономической задаче резко сократится до нескольких переменных, с которыми легко работать и движение которых прослеживается без труда. Оставляя этот аспект для позднейшего обсуждения, мы пользуемся случаем отметить родственную проблему, хотя и отличную от данной. Взгляд на tableau наводит на мысль об «общественном продукте» и «общем объеме производства», который производится в результате одной последовательности этапов и распределяется в результате другой. Мы так привыкли к этой мысли, что редко понимаем, если вообще понимаем, насколько нереалистична данная абстракция.


В социалистическом обществе производство и распределение действительно представляют собой разные процессы, но в капиталистическом обществе они являются всего лишь разными аспектами одного и того же процесса: общий объем капиталистических доходов формируется в ходе сделок, что и составляет производство в экономическом смысле в отличие от технологического. Тем не менее реалистическая идея формирования доходов (к тому же не имеющая никаких недостатков, которые могли бы оправдать пренебрежение ею) выступала на передний план только спорадически.

Экономический анализ Кенэ


Вспомним определение естественного права, данное Кенэ. Как только мы поймем его смысл, нам станет ясно, что имели в виду историки, которые, указывая на теологический уклон в учении Кенэ, отрицали его аналитический характер или, не заходя так далеко, утверждали, что религиозные верования Кенэ влияли на его экономическую теорию.  Это может быть до некоторой степени справедливо в том, что касается взглядов Кенэ на экономическую политику и его оценочных суждений. Но это несправедливо по отношению к его экономической теории. Дело, конечно, не в многочисленных заявлениях Кенэ о том, что он достоверно описывал факты.  Мы сами можем проверить эти заявления и убедиться в их справедливости. У читателя есть возможность убедиться, что ни одно экономическое предположение Кенэ не основано на теологических предпосылках и их суть останется прежней, если мы отбросим все, что нам известно о его религиозных верованиях. Это на деле доказывает чисто аналитическую, или «научную», природу его экономических трудов и не оставляет места внеэмпирическим влияниям. Давайте кратко рассмотрим отличительные черты его теоретической схемы.

               

I. Любые рассуждения на экономические темы неизбежно подразумевают признание какого-либо «экономического принципа». Именно поэтому трудно сказать, когда и кто первым сформулировал такой принцип. Но если мы оцениваем ясность формулировки, то, я думаю, приоритет (по сравнению с итальянцами) принадлежит правилу поведения, сформулированному Кенэ: получать наибольшее наслаждение (jouissance) при наименьших затратах или тяготах труда. Значение этого правила, или принципа, рассматриваемого как вклад в формальную теорию, или, иначе говоря, в чистую логику экономической науки, заключается главным образом в выявлении факта, что фундаментальная проблема этой теории является проблемой максимизации. Значение гедонистского облачения, в котором Кенэ представил это правило, заключается в том, что, учитывая эпоху, оно обеспечивает ему видное место в истории утилитаристской социальной философии: он несомненно был одним из отцов-основателей утилитаризма, хотя его формулировка принципа наибольшего удовлетворения была весьма лаконичной.

                Кроме того, он был наиболее значительным из отцов-основателей доктрины, которую впредь мы будем называть «доктриной максимизации при совершенной конкуренции» (см.: Marshall А. Principles. P. 531). Иными словами, он утверждал, что максимальное удовлетворение желаний всех членов общества вместе взятых будет достигнуто, если в условиях преобладающей совершенной конкуренции каждому будет позволено действовать свободно с целью удовлетворения своего собственного интереса. Эту доктрину на протяжении всего XIX в. безоговорочно или с некоторыми оговорками проповедовали большинство крупных несоциалистически настроенных теоретиков, включая многих противников утилитаристской философии. Серьезная, хотя сначала очень осторожная критика начинается с А. Маршалла. Тем более необходимо отметить, как слабы были ее основания с самого начала. Разумеется, упомянутая доктрина никогда не бывает строго справедливой при любых обстоятельствах. Однако в некоторых исторических условиях ее применение обосновано, если принять весьма жесткие допущения, однако не настолько жесткие, чтобы полностью лишить ее практического значения. Момент, к которому я хочу привлечь внимание читателя, заключается в том, что Кенэ не делал ни малейшей попытки доказать эту доктрину. Он не видел в этом необходимости, очевидно полагая, что если каждый индивид стремится к достижению максимального удовлетворения, то все индивиды, «разумеется», достигнут максимального удовлетворения.


Тот факт, что один из лучших умов в нашей науке мог довольствоваться таким явным non sequitur, {Non sequitur (ласт.)— «не следует», т.е. вывод, который не следует из данных предпосылок} действительно должен стать пищей для размышлений. Низкие стандарты строгости и небрежность мышления были более опасными врагами экономической науки, чем политические влияния. Заметим, что лозунг физиократов: «Интересы отдельных людей стоят на службе общественного интереса» — сам по себе не вызывает у нас возражений. Возможно, он означает всего лишь то, как сказал А. Смит, что мы обязаны своим хлебом не благотворительности пекаря, а его личной заинтересованности. Эту избитую истину стоит повторять вновь и вновь ввиду неискоренимости предрассудка, согласно которому каждое действие, нацеленное на получение выгоды, тем самым непременно становится антиобщественным. Но А. Смит остерегался придавать этому тезису слишком большое значение. В частности, он остро чувствовал антагонизм между классами. Однако Кенэ пошел дальше: от идеи всеобщей совместимости или дополняемости личных интересов в обществе, основанном на конкуренции, к идее всеобщей гармонии классовых интересов, что делает его предтечей «гармонизма» XIX в. (см. работы Сэя, Кэри, Бастиа). В этом случае Кенэ попытался доказать свое утверждение: «экономическая таблица» показывает, как каждый класс живет за счет каждого другого класса и, в частности, как процветание землевладельцев обусловливает благополучие других классов. Доказательство, заимствованное у Кантильона, может вызвать очевидные возражения и даже насмешки, но тем не менее гармонизм Кенэ небезоснователен и для его объяснения не требуется обращаться к вере в провидение.

               

II. Кенэ создал весьма обширную аналитическую схему, хотя и представил ее в виде разрозненных набросков. Некоторые составляющие этой схемы, особенно те, что касаются народонаселения, заработной платы, процента и денег, будут рассмотрены в следующих главах. Однако для полноты картины я вкратце изложу его позиции по этим вопросам: его теория народонаселения во всех основных пунктах предвосхитила соответствующую теорию Мальтуса; в основе его теории заработной платы лежит тезис о прожиточном минимуме, его теории процента, можно сказать, практически не существует — Кенэ не удалось объяснить этот феномен, его теория денег в отличие от кантильоновской является номиналистской.

                Кенэ анализировал бартер и ценообразование в строго «субъективных» рамках, т. е. жестко основывал свою теорию на фактических желаниях потребителей. Это имело некоторое значение (хотя здесь Кенэ ничего не добавил к теории цены поздних схоластов), поскольку его трактовка данной проблемы (как и трактовка Кондильяка) способствовала выживанию этой теории во Франции до тех пор, пока ее не подхватил Ж. Б. Сэй. В связи с этим следует затронуть другой вопрос. Возможно, А. Маршалл был прав, отрицая, что теория потребления является научной основой экономической теории. Но она, несомненно, послужила базой экономической теории Кенэ. «Либеральные» экономисты XIX в. обычно восхваляли сторонников laissez-faire XVIII в., особенно А. Смита, за то, что они отстаивали истину, согласно которой потребление является «единственной целью и задачей производства», и уничтожили, таким образом, одно из «заблуждений меркантилизма». Но это далеко не так: истина, в той мере в какой она действительно является истиной, тривиальна, а заблуждение в большой степени воображаемое. Кенэ также уделял внимание потреблению, но в другом смысле, который вряд ли пришелся бы по вкусу «либеральным» экономистам и который наводит, скорее, на мысль о меркантилизме:  в отличие от Тюрго и А. Смита он считал, что для бесперебойного хода экономического процесса каждый должен быстро тратить свои чистые доходы на потребительские товары или, если использовать в последние годы широко употребляемое в Вашингтоне выражение, каждый должен полностью «использовать» (utilize) свой доход. В противном случае, по мнению Кенэ, особенно если некоторые люди будут откладывать деньги с целью увеличения собственных денежных накоплений, все классы придут в упадок и снизится общий выпуск продукции, поскольку чей-то отказ тратить деньги неизбежно уничтожает доход кого-то другого. Этот «кейнсианский» аспект учения Кенэ будет рассмотрен позднее.


III. Особенно большое значение имеет творческий вклад Кенэ в теорию капитала. Несмотря на труды Кантильона и других предшественников, можно сказать, что именно Кенэ создал фундамент этой части экономической теории. Теория капитала Кенэ служит интересной иллюстрацией того, как наблюдения, сделанные в ходе решения практических задач, перерастают в сознании прирожденного теоретика в аналитическое обобщение. Сельскохозяйственная программа Кенэ, составлявшая практически всю его экономическую политику, ориентировалась на крупного фермера: подобно Кантильону, он никогда серьезно не рассматривал какой-либо иной аграрный мир, кроме того, который приводился бы в движение деятельностью просвещенного и активного класса фермеров, имеющих в полном распоряжении все технологические и коммерческие возможности своего времени. Он рассматривал этих просвещенных фермеров не как владельцев земли, на которой они работают, но как людей, на долгий срок арендующих большие земельные участки, расчищенные и снабженные необходимыми постройками, у землевладельцев и в то же время свободных от их вмешательства. Таким образом, фермеры могут использовать эти участки по своему усмотрению. Общие выпасы должны быть отданы частникам наравне с остальной землей; феодальные права и обязанности, в частности право охотиться на земле арендатора, необходимо упразднить. Это касается также внутренних и внешних таможен, мешающих фермерам свободно распоряжаться своей продукцией, и налогов, сводящих на нет все их усилия (это один из практических доводов в пользу единого налога, который должен выплачиваться землевладельцами). Традиционное село должно уступить место множеству процветающих хозяйств, развивающихся самостоятельно, продающих свою продукцию по высоким ценам, пышущих энергией и заряжающих ею экономику страны в целом.  

               

Рассматривая этот тип программы, читатель сразу увидит, что ее успех предопределяется выполнением трех условий:

во-первых, фермеры-предприниматели действительно должны быть заряжены энергией; к этому условию Кенэ не относился всерьез, поскольку, будучи типичным сыном своего века, не уделял большого внимания врожденным качествам работников;

во-вторых, фермерский рай должен был устоять в конкуренции с более дешевыми заграничными товарами — об этом условии во Франции XVIII в. не было нужды беспокоиться;

в-третьих, эти по сути капиталистические фермерские хозяйства должны были иметь в своем распоряжении много капитала, причем дешевого.


Это последнее условие беспокоило Кенэ, и у него имелись на то все причины, поскольку в результате своих реалистических исследований всех тонкостей технологии и деловой политики сельскохозяйственных предприятий, он точно представлял, какие капиталовложения требуются для такого рода фермерских хозяйств. Именно на основании этих исследований, концептуализируя свои открытия, он создал собственную теорию капитала. Непосредственным результатом явилась его классификация капиталовложений, необходимых для создания фермерских хозяйств: авансы при основании (avances foncieres), т. е. затраты на очистку, дренаж, ограждение, постройку всякого рода служб и другие подобные расходы — или разовые, или требующие повторения только по истечении длительного периода времени; первоначальные авансы (avances primitives), т. е. затраты на орудия труда, включая скот и лошадей, и годовые авансы (avances annuelles), т. е. текущие расходы на семена, наемный труд и т. п.  

                Кенэ не слишком заботился об обобщении этих концепций, хотя их распространение на промышленность не представляет трудности. В чем же заключаются эти «авансы» (avances)? Это, несомненно, дренаж, постройки, рогатый скот, вспашка, семена и наемный труд, а также другие нужные фермеру вещи. Очевидно, речь идет о запасе благ и услуг? Но если это так, то как нам следует отнестись к тому факту, что «требуемый капитал» или «инвестированный капитал» по меньшей мере должен выражаться в деньгах и покупаться за деньги? Следовательно, именно в деньгах прежде всего нуждаются землевладельцы и фермеры, что бы осуществить вложения на обустройство земли (avances fon cieres). Кенэ затронул все проблемы, скрывающиеся за данными вопросами, и его первоначальные попытки их решения могли стать, если не были в действительности, о чем нельзя судить с уверенностью, отправными точками для развития теории капитала.


                Ниже мы обсудим доводы, приведенные в защиту той точки зрения, что теория капитала А. Смита выросла из критического усвоения теории капитала Кенэ (это сделало бы последнего предшественником практически всех теорий капитала вплоть до Дж. С. Милля). Поскольку человек, первым взявшийся за разработку какой-либо темы, часто выдвигает разнообразные тезисы, развивающиеся впоследствии в значительно большем количестве направлений, чем он сам мог предполагать, то мы могли бы поддаться искушению возвести к Кенэ позднейшие достижения, связанные с одной стороны с именами Вальраса и Ирвинга Фишера, а с другой — с именами Джевонса и Бёма-Баверка. Однако вряд ли это допустимо, поскольку логическая возможность сделать это вытекает из широких и неопределенных возможностей, как истинных, так и ложных, заключенных во французском слове avances.

                Разумеется, ни один человек, пишущий на экономические темы, не может усомниться в простом факте, что «капиталисты» предоставляют блага или деньги, необходимые для начала и осуществления производства, да и сами «капиталисты» всегда знали, что они «авансируют» деньги на эти цели. Однако одно из фундаментальных достижений научного анализа заключается в умении рассмотреть простой факт (например, что яблоки, срывающиеся с веток яблони, падают на землю) при свете теоретического сознания. Именно в этом заключается вклад Кенэ в теорию капитала: под впечатлением факта, что мелкие хозяева-фермеры не могли начать дело, не будучи предварительно обеспечены всем необходимым, он ввел в экономическую теорию капитал как богатство, накопленное до начала данного производства. Однако он лишь обозначил отправную точку, от которой широко расходятся возможные пути. В частности, Кенэ не проанализировал формирование и движение денежного капитала, отличающегося от «реального» капитала и имеющего свои особенности. Кенэ принял двуликость неденежного капитала, который, с одной стороны, является ценностью (valeurs accumulees — накопленные ценности), с другой — физическими благами, не осмысляя возникающих при этом проблем, например, затрат на транспортировку капитальных благ, которые связаны с ценностной, но не физической стороной.

               

IV. Третья глава книги II «Принципов» Маршалла открывается фразой: «Человек не в состоянии создавать материальные предметы как таковые». Этот тезис идет от Дж. С. Милля, Рэ и многих других более ранних авторов. Поскольку экономическая наука занимается «созданием» или производством полезностей или рыночных ценностей, то трудно понять, как можно применить подобный тезис которым, кстати никто из этих авторов никогда не воспользовался. Но, как известно, физиократы использовали его в аналитических целях: вслед за Кантильоном они вывели из него свою теорию чистого продукта (produit net).

                Только по этой причине мы вновь коснемся этой темы, поскольку ни утверждения физиократов относительно физического факта — исключительной продуктивной силы природы, ни их философские рассуждения в связи с этим сами по себе не заслуживают обсуждения. Нет ничего особенно интересного и в том, что Кенэ по этой причине назвал сельскохозяйственную деятельность «продуктивной» (деятельность фермера, а не наемного работника на ферме), а любую другую деятельность «бесплодной» (что, конечно, не означает «бесполезной»), хотя именно это часто вызывало недоумение и привлекало незаслуженно большое критическое внимание. В действительности нет ничего особенно странного в стремлении рассматривать экономику как машину, куда подаются и где перерабатываются материалы, порожденные природой, причем без каких-либо добавок. Единственный вопрос: полезна или нет подобная аналогия? Все сказанное по этому поводу в нашем обзоре работ Кантильона поможет нам быстро ответить на заданный вопрос.

                В обзоре, посвященном Кантильону, мы видели, что теория «продукта земли» (produit de la terre) Кантильона и теория «чистого продукта» (produit net) Кенэ — одно и то же; это способ, хотя, разумеется, не самый правильный или удобный, выражения факта, что земельная рента является чистым доходом или содержит чистый доход. Но мы также видели, что эта теория идет дальше. Согласно ей, земельная рента является единственным существующим чистым доходом и охватывает весь имеющийся в обществе чистый доход, поскольку все другие доходы сбалансированы статьями издержек, т. е. их хватает только на возмещение издержек производства. Работник получает не больше того, что необходимо для восстановления его работоспособности. Капиталист получает не больше того, что с учетом риска необходимо для возмещения его капитала и восстановления его работоспособности; следовательно, труд, управление и капитал «бесплодны» в том смысле, что они производят полезности, но при этом не производят прибавочную ценность (surplus value).


                В общем плане эта теория поразительно сходна с концепцией Маркса. Подобно тому как Кенэ считает, что только земля производит прибавочную ценность, Маркс считает, что прибавочную ценность производит только труд. Ни одна из этих теорий не признает какой-либо производительности за капиталом, под которым подразумеваются здания, оборудование, материал; он только направляет или воплощает прибавочную ценность, созданную соответственно землей и трудом, но не добавляет к ней ничего. До сих пор при таком ходе рассуждений теория Маркса выглядела как результат переключения схемы Кенэ с одного из двух первичных факторов производства Петти на другой. Однако между ними существует фундаментальное различие. Как мы убедимся ниже, метод, с помощью которого Маркс утверждает свой постулат о том, что производительность присуща только труду, вызывает возражения. Но у Маркса производительность труда — прежде всего ценностная производительность, и на базе своего закона ценности {Принятый в российской экономической литературе устойчивый перевод — закон стоимости} он был намерен показать, как прибавочная ценность возникает из механизма конкурентных рынков. Кенэ не сделал подобной попытки. Его исходной точкой являлась физическая производительность, т. е. создание материалов, а не ценностей. Он считал само собой разумеющимся, что физическая производительность предполагала ценностную производительность, и как бы стоял на перепутье, склоняясь то к одной, то к другой. Это определенная ошибка, которой избежал Маркс. Тем не менее выше было показано, что с помощью необходимых допущений можно выдвинуть предположение, что земельная рента является единственным формально обоснованным чистым доходом. Это означает в свою очередь, что если мы примем эти допущения, которые, надо сказать, немногим хуже тех, что используются с целью подтверждения справедливости трудовой теории ценности, то получим возможность трансформировать необоснованный вывод Кенэ относительно физической производительности земли, в обоснованный вывод о ее ценностной производительности. Ограниченный природный фактор, согласно гипотезе применяемый только в сельском хозяйстве, производит избыток над ценностью других используемых здесь факторов, а промышленная обработка продукции не увеличивает прибавочную ценность, поскольку конкуренция сведет всю ценность, добавленную обработкой к ценности материалов, к уровню ценности сельскохозяйственной продукции, которую потребляют для своих нужд фабриканты и их рабочие. Если мы с мрачной решимостью будем развивать эту аргументацию дальше, то сможем вывести из produit net даже процент. Это довершило бы аналогию с теорией Маркса.

               




Энциклопедисты


Мы уже отмечали, что в XVII в. вырос спрос на словари и энциклопедии. В XVIII в. этот спрос продолжал увеличиваться, и для того, чтобы удовлетворить его, затевались такие амбициозные предприятия, как «Циклопедия» Чеймбера, «Универсальный лексикон» Цедлера и др. Всех их превзошла, однако, великая французская «Энциклопедия»  (изд. с 1751 г.), которая, среди прочего, превосходила другие работы того же типа по количеству и качеству статей на экономические темы. Но здесь мы упоминаем ее в другой связи: каждый человек, для которого слова «дух эпохи» имеют какой-то смысл, несомненно, будет искать именно в «Энциклопедии» воплощение духа XVIII столетия. Постольку, поскольку это верно, данное произведение составляет важную часть культурного фона той эпохи, фрагменты которого мы пытаемся здесь воссоздать. Но насколько это верно? Как и все работы такого рода, французская «Энциклопедия» содержала статьи, отличающиеся друг от друга не только по качеству, но и по принципиальным позициям их авторов. Так, упомянутые экономические статьи принадлежали, к примеру, таким несхожим авторам, как Кенэ и Форбоннэ, в то время как большинство других статей (особое внимание уделялось физике и технике) не содержали никаких различий в философском и политическом смысле. Однако сила личности главного редактора Дидро проявилась в том, что «Вавилонской башне», как называли «Энциклопедию» враждебные критики, было придано известное единообразие. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить имена ведущих членов кружка, образовавшегося вокруг Дидро: Даламбер, Вольтер, Кондорсе, Гольбах, Гельвеций. Все они были едины в своем служении la raison, под которым понималась в данном случае враждебность к христианству, и особенно к католицизму. Возможность пропагандировать такую точку зрения в статьях по истории, философии и религиозным вопросам использовалась с различной степенью сдержанности. Но на этом единодушие заканчивалось. В других аспектах оно отсутствовало, да к нему и не очень-то стремились. Философия энциклопедистов в основном эмпиристского толка, но только в основном. Статьи по политическим вопросам о государстве, управлении и политике выражают мнения, выходящие далеко за пределы кружка энциклопедистов. Никакой определенной программы, в особенности революционной, в них не было: хотя эти интеллектуалы своими язвительными замечаниями, несомненно, задевали режим Людовика XV и отдельные его проявления, в целом они чувствовали себя слишком уютно, чтобы стремиться к насильственному перевороту. Некоторые из них воспевали просвещенных деспотов своей эпохи, которые проводили реформы... и хорошо платили. Те, кто дожил до революции, отнеслись к ней без особого энтузиазма. Таким образом, хотя великое французское предприятие действительно символизирует одно из важных течений общественной мысли, его значение не представляется нам таким огромным, как его противникам — современникам, своей критикой упрочившим его успех.

                Есть, однако, момент, который хотелось бы здесь подчеркнуть или напомнить (см. выше, § 5), — это связь идей энцикопедистов с философией естественного права XVII в. Преемственность здесь очевидна. Сами энциклопедисты и все авторы, к которым можно применить этот термин в широком смысле, не всегда отдавали должное философам естественного права. Однако они не проявили к их идеям никакой враждебности и разрабатывали их в своих теориях.

                Это и неудивительно. Разве естественное право не выведено разумом из природы человека? А ведь это суть программы энциклопедистов. Разумеется, философские системы естественного права должны были прийтись им по вкусу. Религиозная форма скрыла от них подлинный источник этих идей: они не могли цитировать тезис Фомы Аквинского, что естественное право это rationis regula {правила разума (лат.)}. Но с философами, которые были хотя бы некатоликами, таких проблем не возникало. И поэтому энциклопедисты на страницах «Энциклопедии» и вне ее, а также другие авторы, такие как Кенэ, которые не были энциклопедистами в строгом смысле слова (хотя и писали статьи для «Энциклопедии»), продолжали пользоваться аналитической схемой философов и иногда повторяли даже их самые сомнительные аргументы. «Естественный порядок» (ordre naturel) Кенэ следовало бы считать побегом древа естественного права даже если бы Кенэ не написал о естественном праве специальную статью. Аббат Мореллэ, ярый защитник свободы торговли, удовлетворялся тем аргументом, что поскольку человек от природы свободен, то он может покупать и продавать где хочет, а протекционизм нарушает закон природы. Аргумент повторялся и в других писаниях той эпохи и, видимо, некоторым казался убедительным.  Чрезвычайно интересная деталь, характеризующая век разума!

               

               





Еще раз о государственных финансах


                В первом параграфе этой главы мы подчеркивали, что в набиравших силу национальных государствах финансы приобрели не только первостепенную важность, но и новое значение. Не будет преувеличением сказать, что, по крайней мере в обсуждавшейся континентальной литературе, государственные финансы были центральной темой, вокруг которой вращались все остальные. Поэтому давайте вернемся назад и рассмотрим более подробно финансовые проблемы той эпохи.

                Государственные финансы в нашем смысле этого термина, и особенно современное налогообложение, впервые появились в итальянских городах-республиках, в частности во Флоренции, и в немецких свободных городах (Reichsstadte). Однако для нас более важно развитие фискальных систем национальных государств, а также итальянских и германских княжеств. Для краткости и конкретности мы будем рассуждать прежде всего о последних или, точнее, о развитии государственных финансов в типичном германском светском княжестве. Конечно, люди всегда признавали существование некоторых интересов, которые были общими для всех членов политической единицы — признание существования res publica стимулировалось кроме прочих факторов учением схоластов. Тем не менее государственные дела, согласно правовым принципам той эпохи, были делами территориального правителя. В частности, войны были его личными спорами (вспомните до сих пор сохранившееся английское официальное понятие «враги короля»). Поэтому, коль скоро военная помощь, которую предоставляли ему вассалы, оказалась неэффективной, — этот ресурс истощился в XVI в., — он был вынужден финансировать военные нужды из своих личных средств. Последние состояли, во-первых, из феодального дохода от его собственных земель и, во-вторых, от нескольких установленных фискальных прав, которые принадлежали правителю княжества, таких как сеньораж, торговые и таможенные пошлины, право брать плату за охрану путешественников и торговых караванов, право облагать налогами еврейские общины в обмен на их защиту и право взимать многообразные сборы (regalia).

                Рост цен, издержек содержания наемной, а позднее регулярной армии, большие расходы на содержание судебных чиновников и бюрократии, а также другие причины, связанные с политическими амбициями князей или с социальной структурой принадлежащих им территорий, сделали эти сложившиеся источники доходов недостаточными и привели к быстрому увеличению долгового бремени. В сложившейся ситуации князья обращались к сословиям на том основании, что, например, турецкое завоевание было не только частным делом князя. Сословия давали им субсидии, которые помимо поступлений от городов содержали отчисления от их (сословий) собственного феодального дохода, т. е. от сборов с их крестьян, — при этом земля, которой владели сами повелители, оставалась свободной от сборов. Поначалу сословия всякий раз настаивали, что делают дар по своей доброй воле в ответ на скромную просьбу правителя и только для защиты от конкретной опасности; но в действительности они несли это бремя. Вскоре была признана необходимость регулярного сбора таких прямых налогов. Однако, соглашаясь с этим, сословия, с одной стороны, учреждали собственные органы, отвечающие за сбор налогов и расходование собранных средств, и, с другой стороны, переставали нести это бремя сами, переложив его на плечи зависимых от них крестьян. Такая организация не только являлась неадекватной, но и была не по вкусу князьям и их бюрократии. Перетягивание каната между ними и сословиями требовало контроля над новым фискальным аппаратом, который появился рядом с их собственным. Как известно читателю, английский парламент преуспел в контролировании этого аппарата, что привело в XVII в. к резкому ослаблению королевской власти. Однако в большинстве других стран короли и князья, а точнее, их бюрократии, в течение XVIII столетия одержали победу, хотя французский ancien regime потерпел крах в попытке провести фискальную реформу.


                Между тем, пока бюрократии еще не овладели фискальным оплотом сословий, растущий Левиафан должен был «питаться» из старых источников. Поэтому расширение этих источников, особенно всех фискальных прав, стало главной задачей правительств и их чиновников. В конечном счете это означало непропорциональный рост косвенного налогообложения, особенно в форме «общего акциза», с одной стороны, и «общего налога с оборота» — выдающимся примером является испанский alcavala — с другой. Это происходило потому, что, хотя введение или увеличение косвенных налогов в принципе зависело от согласия сословий, почти везде, за исключением Англии, это требование оказалось легче обойти в случае косвенного, чем в случае прямого налогообложения. Князья и их бюрократии имели и другой стимул предпочесть косвенное налогообложение. Мы привыкли рассматривать его как противоречащее интересам относительно бедных слоев населения. Но в XVII и XVIII столетиях «общественное мнение» выступало за косвенное налогообложение: ведь косвенные налоги, по крайней мере, должны были платить также дворяне и духовенство, которые практически не платили прямых налогов. Однако, поскольку вводить или реформировать косвенные налоги также было нелегко — кстати, это показывает, насколько далеки были эти монархии от «абсолютных» — доходы из этого источника увеличивались скорее в зависимости от возможностей, чем по какому-либо рациональному плану. К тому же, коль скоро правители редко были в состоянии отказаться от поступлений за счет старых фискальных прав, какими бы иррациональными, обременительными и неудобными они ни были, результатом стала невероятная путаница, устранение которой само по себе оказалось чрезвычайно трудной задачей. Ее решение требовало особого мастерства как от администраторов, так и от авторов трактатов. Литература, появившаяся в этих условиях, содержит некоторый анализ таких проблем как распределение налогового бремени (данная проблема будет кратко рассмотрена позднее), а также анализ того типа, который лучше всего рассмотреть прямо сейчас, вместе с преобладающей частью этой литературы, которая не имеет отношения к истории экономического анализа и должна быть упомянута только для того, чтобы быть исключенной из рассмотрения.

                Во-первых, упоминавшееся «перетягивание каната» между правителями и сословиями привело к появлению бесчисленного количества книг и памфлетов о налоговом праве, «справедливости» налогообложения и соответствующих конституционных вопросах. Мы уже отмечали важность предшествовавших схоластических сочинений на эту тему. Светская литература данного типа обнаруживает характерное различие тенденций в английской и континентальной науке: большинство континентальных авторов были на стороне бюрократий и часто усматривали темное и антисоциальное сопротивление классовых интересов там, где подавляющее большинство английских авторов — особенно в борьбе за «корабельный» налог (ship money) Карла I — видели похвальное стремление к свободе. Однако все это было либо просто политикой, либо «политической философией» и не представляет для нас интереса. Во-вторых, простое описание источников дохода государства и административной практики имело место и в более ранние эпохи. В качестве примера можно сослаться на английский документ XII в.  Эта литература бурно развивалась с XVI в., особенно на континенте, но она не заслуживает нашего дальнейшего внимания.  В-третьих, необходимость извлечения наибольшей выгоды из существующих фискальных прав привела к появлению на государственной службе юристов особого типа, задачей которых была защита, расширение и систематизация этих прав путем соответствующей интерпретации. Конечно, они также преподавали и писали. В результате появилась фискальная юриспруденция.  Четвертую категорию образовали те, кто занимался фискальным планированием, — многочисленные авторы, выдвигавшие схемы фискальной реформы: каждый финансовый кризис или спор начиная с XV в. естественным образом приводил к появлению целых групп подобного рода. На основе их идей можно написать не только историю государственных финансов, но и политическую историю общества, так как все, что происходит в политической сфере, более четко отражается в преобладающих идеях о фискальной политике, чем в чем-либо ином. Однако большинство авторов, занимавшихся фискальным планированием, не проводили аналитических исследований. Особенно это применимо к некоторым наиболее выдающимся из них, таким как кардинал Николай Кузанский. Он предложил схему, способную спасти Германскую империю от упадка, который она переживала в XV и XVI вв. Некоторые, однако, уделяли внимание анализу. Они анализировали природу налогообложения (мы уже упоминали ранний пример — теорию Маттео Пальмьери); его экономические следствия; величину налогового пресса при различных системах налогообложения; влияние государственных расходов; относительные достоинства прямого и косвенного налогообложения, финансирования войн за счет налогообложения, займов и инфляции; и т. д. Особенно интересно проследить испанскую дискуссию XVII и XVIII вв.,  не менее интересно — английскую дискуссию о военном финансировании в XVII и XVIII вв. или об акцизной схеме сэра Роберта Уолпола. Но из всей массы этой литературы мы выберем только две работы, имеющие первостепенное значение. Трактат Петти о налогах и сборах (обсуждаемый в следующей главе) к ним не относится, поскольку он представляет интерес (хотя и весьма большой) главным образом в области общей экономической теории, а не в области фискальной политики.


                Первая работа относится к тем, которые были продиктованы экономической ситуацией во Франции во время последних двадцати лет правления Людовика XIV. Война за испанское наследство, последовавшая за войной Великого альянса, сделала нищету национальным бедствием, когда военный инженер Вобан, одна из величайших фигур в государстве и армии, осмелился опубликовать свою старую идею — Projet d'une dixme royale (1707).  Это одно из выдающихся произведений в области государственных финансов, по четкости и последовательности рассуждений не превзойденное ни ранее, ни позднее. Сами рекомендации не имеют большого значения. В сущности, они сводились к тому, что громоздкое и иррациональное нагромождение налогов, которое росло совершенно несистематично, следует отбросить — за исключением рационализированного налога на соль, некоторых акцизов, экспортных и импортных пошлин — и заменить общим подоходным налогом, который необходимо применять ко всем видам дохода, хотя с разными ставками, причем самая высокая из них должна составлять 10 процентов (отсюда слово dixme — десятина); подобные идеи встречались и ранее. На самом деле значение имеет следующее: во-первых, Вобан добрался до доступных лишь немногим высот, с которых фискальная политика представляется инструментом экономической терапии, конечным результатом всеобъемлющего исследования экономического процесса. С гладстоновской проницательностью он понимал, что меры фискальной политики влияют на экономический организм на клеточном уровне и что конкретный способ сбора данного количества налоговых поступлений может стать причиной как паралича, так и процветания. Во-вторых, он основал все свои выводы на статистических фактах. Его инженерный ум не довольствовался догадками. Он вычислял. Сознательное упорядочивание всех доступных данных было самой сутью его анализа. Никто никогда не имел лучшего представления об истинном соотношении фактов и аргументов. Именно это делает его экономическим классиком в самом хвалебном значении этого слова и предшественником современных тенденций, хотя он ничего не внес в теоретический аппарат экономической науки.  Вобан является еще одной иллюстрацией тезиса, согласно которому человек может быть прекрасным экономистом, не являясь хорошим теоретиком. К сожалению, обратное также случается.

                Вторая работа, которую следует упомянуть, — трактат Броджа о налогообложении, — совершенно иного характера и была выбрана нами по другим причинам. В ней дается схема «идеальной» системы налогообложения, которая могла бы быть выведена путем критического развития схемы Вобана: основные практические идеи, за исключением одной, примерно те же. Но для каждой из этих идей можно указать итальянские источники — как более ранние, так и современные автору, — в том числе и для идеи «канонов налогообложения» (глава 1), которая была развита в Meditazioni (1771) Верри и фактически предвосхитила идею А. Смита. Таким образом, свежесть — «субъективная» оригинальность, которая делает Projet Вобана столь интересным для чтения, здесь отсутствует. Кроме того, в данной работе нет ничего, что соответствовало бы основному достоинству работы Вобана — фактам и цифрам. Вместо этого мы находим у Броджа систематическую целостность и более тщательный анализ: результатом явился по меньшей мере дайджест всего лучшего в литературе по государственным финансам не только XVIII, но и в значительной степени и века XIX. Здесь и представление XV в. о налогах как о платежах за безопасность и услуги, оказываемые государством. Здесь и принцип, согласно которому прямое и косвенное налогообложение необходимо дополняют друг друга как две руки финансового организма (как мог бы сказать Гладстон; на самом деле он говорил о двух сестрах, которые столь похожи, что трудно решить, за которой из них ухаживать). Пропорциональный налог (10%) на определенные доходы (entrate certe, главным образом с земли, строений, включая жилища, принадлежащие собственнику и доходы из общественных фондов; ср. пристрастие А. Смита к налогам на землю и строения), не переносимый на других лиц и сочетающийся с системой косвенных налогов (gabelle), которые переносятся на покупателей, тогда как все неопределенные доходы (прибыль, заработная плата и т. д.) не должны облагаться налогом. Интересен стоящий за этим диагноз экономической ситуации: предлагавшаяся Броджа финансовая система была призвана стимулировать увеличение благосостояния через промышленную и коммерческую деятельность; для этого приобретенное богатство должно было облагаться налогами так, чтобы людей привлекало занятие бизнесом, а богатство, созданное трудом и торговлей, оставлялось почти нетронутым. Поэтому Броджа рекомендовал, чтобы денежные ссуды коммерческим или финансовым структурам (деньги impiegato a negozio) не облагались налогом, и даже косвенные налоги должны были взиматься не с личных доходов, а с «реальных», или «объективных», поступлений (returns)— здесь для него были важны соображения административного удобства, как для Бодена и Ботеро, но основной целью было предотвратить сковывание деловой активности и притеснение бедных. В этой схеме есть три аспекта: во-первых, система целей и оценок, которые интересуют нас не больше, чем все его разговоры о «справедливости»; во-вторых, весьма глубокое видение социальных и экономических условий и тенденций; в-третьих, анализ, хотя и не вполне четко сформулированный, причин и следствий экономических явлений. Именно последний аспект представляет собой научное достоинство данного труда.  


               




Естественное право и социологический рационализм


                I. Заметка о философском рационализме

                Для наших целей мы выберем следующее значение многозначного слова «рационализм». Назовем философским рационализмом веру в то, что наш разум («естественный разум») является источником доопытных истин, а также способен формировать суждения о сверхъестественных предметах, например о существовании Бога. В этом смысле Фома Аквинский был метафизическим рационалистом, поскольку в отличие от других схоластов (последователей Скота) он верил, что существование Бога можно доказать логически. Он не был метафизическим рационалистом в том смысле, в котором этот термин употреблялся в XVII-XVIII вв., поскольку признавал источником познания в теологических вопросах не только разум, но и откровение. Допустим, что человек верит, что силой своего разума он может доказать, что Бога не существует. В данном аспекте его взгляды будут явно противоположны взглядам Фомы Аквинского. Но в чем-то они будут братьями по духу — рационалист-деист и рационалист-атеист: в нашем значении слова оба — рационалисты и союзники в борьбе против тех, кто не испытывает подобного доверия к своему разуму, в особенности против современного логического позитивиста. Здесь, конечно, нет ничего удивительного. Очень часто люди, придерживающиеся разных взглядов, тем не менее взывают к одному и тому же авторитету. Но напоминать об этом необходимо для того, чтобы заметить преемственность в развитии теории там, где иначе мы не увидим ничего, кроме разрыва и антагонизма.

               





Естественное право, сельское хозяйство, laissez-faire и единый налог


В 1750г. физиократии  еще не существовало. В центре внимания всего Парижа и еще более Версаля она находилась в период с 1760 по 1770г. К 1780 г. практически все (исключая завзятых экономистов) забыли о ней. Яркую, промелькнувшую и угасшую как метеор историю ее успеха можно будет легко понять, как только мы осознаем природу и степень успеха физиократов, т. е. как только мы в точности поймем, что именно имело столь громкий успех в течение более двух десятилетий, как был достигнут успех и почему.

                Выше, в главе 2, мы охарактеризовали Кенэ, как философа естественного права. В действительности теории Кенэ о государстве и обществе представляли собой не что иное, как переформулированную схоластическую доктрину. Девиз Ex natura jus, ordo, et leges (из природы право, порядок и законы) мог быть, хотя, по-видимому, не был заимствован у св. Фомы Аквинского. Физиократический естественный порядок (ordre naturel) (которому в мире реальных явлений соответствует позитивный порядок (ordre positif)) есть идеальное веление человеческой природы, осознаваемое человеческим разумом. Разница между Кенэ и схоластами в этом случае не в пользу Кенэ. Мы видели, что святой Фома и в еще большей степени поздние схоласты, такие как Лессий, отлично понимали историческую относительность состояний и институтов общества и всегда отказывались отстаивать неизменный порядок вещей в мирских делах. Напротив, идеальный порядок Кенэ неизменен. Более того, в своей статье о «Естественном праве» (Droit naturel) он определял «физический закон» как «упорядоченный (regle) ход всех физических явлений, который несомненно наиболее благоприятен для рода человеческого», а «нравственный закон» как «правило (regle) для каждого человеческого действия, соответствующего физическому порядку, который несомненно наиболее благоприятен для рода человеческого»; вместе оба закона образуют «естественное право», они неизменны и являются «наилучшими из возможных законов» (les meilleurs lois possibles). Ученые схоласты ограничивали подобные принципы областью метафизики и не применяли их непосредственно к исторически обусловленным формам. У Кенэ они непосредственно применены к определенным институтам, таким как собственность, а политическая теория Кенэ и аналитически, и нормативно зависит от монархического абсолютизма некритическим и неисторическим образом, что, как мы видели, было совершенно чуждо схоластам.  Теперь мы знаем, как хорошо прижилась старая система естественного права в XVIII в. и насколько приемлемой в основных чертах она оказалась для культа разума (1а raison). Следовательно, одна из форм этой системы, разработанная Кенэ, за исключением некоторых несущественных деталей, соответствовала интеллектуальной моде времени: все легко поняли эту часть его учения, сразу же согласились с ней и обсуждали ее со знанием дела. Кроме того, в отличие от других поклонников la raison, Кенэ не питал враждебных чувств ни к католической церкви, ни к монархии. Культ la raison со всей его некритической верой в прогресс был лишен у него антирелигиозных и политических «клыков». Нужно ли говорить, что это приводило в восторг двор и общество?

                Сельское хозяйство занимало центральное положение как в программе экономической политики Кенэ, так и в его аналитической схеме. Этот аспект его учения также хорошо соответствовал духу времени. В ту эпоху все были увлечены сельским хозяйством. Этот энтузиазм проистекал из двух различных источников, подпитывающих друг друга, хотя в действительности они были совершенно независимы. Во-первых, революция в области аграрной техники повысила актуальность сельскохозяйственных проблем. Во Франции вопрос не стоял так остро, как в Англии, однако в парижских салонах он обсуждался не менее активно, чем в лондонских. Во-вторых, нелогичная ассоциация естественных прав человека с прославляемым первобытным состоянием общества и не менее нелогичная ассоциация последнего с занятием сельским хозяйством сделала сельскохозяйственную тему популярной в гостиных, что, несомненно, не имело никакого отношения к учению Кенэ, но тем не менее лило воду на его мельницу. Добавим еще один мазок к картине. Квартира доктора, разрабатывающего свои ученые догмы, находилась в чердачном этаже Версальского дворца, недалеко от источника всех продвижений по служебной лестнице, т. е. от покоев мадам де Помпадур. Честолюбцы, находившиеся на более низких ступенях лестницы, едва ли упустили из виду это обстоятельство, и некоторые из них могли решить, что час скуки в квартире доктора был невысокой платой за доброе слово, оброненное в покоях мадам. Мармонтель совершенно не скрывал этого, и можно смело предположить, что он был не единственным человеком, сделавшим это открытие.

                Подобные вещи имеют значение во все времена, хотя в разных обществах власть имущие разными способами покровительствовали развитию доктрин, не усваивая их и не придавая значения их действительной научной ценности, если таковая имелась. В понятиях данной конкретной среды успех Кенэ был прежде всего салонным успехом (succes de salon). Высшее общество беседовало о физиократии в течение какого-то времени, но вне пределов этого круга мало кто обращал на нее внимание; разве что некоторые насмехались над ней. Была мода на физиократию, но не было физиократического движения, такого, каким было (и остается) марксистское движение. В особенности следует отметить отсутствие связи физиократии с интересами класса земледельцев. В таком случае что же можно сказать о политическом влиянии физиократов, о котором мы так много читаем? Как быть с их исторической ролью в борьбе с привилегиями, злоупотреблениями и всеми ужасами протекционизма? Если из всего сказанного до сих пор читатель сделал вывод, что влияние физиократов было равно нулю, значит эта часть нашего изложения и причина, в силу которой мы занимаемся здесь этими вопросами, остались для него непонятными. Такая дисциплинированная и склонная к пропаганде группа, как физиократы, не могла не оказать какого-либо влияния. Возьмем, к примеру, такую группу, как наша Лига борьбы за избирательные права женщин. Она является винтиком нашей политической машины, которым не может себе позволить полностью пренебречь ни один реалистический анализ политики нашего времени. Суть в том, что именно такого рода влияние оказывала и группа физиократов, и ее значение как движущей силы политики было незначительным. Это можно установить, кратко рассмотрев рекомендации Кенэ.

                Для наших целей число рекомендаций можно сократить до двух: laissez-faire, включая свободу торговли, и единый налог на чистый доход от земли. Чтобы правильно оценить компетентность Кенэ как экономиста-практика, нужно отделить в обеих рекомендациях необязательные теоретические украшения от лежащего в основе здравого смысла. Кенэ преподносил политику laissez-faire и свободной торговли как абсолютные нормы политической мудрости. Но эти императивы следует рассматривать в контексте враждебности физиократов к любым привилегиям и многим другим явлениям, которые представлялись им злоупотреблениями, в том числе и к монополии. Поскольку все эти недостатки не могли быть устранены без значительного правительственного «вмешательства», Кенэ побуждал правительство к политике активного вмешательства, а вовсе не к бездействию. Более того, хотя Кенэ полностью отвергал государственное регулирование и контроль, уместно заметить, что он сталкивался с регулированием, унаследованным от прошлого и не соответствовавшим условиям текущего момента. В подобном случае абсолютная норма laissez-faire становится относительной и рекомендованная политика сильно отличается от максималистских требований доктрины laissez-faire. И, наконец, мы не должны забывать, что в 1760 г. французское сельское хозяйство не было заинтересовано в протекционизме; реальная опасность регулярного значительного импорта пшеницы отсутствовала, а свободная торговля сельскохозяйственными продуктами могла бы привести только к росту цен на них. Вскоре у нас будут основания усомниться в том, что Кенэ стал бы последовательным защитником свободной торговли, если бы писал свои труды в 1890 г. Подобным же образом в вопросе о едином налоге мы должны отделять идеи, подсказанные здравым смыслом, от сопутствующих украшений, которые делают его рассуждения по данному вопросу смехотворными. Идея установления единого налога на чистый доход, для того чтобы упростить и рационализировать французскую систему налогообложения, была несомненно разумной. Однако основывать систему налогообложения исключительно на таком налоге не более чем доктринерство. Дело в том, что базирование этой системы исключительно на налоге на чистую земельную ренту предоставляло Кенэ возможность применить свою теорию, согласно которой чистая земельная рента — единственный существующий вид чистого дохода, так что любой налог в конечном счете берется именно с нее. Прежде всего, эта теория может быть несостоятельной. Но даже если бы она оказалась состоятельной как абстрактное предположение, ее применение для решения практического вопроса налогообложения было бы неоправданным, поскольку простого наличия фрикций в системе достаточно, чтобы наряду с земельной рентой появились другие виды чистых доходов. Однако вышесказанное отнюдь не уничтожает ценность фундаментальной идеи. Более того, предложение обложить налогом чистую земельную ренту, учитывая тот факт, что тогда она вообще не облагалась налогом, имело смысл, несмотря на разного рода необязательные пояснения, в окружении которых эта мысль преподносилась. Нельзя сказать то же о более поздних аналогичных предложениях, таких как проект Генри Джорджа. Следует отметить, что вклад физиократов в теорию государственных финансов, представленный в «Теории налога» Мирабо (Mirabeau. Theorie de 1'impot. 1760), является существенным. Эта работа, которую Дюпон назвал «превосходной», не делает особого ударения на едином налоге как на панацее, надлежащим образом подчеркивая значение административных реформ, получения доходов от государственного имущества, от чеканки монет, от почтового ведомства, говорит о важности специального налога на табак и соль — все это помогает снять излишний налет экстравагантности, присущий теории единого налога.

                Однако отметим, что в общей программе физиократов не было ничего существенно нового.


Традиционное утверждение обратного может быть объяснено:

1) понятным желанием историков группы защитить приоритет ее членов по отношению к А. Смиту, в чем они, конечно, были совершенно правы;

2) оптическим обманом, жертвой которого может стать любой историк, сосредоточивающий свое внимание на отдельной группе и не учитывающий в достаточной мере исторический контекст и вклад предшественников;

3) причудливой и своеобразной манерой Кенэ формулировать свои положения, чрезмерно подчеркивая отличие своих взглядов от аналогичных взглядов других мыслителей, проводя искусственные разделительные линии.


Так, мы знаем, что идея единого налога не нова; если вообще можно сказать, что Кенэ внес что-то новое в этот вопрос, то его вклад заключается в том особом повороте, который лишь немногие сочтут усовершенствованием. Можно утверждать, что физиократы были первой группой, выступавшей за безоговорочно свободную торговлю, хотя отдельные исследователи, такие как сэр Дадли Норт, предвосхитили их идеи. Но для нас это не существенно. Значительно важнее то, что по уровню понимания научных принципов, о которых здесь идет речь, многие современники физиократов, включая открытых противников, таких как Форбоннэ, им не уступали. Никогда не лишне повторить, что поддержка какого-либо отдельного практического вывода не является доказательством правильности или ошибочности лежащих в его основе идей относительно причинно-следственных связей экономических явлений. В действительности, если поставить под сомнение равнозначность идей Кенэ и его современников, выводы окажутся не в пользу Кенэ, поскольку прямолинейность позиций, хотя ее можно объяснить многими другими причинами, обычно указывает скорее на недостатки идей, чем на их достоинства.

                Тем не менее из взглядов Кенэ на экономический процесс и экономическую политику, какими бы они ни были, в принципе можно вывести весь арсенал либеральной аргументации XIX в. Однако все эти идеи дошли до ученых и политиков XIX в. в русле значительно более широкого потока, лишь небольшую часть которого составлял физиократический элемент. Сказанное относится также и к политикам Учредительного собрания и к политикам эпохи Революции вообще. Не более обоснованно мнение, будто Тюрго был обязан своим назначением или своей политикой (см. § 4) влиянию физиократов. Единственным примером их практического влияния могут служить эксперименты с единым налогом, проводимые Карлом-Фридрихом Баден-Дурлахом и Петером-Леопольдом, великим герцогом Тосканским. Однако уже отмечалось, что если в качестве святого покровителя экономического либерализма Кенэ получил большее признание, чем заслужил, то его заслуги как ученого-экономиста по сей день не оценены по достоинству, если не считать пылких восхвалений из уст его непосредственных последователей. Особенно редко профессионалы-экономисты признавали влияние, оказанное на них Кенэ или по крайней мере его приоритет — а только такое признание действительно чего-то стоит. Одна из причин состоит в том, что его аналитическая работа не была в достаточной степени осмыслена, поэтому последующие экономисты действительно были обязаны ему не столь многим, как можно было бы подумать. Другая причина — наличие в его учении определенной чудаковатости. Кажется, что на А. Смита повлияли обе причины: можно быть почти уверенным, что он не вполне осознал всю важность «экономической таблицы» и вне всякого сомнения он всеми силами старался избежать того, чтобы его имя связывали с какими бы то ни было чудачествами. Карл Маркс был единственным первоклассным экономистом, отдавшим должное Кенэ.

               




Этико-правовая концепция


Средневековые схоласты возводили свою концепцию естественного права к Аристотелю и римским теоретикам права, хотя, как мы вскоре убедимся, трактовали их совершенно неверно. Аристотель, говоря о справедливости, отличал «естественно справедливое» ((φυσικον δικαιον) от «институционально справедливого» (νομικον δικαιον) (Этика, V, 7). Но в этом фрагменте термин «естественный» следует понимать в чрезвычайно узком смысле. Аристотель говорит здесь только о тех формах поведения, которые вызваны жизненными необходимостями, общими у человека и других животных. В других же местах он употребляет этот термин в гораздо более широком смысле, — практически во всех бытующих значениях, не различая их и, конечно, не давая точных определений.

                Надо сказать, что «естественное» в широком смысле у Аристотеля также ассоциируется со «справедливым»: пример, оказавший влияние на многие поколения ученых (даже английские «классики» иногда смешивали естественное со справедливым). Правда, Аристотель не был здесь до конца последовательным: иногда он одобрял и то, что не считал естественным, хотя никогда не осуждал ничего, чему присваивал этот эпитет.

                Не слишком склонные к философствованию римляне просто приняли Аристотелево определение. Так, Гай (Instit. 1, 2) наивно утверждал, что естественное право (jus naturale) «есть то, чему природа научила всех животных» (quod natura omnia animalia doccuit), то же самое утверждал и Ульпиан. Они воспринимали это «естественное право» как наилучший из возможных источников законов и правовых норм. Но здесь необходимы еще два добавления. Во-первых, некоторые римские литераторы, например Цицерон, стали употреблять термин jus naturale, говоря о том, что носило официальное название jus gentium. Причина заключалась в том, что последнее, воплощавшее в себе правила справедливости, казалось более «естественным», чем формалистичное гражданское право.

                Следует отметить, что, во-первых, такое понимание естественного права, которое в конце концов возобладало (в то время как термин jus gentium приобрел в XVII в. значение «государственного права»), не совпадает с Аристотелевым пониманием в «Этике» (V, 7) и имеет больше общего с другими значениями, в которых Аристотель использовал термин «естественный». Во-вторых, римские юристы также употребляли слова «природа» и «естественный» в разных смыслах, один из которых представляет для нас интерес: rei natura, или «природа дела». Например, если мы решаем юридический вопрос, возникший по поводу какого-нибудь контракта, мы должны прежде всего выяснить, в чем состояла природа дела, т. е. чего добивались стороны, заключавшие контракт. На первый взгляд, эта природа дела не имеет никакого отношения к «естественному праву»  в любом его значении. Такая точка зрения отстаивается во многих юридических трактатах, авторы которых под влиянием исторической школы ненавидят сам термин «естественное право». Но вскоре мы убедимся, что связь все-таки есть, и весьма существенная.

                Фома Аквинский формально принял Аристотелево определение в формулировке римских юристов. На самом же деле его попытка упорядочить различные значения термина «естественный» у Аристотеля привела к концепции, отличающейся и от Аристотелевой и от римской. Во-первых, естественный закон или «естественно справедливое» (lex naturalis, justum naturale) может представлять собой набор правил, предписанных природой всем животным, который, в духе Аристотелева определения, является в принципе неизменным. Однако эти правила по-разному действуют в зависимости от времени и места и в разной степени приложимы к разным людям. К ним можно прибавлять новые, некоторые из них можно исключать. Поэтому даже это естественное право на практике меняется в ходе истории (см. в особенности: Summa II, 1, guaest. XCIV, art. 4, 5). Во-вторых, у Фомы Аквинского естественное право имеет еще одно значение, которое поясняется лишь на примерах. Здесь под естественным правом понимается набор правил, соответствующий общественной необходимости или целесообразности. Фома неустанно подчеркивает исторически преходящий характер этих правил. В этом смысле естественное право почти (хотя и не полностью) тождественно тому, что у римлян носило официальное название jus gentium. В-третьих, утверждается, что человеческое позитивное право либо выводится из естественного, либо приспосабливает его правила к конкретным условиям. Закон, нарушающий какое-либо правило естественного права в данном смысле, не может иметь силы. Думаю, читателю известно, какие политические последствия вытекают из этой доктрины.


                В целях краткости перенесемся от Фомы Аквинского сразу к Молине. Молина явно понимал под естественным правом, с одной стороны, правильный разум (ratio recta), а с другой — то, что общественно целесообразно и необходимо (expediens et ne-cessarium). Эти тезисы сами по себе не более чем лаконичная формулировка томистских взглядов. Но Молина делает следующий шаг. Повторив определение Аристотеля, он поясняет: «...то есть естественно справедливым является то, что надлежит нам делать, исходя из природы дела» (cuius obligatio oritur ex natura rei). Аристотель имел в виду вовсе не это. Молина не поясняет его тезис, а формулирует свой собственный: он определенно связывает естественное право с нашим рациональным (с точки зрения общего блага) анализом конкретных «дел», будь то индивидуальные контракты или общественные институты.

                Взгляды Молины на «природу естественного права» мы привели лишь как иллюстрацию общей точки зрения ученых предшествующего ему времени. По сути дела, аналогична и концепция «требований разума» (rationis ordinatio) Д. де Сото.

                Казалось бы, можно утверждать, что из концепции естественного права Молины исчезли все умозрительные, метафизические или неэмпирические элементы, а осталось лишь приложение разума к некоторым фактам, хотя пока и с нормативной точки зрения. Но, к сожалению, дело обстоит не так просто. Учение схоластов явилось источником двух тенденций, противостоящих трезвому, сухому реализму. О них следует упомянуть, поскольку именно они внесли большой вклад в ту путаницу, которая царит вокруг понятия естественного права.

               

Во-первых, существовало течение мысли, связывающее естественное право с первобытными временами. Следуя за Аристотелем, многие ученые (например, А. Смит) прибегали к псевдоисторическому способу изложения: описывая то или иное общественное явление (собственность, деньги), они начинали с воображаемого «раннего состояния» общества. Насколько я могу судить, они не злоупотребляли этим приемом. Но поскольку «естественный» и «справедливый» употреблялись как синонимы, а «естественное» в соответствии с данным методом изложения наиболее ярко раскрывалось на примере первобытных условий, последние оказывались у них одновременно и воплощением «справедливого». Здесь берет начало направление мысли, которое привело Руссо к восхвалению естественного (в смысле первобытного) состояния человечества. Разумеется, сами схоласты отнюдь не стремились прославлять первобытное общество.

               

Во-вторых, существует несомненная связь между схоластическим естественным правом и «правами человека» (droits de 1'homme) и тому подобными концепциями XVIII в., включая и естественное право труженика на произведенный им продукт. Естественное право ученых схоластов рассматривалось как источник справедливых законодательных установлений о правах и обязанностях людей. Казалось, что авторы концепции «прав человека» лишь извлекали из этого источника «требования разума» относительно поли тических прав цивилизованного человека. Более того, некоторые из этих прав несомненно признавались и схоластами. И тем не менее чисто умозрительный спекулятивный характер этих и подобных прав общепризнан. Именно такого рода явлениями объясняется отрицательное отношение многих замечательных экономистов к понятию «естественного права», ставшего для них воплощением антиисторичной и ненаучной метафизики. И до сих пор для многих из нас связь того или иного тезиса с естественным правом служит достаточным основанием, чтобы отвергнуть его. Одной из важнейших причин огульного отрицания экономической теории как таковой по сей день служит утверждение, что она якобы является ответвлением ненаучной философии естественного права. У нас есть все основания, чтобы глубже вникнуть в суть такого обвинения, что мы и сделаем в следующем параграфе.

               




Феодализм и схоластика


                Жизнь св. Фомы не укладывается в рамки феодальной цивилизации. Этот термин предполагает представление об определенном типе военного общества, а именно общества, в котором доминирует страта военных, организованная на принципах вассалитета в иерархию феодалов-землевладельцев и рыцарей. С точки зрения иерархии военных прежнее различие между свободными и несвободными людьми потеряло значительную часть своего исходного смысла. Важным было не то, свободен человек или нет, а является ли он рыцарем. Даже император Священной Римской империи германской нации (если использовать официальное название), который в теории считался верховным феодальным властелином всего христианского мира, в первую очередь был рыцарем и сам себя считал таковым. Даже несвободный человек становился рыцарем, как только он обзаводился лошадью и оружием и обучался владеть им, что поначалу было довольно просто, но во времена св. Фомы превратилось в занятие, требующее высокой квалификации. Этот военный класс обладал неограниченной властью и престижем и поэтому накладывал печать своей собственной культуры на цивилизацию феодальных времен.

                Экономический фундамент этой общественной пирамиды состоял из зависимых крестьян и манориальных ремесленников, трудом которых жили военные. Казалось бы, мы видим здесь то, что с первого взгляда кажется похожим на структурную целостность в том самом смысле, который заложен в выражении «социальная пирамида». Но эта картина совершенно нереалистична. За возможным исключением первобытных племен и полномасштабного (full-fledged) социализма, общества никогда не являются структурными целостностями, и половина проблем, с которыми они сталкиваются, возникает именно поэтому. Феодальное общество не может быть описано в терминах рыцарей и крестьян, равно как капиталистическое общество не может быть описано в терминах капиталистов и пролетариев.

                Римская промышленность, торговля и финансы не были уничтожены повсеместно. Даже там, где они были уничтожены, или там, где они никогда не существовали, они — а значит, и буржуазные по своему характеру классы — появились или появлялись вновь еще до времен св. Фомы. Во многих местах эти классы перерастали рамки феодальной организации, и благодаря тому, что хорошо укрепленный город, как правило, неуязвим для военных средств рыцарей, они успешно бросали вызов правлению феодалов. Наиболее выдающимся примером служит победоносная оборона городов Ломбардии. Поэтому феодализм как историческая реальность представляет собой симбиоз двух существенно различных и в основном, хотя и не полностью, антагонистических общественных систем.

                Но существовал еще один фактор, нефеодальный по своему происхождению и природе, который военному классу не удалось ни растворить в себе, ни покорить и который для нас является наиболее важным из всех, — Римская католическая церковь. Мы не можем подробно обсуждать крайне сложные отношения между средневековой церковью и феодальной властью. Единственный существенный момент, который необходимо усвоить, заключается в том, что церковь не являлась просто органом феодального общества, но представляла собой организм, отличный от феодального общества, который всегда оставался самостоятельной силой. В какой бы тесный союз ни вступала она с феодальными королями и лордами и как бы сильно ни зависела от них в отдельные времена, как бы близко ни стояла от поражения и от того, чтобы превратиться в слугу военного класса, она никогда не отрекалась от своей власти и никогда не становилась инструментом в руках данного или любого другого класса.


                Так как церкви удавалось не только самоутвердиться, но и вести успешную войну против феодальных властей, то этот факт должен быть слишком очевидным, чтобы его нужно было констатировать, если бы историография, вдохновляемая популярным вариантом марксистского обществоведения, не создавала представления, что, грубо говоря, средневековая мысль являлась идеологией военного класса землевладельцев, которую священники облекали в слова. Это представление было неправильным не только с точки зрения тех, кто не принимает марксистскую социологию общественной мысли, но также и с точки зрения самого Маркса. Даже если мы решим интерпретировать католическую систему мысли как идеологию, она останется идеологией духовенства и никогда не сольется с идеологией военного класса.

                Об этом важно помнить, так как католическая церковь обладала практически полной монополией на знания до эпохи Возрождения. Эта монополия в основном обязана своим происхождением духовному авторитету церкви. Но она значительно усиливалась условиями тех веков, когда профессиональные ученые не могли найти себе ни места, ни защиты за пределами монастыря. Вследствие этого практически все «интеллектуалы» тех времен были либо монахами (monks), либо братьями (friars). Рассмотрим вкратце некоторые последствия такого положения дел.

                Все эти монахи и братья говорили на одной и той же неклассической латыни; где бы они ни были, они слушали одну и ту же мессу; во всех странах они получали одинаковое образование; они исповедовали одну и ту же систему фундаментальных вероучений; они признавали верховный авторитет папы, который был по существу международным: их страной был весь христианский мир, их государством была церковь. Но это еще не все. Их интернационализирующее влияние усиливалось тем, что само феодальное общество было интернациональным.

                Авторитет не только папы, но и императора был интернациональным как в принципе, так и (с переменным успехом) на деле. Старая Римская империя и империя Карла Великого не были только лишь воспоминанием. Люди были знакомы с представлением о высшем царстве как в мирской, так и в духовной сфере. Национальные границы не имели для них того значения, которое они приобрели в XVI в.; во всем спектре политических идей Данте наиболее поразительным является полное отсутствие националистической точки зрения. В результате этого образовались по сути интернациональная цивилизация и интернациональный мир ученых, существовавшие не на словах, а на деле. св. Фома был итальянцем, а Иоанн Дунс Скот — шотландцем, но оба преподавали в Париже и Кёльне, не зная тех трудностей, с которыми им пришлось бы столкнуться в эпоху самолетов.

                И по существу, и в принципе практически каждый, кто хотел, мог вступить в монашеский орден, а также в ряды белого духовенства. Но продвижение внутри церкви было открыто для каждого лишь в принципе, так как притязания членов семей военного класса распространялись на большую часть епископатов и аббатств. И все же человек без связей всегда имел реальную возможность достичь высоких или даже самых высоких званий; что еще более важно для нас — он не был лишен права стать — «ключевым человеком», формирующим идеи и политику. Черное духовенство (монахи) и братья составляли общий штат церкви. И в монастырях люди различных классов объединялись на равных основаниях. Естественно, интеллектуальная атмосфера часто заряжалась интеллектуальным и политическим радикализмом, но, конечно, в одни времена сильнее, в другие— слабее и скорее среди братьев, чем среди черного духовенства. В литературе, которую мы собираемся рассматривать, этот радикализм проявляется в весьма изысканной форме, но все же проявляется.

                Но каким образом можно обвинять в радикальном — а значит, и критическом — подходе социальную группу, члены которой обязаны подчиняться диктату высшего и абсолютного авторитета? Этот очевидный парадокс легко разрешим. Жизнь и вера монахов и братьев действительно подчинялись авторитету, который, по крайней мере теоретически, являлся абсолютным и изрекал непреложные истины. Но за пределами дисциплины и фундаментальной религиозной веры — за пределами вопросов de fide {веры (лат.)} — этот авторитет не пытался направлять их мысль и не предписывал выводов.  


В частности, у него не было никаких оснований делать это в сфере политической и экономической мысли, т. е., к примеру, принуждать церковных интеллектуалов интерпретировать и защищать или представлять неизменным любой мирской порядок вещей. Церковь являлась судьей во всех делах человеческих; конфликт с гражданскими властями был все время возможен, и очень часто эта возможность становилась действительностью; монашеские ордена служили важными инструментами папской власти. Все это, однако, не мешало им рассматривать социальные системы как творения человека, изменяющиеся в ходе истории. Я далек от желания приуменьшать значение христианских идеалов и заповедей как таковых. Но нам нет необходимости обращаться к ним, чтобы понять, что монашеское подчинение власти в вопросах веры и дисциплины совмещалось с широкой свободой взглядов в остальных вопросах. Мы должны пойти еще дальше. Не только положение монахов в обществе, положение внеклассовой структуры, способствовало отстраненно-критическому отношению ко многим вещам; за ними также стояла сила, которая была в состоянии защитить эту свободу. Что касается политических и экономических проблем, церковный интеллектуал того времени испытывал меньшее влияние политических властей и «групп давления», чем светский интеллектуал более поздних времен.

                Обвинение в том, что безусловное подчинение авторитету церкви делало рассуждения этих ученых монахов несостоятельными с научной точки зрения, таким образом, оказывается безосновательным. Однако нам необходимо рассмотреть еще одну разновидность этого обвинения. Аналитический характер их рассуждений часто отрицался на том основании, что их аргументы могли базироваться только на авторитете: поскольку они признавали авторитет папы, у них не было никакого другого метода установить истинность или ложность какого-либо утверждения, кроме как привести в его поддержку или для его опровержения литературный источник, одобренный этим высшим авторитетом. Доказательство несправедливости такого суждения находим у св. Фомы. Он учил, что авторитет играет решающую роль в вопросах, касающихся Откровения (а именно авторитет тех, кому было дано Откровение), но что во всем остальном (а это включает, конечно, всю сферу экономики) любая ссылка на авторитет «крайне неубедительна».  

                Одновременно с монополией на знания образовалась монополия на «высшее» образование. В школах, которые начиная с VII в. основывали гражданские и духовные власти, «осколки» греко-римской науки, а также теологию и собственно философские доктрины преподавали духовные лица. Великие учителя, такие как Абеляр, привлекали студентов и нередко доставляли немало хлопот властям. Иногда на основе таких школ, а порой и независимо от них в XII и XIII вв. образовывались самоуправляющиеся «университеты» — инкорпорированные ассоциации либо учителей, как в Париже, либо студентов, как в Болонье, которые вскоре сгруппировались в теологические, философские, юридические и медицинские «факультеты». Вначале короли и епископы не имели к ним никакого отношения, за исключением предоставления им корпоративных привилегий и осуществления религиозного надзора. Соответственно, университеты располагали огромной свободой и независимостью; они давали больший простор индивидуальному учителю, чем современные механизированные университеты; они являлись местом соприкосновения различных классов общества и были международными.

                Но начиная с XIV в. в роли основателя университета все чаще стало выступать государство. Оно установило и контроль над независимыми прежде институтами. Государственное влияние привело не только к постановке чисто утилитарных целей, но и к ограничению свободы, особенно в вопросах политического учения. Но именно благодаря той силе, которая стояла за учителями из духовенства, университеты сохраняли относительную самостоятельность вплоть до религиозного всплеска в XVI в.

                Возможности, которые предоставляли университеты, естественным образом усиливали тенденцию к превращению ученых в учителей. Так как общественность была тогда (как и теперь) склонна преувеличивать значение самого обучения в ущерб созданию самого предмета, которому обучают, то средневековых людей науки называли и до сих пор называют людьми школы или схоластами (doctores scholastici). Для того чтобы освободиться от господствующих предубеждений, читателю лучше всего просто смотреть на этих схоластов как на профессоров колледжей или университетов. Таким образом, св. Фома был профессором. Его Summa Theologica, как он говорит во введении, замышлялась в качестве учебника для начинающих (incipientes).


               




Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVII в.


                На этом мы расстаемся со схоластами и переходим к рассмотрению трудов их непосредственных преемников. Конечно, вечный вопрос об управлении человечеством не потерял своей актуальности, а круговорот новых политических проблем вызывал новые вопросы. В Англии они породили поток всевозможных памфлетов — от аргументированных и рассудительных (я думаю, что произведения Джорджа Сэвила, маркиза Галифакса, навсегда останутся высшим достижением в этом жанре) до проповедей, подкрепленных цитатами из Апокалипсиса. Ответ на них дала (разумеется, на обобщенном уровне) и группа авторов, которых мы назовем философами естественного права.

               





Философы естественного права: анализ на основе естественного права в XVIII в. и впоследствии


                К 1700 г. теории, о которых пойдет речь в следующей главе, превзошли достижения философов естественного права. Однако нам кажется полезным вначале проследить дальнейшие судьбы этого небольшого источника экономических истин до того момента, пока он не потеряет своей индивидуальности и, слившись с более широким потоком, не пропадет из нашего поля зрения (см. ниже, подраздел g).

                Шестьдесят или семьдесят лет, предшествовавших Французской революции, обычно называют эпохой Просвещения. Это название отражает ускорившееся развитие во многих направлениях или скорее усилившееся ощущение развития, всеобщий энтузиазм вокруг прогресса и реформ.

                Подвергнуть критике разума нагромождение несуразностей, оставшихся в наследство от прошлого, — вот лозунг той эпохи. Волна религиозного, политического и экономического критицизма, лишенного всякой критичности в отношении к своим собственным догмам, захлестнула все интеллектуальные центры Европы. Особенно быстро шло разложение французского общества, которое, однако, все еще чувствовало себя в безопасности. Как и все разлагающиеся общества, не желающие видеть угрозу своему существованию, оно с удовольствием обхаживало своих врагов и обладало вследствие этого каким-то особым очарованием, к которому чувствительны даже те из нас, кто, листая старые, исполненные благодушия и самодовольства фолианты, ощущает привкус упадка, а порой — что еще хуже — привкус посредственности. Лучшее противоядие от комплиментов, расточаемых самим себе представителями этого новоявленного века Разума, состоит в том, чтобы прочесть их сочинения. К счастью, среди них есть вещи более достойные, чем произведения Вольтера и Руссо. Разумеется, рамки этой книги не позволяют описать ни интеллектуальную ситуацию того времени, ни ее социальный фон.  Мы можем привести лишь абсолютный минимум необходимых сведений.

               





Франция и Англия


Французский государственный служащий получал богословское или юридическое образование: экономическая наука как отдельный предмет до революции не преподавалась. Но этот недостаток, кажется, не имел серьезных последствий. По крайней мере, французская литература в жанре «системы», значительно уступая немецкой по «листажу», столь же значительно превосходила ее по уровню. Поскольку такие вершины, как творчество Буагильбера, Кантильона, Тюрго и, разумеется, физиократов, будут рассмотрены в следующей главе, здесь мы ограничимся пятью именами: Форбоннэ, Мелон, Мирабо, Граслен и Кондильяк. Форбоннэ,  которого можно сопоставить с Юсти и Зонненфельсом, — служит прототипом «полезного», «здравомыслящего» экономиста, пользующегося доверием широкой публики. Историки вряд ли будут когда-либо его восхвалять: те из них, кого интересует, за что и против чего выступал данный политик, будут третировать Форбоннэ как заурядного эклектика. Те историки, которых в первую очередь интересует вклад в технику анализа, также будут разочарованы, поскольку у Форбоннэ они не найдут ничего нового и заметят, что этот автор весьма неловко чувствовал себя, ступая на лед теории. Однако мало кому из экономистов удастся обнаружить у него ошибку в изложении фактов или в логике рассуждений. На его примере ясно видно, что одно дело — быть экономистом или врачом и совсем другое — теоретиком или физиологом.

                Заметно уступающий Форбоннэ как практик, но несколько более склонный к анализу Мелон удостоился большего внимания историков. Его работа отчасти предвосхищает труды Форбоннэ в том, что касается «принципов», но в сущности очень близка к ним. Вклад Мелона в монетарную теорию будет упомянут в одной из следующих глав.

                Мирабо-старший известен в первую очередь как глава школы физиократов после Кенэ. Однако он сумел завоевать авторитет еще раньше, написав произведение, которое можно было бы назвать систематическим трактатом по всем проблемам прикладной экономической науки, рассматривающим их с очень своеобразных позиций. Систематичность изложения достигается за счет того, что все эти проблемы решаются исходя из состояния народонаселения и сельского хозяйства. Аналитические достоинства этого труда незначительны, но, видимо, и это отчасти объясняет его успех.

                В отличие от Мирабо Граслен никогда не пользовался популярностью, в то время как вполне ее заслуживал. Причина заключается в том, что он слишком много внимания уделил критике физиократов (кстати, наиболее удачной за всю историю), и читатели просто не заметили его собственного вклада в науку. Его «Аналитическое эссе» содержит наброски всеобъемлющей теории богатства как валового дохода, а не чистого дохода за вычетом всех издержек производителей (включая заработную плату). Это было существенным достижением, если вспомнить, какую роль играло в дальнейшем последнее заблуждение. Превосходил Граслен своих современников и в трактовке проблем налогообложения.

                Наконец, труд Кондильяка вовсе не заслуживает похвалы У. С. Джевонса, назвавшего его «оригинальным и глубоким», и Г. Д. Маклеода, считавшего, что он «неизмеримо превосходит работу А. Смита». Похвалы эти всецело объясняются тем, что оба автора находили у Кондильяка раннюю формулировку своей собственной теории ценности. Однако ничего оригинального здесь не было, и, вспоминая всех предшественников Кондильяка на этом пути, мы должны скорее поразиться тому, насколько неумело он пытался разрешить эту проблему. Тем не менее эта книга — хороший, хотя и довольно поверхностный трактат по экономической теории и экономической политике, стоящий намного выше среднего уровня того времени.

                Англия обладала еще большим иммунитетом к заболеванию «системитом», чем Франция. Кроме самого «Богатства народов» здесь можно упомянуть лишь одно произведение, относящееся к жанру «систем», зато работа эта имеет первостепенное значение. Речь идет о «Принципах» Стюарта.  

                Стюарт намеренно старался создать именно систематическое произведение: он хотел соединить факты и аналитические достижения своего времени в рамках «упорядоченной науки», т. е. стремился к той же цели, что и Смит. Сравнивать его труд с «Богатством народов» трудно по двум причинам.

                Во-первых, Стюарт в отличие от Смита не проповедовал единообразную и простую политику, быстро приобретавшую популярность. Напротив, все интересующие широкую публику вопросы он связал с вышедшей из моды воображаемой фигурой бесконечно мудрого государственного деятеля-патриота, который наблюдает за экономическим процессом, и готов вмешаться в него, чтобы защитить национальные интересы. Эта концепция весьма напоминает взгляды Юсти и совершенно лишена английского духа, что, впрочем, не имеет для нас важного значения. Во-вторых, читая пять книг, из которых состоит труд («Население», «Торговля и промышленность», «Деньги и монета», «Кредит и долги», «Налоги»), невозможно не поразиться тому, что в ряде случаев он обнаруживает оригинальность и глубину, превосходящие «Богатство народов», и одновременно некоторым явным ошибкам и неудачным формулировкам. В области теории народонаселения, цен, денег и налогообложения рассуждения Стюарта заметно ниже того стабильного уровня, на котором удавалось удержаться Смиту. К тому же лишь в первую из них Стюарт внес существенный вклад, речь о котором пойдет в главе 5. В остальных же случаях нам очень трудно отделить зерна от плевел, а иногда мы даже не уверены в наличии зерен.

               





Греческая философия


                Если речь идет о технике экономического анализа, мы ничего не потеряем, простившись на этом с греческой мыслью. К сожалению, в другом отношении мы утратим многое. Едва ли существует хотя бы одна идея в области философии, которая не вела бы свое происхождение от греческих источников. Многие из этих идей, не будучи связаны прямо с экономическим анализом, имеют тем не менее самое непосредственное отношение к общему подходу и духу исследователя-аналитика, хотя, как я тщательно подчеркивал, влияние подобного рода не следует преувеличивать. Различные постаристотелианские школы, в особенности скептики, стоики, эпикурейцы, а потом и неоплатоники, не только повлияли на таких римских эклектиков, как Цицерон и Сенека, но и оказали непосредственное воздействие на формирование средневековой и более поздней мысли. Например, совершенно ясно, что представление стоиков о рационально устроенном мире,  который управляется непреложными законами, свидетельствует об определенном складе ума, что для нас достаточно важно. Нам придется ограничиться, однако, беглым взглядом на идеи Эпикура (приблизительно 341-270 гг. до н. э.).  

                Философия Эпикура может служить в качестве стандартного примера известной истины, которая заключается в том, что то значение, которое приобретает с течением времени некоторый набор идей, лишь отдаленно связано с тем, что хотели выразить его создатели. Эпикур жил в тот период эллинизма, когда наблюдался быстрый упадок полиса. Активная жизнь для греков означала активное участие в управлении и политической жизни города-государства. Но в этот период такая жизнь уже не представлялась возможной для культурного человека. Эпикур, так же как и многие другие, разрешал возникающую этическую проблему — проблему, которую можно назвать духовной незанятостью утонченного ума, — путем ухода от мира и попытками достичь отрешенной ясности (ατμραξια) разумным смирением. Причины, которые породили эту особую позицию (не существует хорошего эквивалента немецкому слову Lebensstimmung {жизненное настроение}), были уникальными с исторической точки зрения, и таким же уникальным является или являлась до нынешних времен сама позиция Эпикура. Но три элемента философской системы Эпикура время от времени возникали в позднем средневековье, в эпоху Ренессанса и в последующие времена. Первым из этих элементов является его атомистический материализм, который согласуется с последующими механистическими философиями Вселенной и, по-видимому, повлиял на них. Второй заключается в следующем: отношение Эпикура к своему социальному окружению может быть названо возвышенным эгоцентрическим гедонизмом или эвдемонизмом. Хотя его гедонизм и эвдемонизм сильно отличался от гедонизма и эвдемонизма последующих веков, в частности тем, что он совсем по-другому определял наслаждение и страдание, однако все же существует линия, которая ведет от Эпикура к Гельвецию и Бентаму. Неистовый и вульгарный утилитаризм Бентама несомненно шокировал бы старого мудреца. Но как бы ни было нам неприятно объединять их друг с другом, их обоих приходится называть гедонистами в широком смысле этого слова. Третьим элементом является концепция общественного договора, создателем которой Эпикур не являлся, но был ее видным сторонником. Но эта идея, воспринятая философами естественного права в XVII и XVIII вв., была унаследована ими от их предшественников-схоластов, что не указывает на влияние Эпикура.


               





Испания и Англия


Очень высокий уровень испанской экономической науки XVI в.  — преимущественно заслуга схоластов. Но мы можем отметить и одну раннюю квазисистему — работу Ортиса,  представлявшую собой хорошо разработанную программу промышленного развития. Произведения такого жанра в XVII в. в изобилии появились как в Испании, так и в Англии.

                В Германии нам отметить почти нечего, за исключением двух имевших успех квазисистем.  

                На первый взгляд может показаться, что в Англии XVI в. мы вряд ли обнаружим работы описываемого здесь типа. Но это не так. Просто искомые сочинения принимали иные формы, соответствующие иной политической структуре этой страны. Уровень дискуссий по актуальным политическим проблемам, вдохновленных и в то же время поставленных в определенные рамки парламентскими и правительственными расследованиями, значительно возрос в XVI в. и иногда поднимался до истинно «научных» высот. Из материалов слушаний, проводимых королевскими комиссиями (например. Королевской комиссией по бирже, созданной в 1564 г.), речей, петиций, памфлетов по поводу огораживании, гильдий, торговых компаний, монопольных торговых прав городов, монополий, налогообложения, денежного обращения, таможенных пошлин, помощи бедным, регулирования промышленности и т. д. можно было бы составить учебник экономического анализа и экономической политики, превосходящий учебники такого рода, издававшиеся на континенте.  

                Но вместо этого мы изберем другой, гораздо более легкий и, к счастью, доступный путь. Мы можем рекомендовать читателю ряд публикаций, дающих общий обзор экономической литературы того времени. В них, хотя бы частично, содержится то, что нам нужно. Здесь же ограничимся рассмотрением лишь самого известного из этих трактатов.

Историческая социология


Авторов XVIII в. часто обвиняли в отсутствии «чувства исторического», которое не позволило некоторым из них признать ценности минувших цивилизаций. Тем более важно подчеркнуть, что вместе с болезнью вырабатывалось и противоядие. Если кое-где мы встречаем глупейшее пренебрежение древнегреческим искусством — к примеру, Вольтера ставили выше Гомера, — то у других авторов находим предпосылки его нынешнего обожествления. Временами нас поражает полное отсутствие интереса к истории, но одновременно мы видим богатые плоды серьезной работы историков, заложившие основу для ученых XIX в. Мы можем лишь перечислить пять основных достижений: начался систематизированный сбор материалов; были выработаны новые методы интерпретации и критического анализа исторических документов;  история экономики и культуры начала привлекать внимание исследователей, ранее полностью поглощенное политической и военной историей; беспристрастный (относительно) отчет, документирующий события, стал предпочитаться одам и проповедям (Юм, Уильям Робертсон. Гиббон);  подтверждением растущего интереса публики послужил успех популярных всемирных и национальных историй. Конечно, существует и такая вещь, как неисторическая история, т. е. человек может выполнять работу историка, не умея смотреть на события со специфически исторической точки зрения. Но «История Англии» Юма (в 8т.; 1763)— произведение другого рода. Теперь она безнадежно устарела, однако навсегда останется заметной вехой в историографии. Это показывает, что автор, по крайней мере, не был рабом своего утилитаризма.

                Еще более важным, на наш взгляд, было появление исторической социологии, иногда называемой философией истории,  — т. е. социологических теорий, которые обобщали исторический материал и в то же время пытались объяснить отдельные исторические ситуации и процессы. Значительная часть этих исследований носила дилетантский характер и вызывала раздражение серьезных историков. Более того, некоторые из них отличались неисторичностью в указанном только что смысле: исторические факты часто искажались в угоду требованиям 1а raison. Однако существовали и значительные, и даже фундаментальные достижения. Здесь я могу упомянуть Кондорсе, Монтескье и одного из величайших мыслителей всех времен в области общественных наук — Вико.  

                «Эскиз» Кондорсе содержит теорию исторической эволюции, или «прогресса»: ее цель— равенство,  а ее движущая сила — нарастающий объем знаний, которые не устает накапливать способный к бесконечному совершенствованию человеческий разум. Это, конечно, весьма убогая социология, но она может служить замечательным примером бескомпромиссного «интеллектуалистского» взгляда на исторический процесс. Напротив, «О духе законов» Монтескье, несмотря на неадекватный инструментарий (в особенности это касается недостаточно критического отношения к историческому материалу), представляет собой серьезное социологическое произведение. Основным его достоинством (и с точки зрения метода, и с точки зрения изложения) является то, что возникающие в обществе исторические ситуации и их смена рассматриваются здесь в свете некоторого числа объективных факторов.  Это позволяет получить реалистические объяснения, т. е., иными словами, аналитические теории, а не примитивные рационалистические общие формулы. Это был действительно новый подход, означавший методологический разрыв с идеями естественного права. Это была социология, основанная на действительных наблюдениях за отдельными видами человеческого поведения, существующими в данное время и в данном месте, а не за общими свойствами человеческой природы. С нашей точки зрения, это было фундаментальное достижение Монтескье, воплощенное уже в его более раннем анализе Древнего Рима. Разумеется, успех его книги среди современников и потомков обусловлен его «конституцио-нальными» теориями— концепцией «равновесия сил» и т. д.,— которые не представляют для нас интереса.

                Достижения Вико были совсем другого рода и не пользовались успехом до конца XIX в. Его «новую науку» (scienza nuova) лучше всего определить как «эволюционную науку о разуме и обществе». Но это не следует понимать в том смысле, что эволюция человеческого разума определяет эволюцию человеческого общества. Неуместно и обратное толкование: историческая эволюция общества определяет развитие человеческого разума, хотя оно ближе к истине. Вико понимал разум и общество как два аспекта одного и того же эволюционного процесса. Разум, понимаемый как рациональные или логические операции человеческого рассудка, не играл важной роли в этом процессе, который Вико трактовал в совершенно антиинтеллектуалистском духе. Разум, понимаемый как цели и ценности людей, предстающие перед разумом наблюдателя, также не имеет с ним ничего общего. Разработанная Вико теория круговоротов (corsi e ricorsi) решительно отвергает наличие какой-либо тенденции, ведущей к этим целям и ценностям, а также существование самих этих целей и ценностей. В этой теории философия и социология, мысль и действие слились воедино, и это единство, безусловно, имело исторический характер.  И хотя Вико далеко превзошел основные течения мысли XVIII в., сам он тоже принадлежал этому столетию.

               





Исторически возрастающая отдача


Как мы видели выше, утверждение, что в определенной ситуации в сельском хозяйстве страны преобладает возрастающая отдача, т. е. рост производственных затрат сопровождается более быстрым ростом продукции, не означает отрицания справедливости закона убывающей отдачи. Теперь следует, опираясь на этот факт, дать оценку взглядов тех английских экономистов и политиков, кто придерживался тезиса о возрастающей отдаче. Были они правы или нет в отношении самого факта, их позиция логически оправдана, если они имели в виду один из двух следующих моментов (или оба сразу). Они были правы с точки зрения логики (хотя, возможно, неправы с точки зрения фактов), если полагали, что за последние десятилетия XVIII в. сельское хозяйство Англии переживало период возрастающей отдачи;  иначе говоря, к земле еще не был применен оптимальный набор других факторов. Они были не менее правы с точки зрения логики (и до некоторой степени с точки зрения фактов), если имели в виду, что в будущем открывались возможности совершенствования способов сельскохозяйственного производства, которые можно было бы реализовать, вложив в сельское хозяйство дополнительные ресурсы («капитал»), как это произошло в промышленности. Заметим, однако, что эта проблема не имеет ничего общего с понятием возрастающей отдачи, которое мы обсуждаем. Мы можем, если угодно, говорить в этом случае о возрастающей отдаче применительно к растущим вложениям ресурсов. Однако такая возрастающая отдача в отличие от других не наблюдается в рамках имеющейся модели. Подобно усовершенствованию оборудования, о котором говорил А. Смит, он подразумевает изменение этой модели. Если мы представим интервалы Тюрго (сначала интервал возрастающей, а затем убывающей отдачи) в виде кривой, которая идет вверх, достигает максимума, а затем падает,  то мы увидим, что возрастающая отдача для предыдущего случая выражается отрезком этой кривой, в то время как в данном случае это невозможно. Ее можно представить в виде сдвига всей кривой вверх (форма при этом может меняться или не меняться), в новое положение. Прежняя кривая обрывается и заменяется новой, проходящей на более высоком уровне (хотя не обязательно на протяжении всей кривой), но и эта кривая имеет интервал возрастающей отдачи в рассмотренном выше значении и интервал убывающей отдачи. Возрастающая отдача в новом значении имеет место, когда кривая сдвигается в новое положение. Следует добавить, что если кривая сдвигается вновь и вновь, то разность между этими последовательными уровнями не уменьшается: закона убывающей отдачи от технического прогресса не существует. Чтобы не смешивать эти два совершенно разных явления, лучше ограничить область применения термина «возрастающая отдача» только случаем, проанализированным Тюрго. Мы так и поступим. Когда же мы захотим сохранить ассоциацию, хотя и ложную, между обоими случаями, то мы используем для последнего случая термин «исторически возрастающая отдача» (Historical Increasing Returns). Данное выражение было выбрано для того, чтобы показать, что эта исторически возрастающая отдача не может подобно настоящей возрастающей отдаче быть выражена какой-либо кривой или «законом» и менее всего кривой, по которой мы можем перемещаться взад и вперед, поскольку новые технические уровни достигаются в ходе необратимого исторического процесса и не видны нам до момента их реального достижения.

                Проиллюстрируем данную ситуацию примером. Д. Андерсон, один из наиболее интересных английских экономистов конца XVIII в., смело утверждал, что человек способен добиться такой производительности своих полей, «которая позволила бы не отставать от темпа роста населения, каким бы он ни был».  Эти слова истолковывались как отрицание закона убывающей отдачи. Мальтус был первым критиком Андерсона, именно так, неправильно интерпретировавшим его высказывание. Однако Андерсон говорил не о «продукте», а о «производительности» земли. Этот факт, а также его упоминания «открытий» в том же фрагменте текста не могут служить достаточным доказательством того, что он имел в виду «исторически возрастающую отдачу». В примере с Андерсоном особенно легко убедиться, что его несомненно завышенные оценки возможностей повышения производительности не противоречат признанию закона убывающей отдачи. Он нигде не упоминал высказываний по этому поводу Тюрго, но очевидно, что он принял точку зрения сэра Джеймса Стюарта. Подтверждением тому служит то, что Андерсон фактически изобрел «рикардианскую» теорию ренты, следующую традиции Стюарта.

               





Кенэ и его ученики


Небольшая группа французских экономистов и политических философов, которые современникам были известны как «les economistes» {экономисты}, а в историю экономической науки вошли под названием «физиократы», обладает весьма характерными чертами, ясно выступающими даже при самом поверхностном взгляде. Но если рассматривать их с нашей точки зрения, то всю группу можно свести к одному человеку — Кенэ, которого все экономисты почитают как одного из величайших представителей их области знания. Я не знаю ни одного исключения, хотя несомненно разные люди присоединяются к этому единодушному мнению по разным причинам. Из других членов группы нам нужно выделить только Мирабо, Мерсье де ля Ривьера, Лё Трона, Бодо и Дюпона. Все они были последователями, а точнее сказать — учениками Кенэ в самом строгом смысле слова, усвоившими и принявшими учение мастера с такой преданностью, с какой во всей истории экономической науки могут сравниться только преданность ортодоксальных марксистов идеям Маркса и ортодоксальных кейнсианцев идеям Кейнса. Объединившее их учение и личные связи позволили им образовать школу и действовать как группа, превознося и защищая друг друга; каждый член группы пропагандировал общие взгляды. Они могли бы считаться образцами такого социологического явления, как научная школа, если бы не составляли нечто большее — группу, объединенную неким символом веры. Они действительно были тем, чем их так часто называли, — «сектой». Это, естественно, ослабило их влияние на каждого экономиста, французского или иностранного, кто не был готов дать обет верности одному Учителю и одной Доктрине. Более того, это заставило отвергнуть учение в целом даже тех, кто соглашался с ними по многим пунктам как теории, так и политики, и тех, кто был перед ними в долгу. Правда некоторые серьезные зарубежные ученые, в частности ведущие итальянские экономисты (среди них Дженовези, Беккариа и Верри) симпатизировали этой группе. Однако в вопросах анализа, а не политики эта симпатия ограничивалась эпизодической и едва ли до конца искренней поддержкой специфически физиократических догм, что не дает нам основания называть упомянутых итальянцев физиократами. Сколько-нибудь значительных восторженных сторонников данной группы можно найти только в Германии, достаточно упомянуть маркграфа Баденского, Шлеттвайна, Мовийона и швейцарца Херреншванда. Необходимый минимум сведений об упомянутых лицах приведен ниже.

               

Франсуа Кенэ (1694-1774), сын скромного юриста, был прежде всего врачом-хирургом. Выдающаяся профессиональная карьера поглощала большую часть его энергии и никогда не оставляла ему для занятий экономикой больше времени, чем обычно человек в состоянии уделить страстно любимому хобби. Он написал медицинский трактат о кровопускании, стал генеральным секретарем Академии хирургии и редактором ее журнала, затем хирургом, а со временем и придворным врачом короля. Будучи лейб-медиком госпожи де Помпадур, он нашел в ее лице покровительницу, проявившую к нему не только доброе отношение, но и понимание. Мадам де Помпадур обеспечила Кенэ видное положение в интеллектуальной жизни Версаля и Парижа и за это заслужила благодарность экономистов всех времен. Он был большим педантом и доктринером и, вероятно, ужасным занудой, но обладал силой характера, которая часто сочетается с педантичностью. Приятно также отметить его прямоту и честность. Его преданность своей покровительнице и стойкость к типичным соблазнам его среды подтверждаются забавным, но вряд ли правдивым анекдотом, рассказанным о нем Мармонтелем.


Кенэ был единственным источником идей в своем кругу, что несколько затушевывалось его неспособностью или нежеланием систематически и до конца разрабатывать свои идеи. Его единственным объемистым трудом был Essai physique sur 1'economie animale, 1736. Из его работ по экономике отметим статьи, помещенные в Энциклопедии: «Фермеры» (Fermiers, 1756), «Зерновые» (Grains, 1757), «Люди» (Hommes, 1757), «Экономическая таблица» (Tableau economique, 1758; см. ниже, подраздел г); статья «Естественное право» (Droit naturel, 1765) и диалог «О торговле» (Du commerce, 1766). Обе последние работы помещены в Journal de 1'agriculture, du commerce et des finances.Упомянем также статью «Деспотизм в Китае» (Despotisme de la Chine), опубликованную в журнале Ephemerides, в 1767 г. и вызвавшую полемику о китайском влиянии на физиократов. (Например, статья под таким заглавием была опубликована Л. А. Мэвериком в Economic History, Supplement to the Economic Journal (февраль 1938). Наконец, вспомним о «Максимах» Кенэ (Maximes) — весьма ярком дополнении или политическом комментарии к «Экономической таблице». И последнее— «Экономические и философские произведения» (Oeuvres economiques et philosophiques). Работа издана Августом Онкеном с интересным предисловием (1888). Ни один труд по истории экономической науки не обходится без упоминания о Кенэ. Прежде всего отметим работу Жида и Риста (см. также работу Г. Хиггса: Higgs Н. The Physiocrats, 1897; работу Г. Шелля: Schelle G. Le docteur Quesnay. 1907; Дж. Вёлерса: Weulersse G. Le Mouvement physiocratique en France de 1756 a 1770. 1910; Les Physiocrates. 1931). Работа М. Вира: Beer M. Inquiry into Physiocracy. 1939, практически полностью посвящена трудам самого Кенэ.

               

Уже упомянутый нами Мирабо (см.главу 3) после обращения в веру Кенэ всей душой отдался делу физиократии, хотя при этом и не полностью отказался от независимых суждений. Уже упомянутые две его работы «Теория налога» (Theorie de 1'impot) и «Сельская философия» (Philosophic rurale) могли быть написаны при содействии или при участии Кенэ, но не являются чисто кенэистскими и содержат положения, которые не получили бы его одобрения. Тем не менее Philosophic (1763) была всеми воспринята как первый из четырех учебников по физиократической ортодоксии. Шестая часть работы Мирабо «Друг людей, или Трактат о народонаселении» (L'Ami des hommes ou Traite sur la population. 1756) наряду с другими материалами содержит объяснение «Экономической таблицы».

               

Пьер-Поль Мерсье де ла Ривьер (известный также под именем Лемерсье, 1720-1793), чья импульсивность или плохие манеры привлекли к нему больше внимания, чем он заслуживал, был автором второго учебника под названием: L'Ordre naturel et essentiel des societes politiques («Естественный и необходимый порядок, присущий политическим обществам». 1767; переиздан с полезным предисловием Э. Депитра в 1909 г.). Дюпон де Немур перепечатал извлечения из книги с заглавием, отражающим настроение всей группы: «О происхождении и развитии новой науки» (De 1'origine et des progres d'une science nouvelle. 1768). Первые тридцать пять глав работы Мерсье посвящены темам политической теории; его интересовала главным образом концепция «легального деспотизма» Кенэ, который в действительности вовсе не являлся деспотизмом. Вопросами экономики, занимающими остальные девять глав, можно пренебречь. Однако и Дидро, и А. Смит высоко оценили эту книгу.


Г.Ф.Лё Трон (1728-1780) обладал незаурядными способностями, но как юрист интересовался главным образом аспектами естественного права в физиократической системе. В области экономики он принимал физиократическую ортодоксию с некоторыми оговорками. Его книги Liberte du commerce des grains («Свобода торговли зерном». 1765) и De 1'interet social... («Об общественном интересе...»), второй том работы De 1'ordre social («Об общественном порядке». 1777), являются работами, достойными похвал, но не более того.

               

Аббат Николя Бодо (1730-1792) вначале был врагом физиократов, но в 1766г. он пережил свой день Дамаска {Намек на превращение гонителя христиан Савла в апостола Павла, происшедшее по дороге в Дамаск} и с тех пор стал активным популяризатором и полемистом, а также деятельным издателем. Его работа Premiere introduction... («Первое введение...» 1771), перепечатанная с разъяснительным введением О. Дюбуа в 1910 г., является третьим учебником группы физиократов, возможно, самым слабым из всех.

               

Четвертый и лучший из этого ряда учебников— «Краткое изложение принципов политической экономии» (Abrege des principes de 1'economie politique) был впервые опубликован в томе I Ephemerides за 1772г. Карлом Фридрихом фон Баден-Дурлахом.

               

Пьер Самюель Дюпон де Немур (1739-1817), начавший свою карьеру как весьма разносторонний независимый литератор, был значительно талантливей остальных членов группы. Наполеон I однажды охарактеризовал маршала Виллара словами «честный фанфарон». Мы, в свою очередь, можем назвать Дюпона «пронырой», который тем не менее никогда не забывал о чести и принципах, проявлял неподдельный интерес к чисто научным вопросам и, несмотря на множество возможностей сменить веру, сохранял лояльность кредо физиократов на протяжении всей своей карьеры. В эту веру его обратил сам проницательный старик Кенэ, который отлично знал, с кем имел дело, и никогда не натягивал уздечку слишком туго. Будучи плодовитым и удачливым автором, Дюпон немедленно начал писать и наряду с другими работами опубликовал в 1764 г. трактат в защиту свободы экспорта и импорта зерна. Благодаря своему успеху в качестве писателя и издателя он занимал различные высокие должности при Тюрго, а позднее при последнем великом министре «старого режима» Верженне. Его взлеты и падения во времена Учредительного собрания и Директории не представляют для нас интереса; в итоге он приземлился, «потерял щит», как сказал бы древний римлянин, и оказался в Соединенных Штатах. Нет нужды перечислять и его многочисленные публикации; все они свидетельствуют о его блестящем таланте, хотя это талант пианиста, а не композитора. Заинтересованный читатель может найти все его работы, за исключением писем, в работе Г. Шелле «Дюпон де Немур и физиократическая школа» (Schelle G. Dupont de Nemours et 1'ecole physiocratique. 1988; см. также упомянутую ранее работу Вёлерса).

               

Как уже было сказано, физиократическая школа ясно понимала важность пропаганды, и некоторые ее члены, особенно Бодо и Дюпон, весьма отличились на этом поприще. Они основали дискуссионные группы, работали с отдельными лицами и органами, занимающими ключевые позиции (особенно в королевском «парламенте») и создали обширную популярную и полемическую литературу. Нам не стоило бы упоминать об их успехах в области королевской экономической журналистики, как бы интересны они ни были сами по себе, если бы не то обстоятельство, что, возвысившись над ней, они стали авторами многочисленных материалов, появившихся на страницах первых в истории экономической науки научных периодических изданий. Газета Journal Oeconomique (1751-1772) с самого начала издавалась на высоком профессиональном уровне и работала на пользу экономической науке, публикуя, например, французские переводы трудов Юма (это важный факт, который стоит запомнить) и Джозайи Таккера. Газета Journal d'agriculture, du commerce et des finances (1764-1783г.) была задумана как приложение к Gazette, предназначенное для публикации более «серьезных» статей. Физиократы контролировали эту газету или имели к ней свободный доступ в 1765-1766 гг. и в 1774-1783 гг.


Однако в 1765г. Бодо основал знаменитый еженедельник «Эфемериды» (Ephemerides du citoyen), что в переводе означает примерно «ежедневные новости для граждан» (хотя это был еженедельник). После «обращения» Бодо — его отхода от протекционизма в 1766г. еженедельник стал рупором физиократов. В 1768г. его возглавил Дюпон, а вскоре ввиду ярко выраженной враждебности политике правительств Эгийона— Монеу—Террэ он был запрещен. Однако в 1774г. Тюрго возродил издание. Еженедельник «Эфемериды», разумеется, поддерживал политику Тюрго и нападал на некоторых его врагов. «Новые эфемериды» (Les nouvelles ephemerides) прекратили существование в 1776 г., а несколько попыток возобновить выпуск быстро потерпели неудачу. Но основанная в 1796г. и недолго просуществовавшая газета Journal d'economie publique, de morale et de politique, которая отнюдь не была физиократической и не могла претендовать на это, в каком-то смысле играла ту же роль, равно как и издававшаяся позднее газете Journal des economistes. Следовательно, у тех, кто изучает историю экономической науки, есть ряд оснований рассматривать «Эфемериды» как одно из главных достижений Кенэ и его группы. В словаре политической экономии Палгрейва (Palgrave's Dictionary of Political Economy) помещена статья профессора О. Бауэра «Эфемериды» (Ephemerides), где в сжатой форме даны все основные факты, исчерпывающие раскрывающие историю этого еженедельника. И. Изелин основал германский аналог «Эфемерид» (Ephemeriden der Menschheit. 1776-1782), однако ему не удалось достичь уровня прототипа.

                Конечно, у каждого из читателей, исследующих тома «Эфемерид» (я смог добраться только до 1772 г.), сложится собственное впечатление. Лично я был поражен некоторым их сходством с ортодоксально марксистскими научными журналами конца XIX в., особенно с «Новым временем» (Neue Zeit). Мы наблюдаем тот же жар убежденности, тот же полемический талант, ту же неспособность принять какую-либо другую точку зрения, кроме ортодоксальной, похожую способность к бурному возмущению и аналогичное отсутствие самокритики. Это особенно наглядно проявляется в обзорных статьях. Однако эти недостатки сполна компенсируются неоспоримыми достоинствами. Помимо «Размышлений» (Reflexions) Тюрго, которые замечательны сами по себе, и объяснений «Экономической таблицы» здесь имеется много вполне ценного материала. Например, публикации Дюпона, на мой взгляд, стали первой настоящей историей экономической науки. Представлен здесь и обильный исторический материал; регулярно, хотя и всегда с узкосектантской точки зрения, обозреваются современные события во всех уголках земного шара. В целом еженедельник Ephemerdes, первый из длинной серии научных периодических изданий по экономике, установил высокий стандарт на много лет вперед. Его международный успех был вполне заслуженным.

                Нам нет необходимости долго задерживаться на трех немецких авторах, упомянутых выше. Что касается маркграфа Баден-Дурлахского (позднее ставшего великим герцогом Баденским, 1728-1811), одного из наиболее талантливых государственных деятелей своего времени, то нам достаточно сослаться на его переписку с Мирабо и Дюпоном (издана с предисловием К. Книса в 1892 г.), которая вполне заслуживает прочтения. И. А. Шлеттвайн (1731-1802) помогал маркграфу в проведении эксперимента по практическому применению физиократических рецептов в деревне Дитлинг, о чем и рассказал в работе Les moyens d'arreter la misere publique... («Способы борьбы с нищетой в обществе...». 1772). Оставив без внимания его более поздний и более полный отчет об этом эксперименте, мы ограничимся упоминанием его работы Grundfeste der Staaten oder die politische Oekonomie («Основа государств или политическая экономия». 1778).


Его бурная деятельность на службе физиократии, которую он рассматривал как практическое осуществление аграрной реформы, вызывала движение в обществе всюду, куда бы он ни прибывал, и обеспечила ему место в истории экономической науки, хотя анализ его опубликованных работ показывает, что он его не заслуживает (случай, надо сказать, нередкий). Этот по-своему замечательный человек может нас интересовать только в одном отношении: он является образцовым примером такого типа экономистов, который, боюсь, никогда не исчезнет и всегда будет дискредитировать экономическую науку в глазах серьезных людей. Это тип экономистов, которые говорят: «Вот патентованное лекарство, которое излечит все болезни, “самая важная вещь для народа" (эти слова служат заглавием одной из публикаций Шлеттвайна); на самом деле единственное, что действительно важно для человечества, — это проглотить данные лекарства». Ж. Мовийон (1743-1794) был во многих отношениях еще более замечательным человеком, но еще более слабым экономистом, чем Шлеттвайн. Его эссе о роскоши, помещенное в Sammlung von Aufsatzen... («Собрание сочинений...». 1776-1777), можно не принимать во внимание. «Физиократические письма господину профессору Дому» (Physiokratische Brief e an den Herrn Professor Dohm, 1780) находятся в центре или близко к центру германской полемики вокруг физиократии и лишь по этой причине заслуживают упоминания. Однако и сама эта полемика должна быть упомянута только как свидетельство того, что физиократическая доктрина, хотя и очень плохо понятая с точки зрения ее истинного научного значения и обсуждаемая в основном с точки зрения ее практических аспектов, около 1780 г. смогла вызвать полномасштабные дебаты. Здесь воспользуемся случаем, чтобы сослаться на лучшее произведение в защиту физиократии — работу К. Г. Фюрстенау «Апология физиократической системы» (Furstenau К. G. Apologie des physiokratischen Systems. 1779). Из работ оппонентов достаточно упомянуть книгу фон Дома «Краткое изложение физиократической системы» (Dohm С. К. W., von. Kurze Vorstellung des physiokratischen Systems. 1778) и книгу И. Ф. фон Пфайфера «Антифизиократ» (Pfeiffer J. F„ van. Antiphysiokrat. 1780). Объемистые систематические работы последнего, напоминающие произведения Юсти, несомненно отмечались большим практическим смыслом и были высоко оценены некоторыми историками. Жан (Иоган) Херреншванд (1728-1811) относится к физиократам более позднего времени. Возможно, его вообще не следовало бы называть физиократом, поскольку он не входил в число ортодоксов. Он был способным экономистом. Его основные работы: De 1'economie politique moderne («О современной политической экономии». 1786); Du vrai principe actif de 1'economie politique («Об истинном активном принципе политической экономии». 1797). Существует немецкая монография А. Йора «Жан Херреншванд» (Johr A. Jean Herrenschwand. 1901).

                Деятельность секты, имеющей кредо и политическую программу, естественно имеет много аспектов и требует всестороннего анализа. Та точка зрения, с которой мы ее рассматриваем, не является единственно возможной. Сначала бросим беглый взгляд на некоторые из аспектов, а затем рассмотрим костяк экономического анализа физиократов и особенно «Экономическую таблицу» (Tableau economique).

               




Концепция естественного права


                Теперь мы должны обратиться к предмету, рассмотрение которого уже дважды откладывали. Предмет этот — неиссякающий источник всякого рода затруднений и недоразумений. Разрешить их полностью нам, очевидно, не удастся из-за недостаточности места. Однако призовем читателя к терпеливому сотрудничеству, поскольку данная тема имеет фундаментальное значение с точки зрения происхождения и первых шагов всех общественных наук. Первое открытие, которое делает любая наука, — это открытие себя. Представление о некоем наборе взаимосвязанных явлений, служащем основанием для постановки «проблем», является, очевидно, предпосылкой всякого научного анализа. Для общественных наук такое представление приняло вид концепции естественного права. Мы попробуем вычленить различные значения этого понятия, проследить за их оттенками и ассоциациями, которые они вызывают.


               





Консультанты-администраторы


Всех оставшихся авторов мы разделим на две группы. Мы назовем их консультантами-администраторами и памфлетистами.

                Среди консультантов-администраторов можно сравнительно легко выделить подгруппу преподавателей и сочинителей более или менее систематизированных трактатов. В этом бюрократическом раю (особенно в Германии и Италии), конечно, существовал постоянный спрос на поучения для молодого человека или для взрослого, который хотел бы усовершенствовать свои познания. В течение XVIII столетия создавались профессорские кафедры для обучения тому, что в Германии называли камеральной наукой или государственной наукой и что было бы правильнее назвать «основами экономического управления и экономической политики» (в Германии существовал термин Polizeiwissenschaft).  Трактаты, которые писали профессора, в большой степени представляли собой учебники или лекционные курсы. Однако потребность в обучении государственных служащих возникла задолго до того, как экономическая наука как самостоятельная дисциплина получила официальное признание, проявившееся в создании упомянутых кафедр. Соответственно во всех странах Европы появлялись и систематизированные трактаты педагогической направленности.

                С XV в. сначала в Италии, а затем и в других странах государственные чиновники всех видов и рангов — от высокопоставленных вельмож до скромных исполнителей — начали излагать на бумаге свои идеи относительно рационального управления экономикой и особенно финансами своих стран.

                Эти администраторы на практике занимались управлением экономикой; большая их часть не принадлежала к духовенству. Поэтому неудивительно, что их книги, доклады, записки значительно отличаются от трудов схоластов и философов естественного права. Равно как, впрочем, и от профессорских сочинений.

                Практики не владели приемами систематизации материала и не обладали эрудицией университетских преподавателей, зато они хорошо знали факты и отличались новизной подхода. Тем не менее мы включаем их наряду с преподавателями в группу консультантов-администраторов. В конце концов это были государственные служащие, писавшие для других государственных служащих. Но мы должны пойти дальше и включить в эту группу лиц, которые хотя и не были сами государственными служащими, но подобно им отстаивали государственные интересы и, что еще лучше, писали в духе подлинно научного анализа. Речь идет о деловых людях, профессорах неэкономических дисциплин, частных лицах самого разного происхождения и общественного положения. Таким образом, наряду с профессионалами мы имеем другую подгруппу, членов которой объединяли не общие социологические признаки, но само содержание их сочинений. Из этой подгруппы вышли многие из наиболее замечательных и большинство наиболее оригинальных произведений того времени. Эти произведения редко имели систематизированную форму, но часто являлись системными по существу. В Англии XVII в. такие публикации были столь многочисленны, что из них можно составить самостоятельную, вполне однородную рубрику. Назывались они обычно Discourse of trade («Рассуждение о торговле»). Но их распространение не ограничивалось Англией, хотя в других странах стандартных заголовков не было, кроме разве что французских Elements du Commerce («Начала коммерции») XVIII в. Эти книги мы назовем «квазисистемами». Именно в них «общая экономическая теория» впервые приобрела черты самостоятельной науки.

               





Квази системы


                Чтобы у читателя не создалось совершенно неправильного впечатления, которое, возможно, не смогут рассеять последующие главы, необходимо, не откладывая дело в долгий ящик, дополнить изложенную в предыдущем параграфе историю хотя бы небольшим рассказом о параллельном направлении — создании квазисистем. Большинство из них, как мы знаем, были программами промышленного и коммерческого развития. В соответствии с этими программами их авторы рекомендовали или отвергали отдельные политические меры, благоприятные или неблагоприятные, и рассуждали об отдельных проблемах. Но их идеи не были лишены систематичности, если понимать ее как последовательность. Они знали, как связать одну проблему с другой и свести их к объединяющим принципам — аналитическим принципам, а не просто принципам политики. Если эти аналитические принципы и не всегда излагались в явном виде, они часто были хорошо разработаны тем способом, какой предлагало развитие английского права. В данном параграфе мы ограничимся рассмотрением нескольких авторов XVII в. В нашем дальнейшем изложении все они будут упомянуты вновь. Другие авторы будут представлены в следующей и других главах.

                Почетное место в этой литературе — если говорить о XVII в. — занимают английские бизнесмены и чиновники, но список авторов возглавляет итальянец Серра.  Его, как мне представляется, можно признать первым автором научного, хотя и не систематичного, трактата об экономических принципах и экономической политике. Его основное достоинство состоит не в объяснении оттока золота и серебра из Неаполитанского королевства состоянием платежного баланса, но в том факте, что он не остановился на этом, а пошел дальше и объяснил этот отток посредством общего анализа условий, определяющих состояние экономического организма. В сущности, это трактат о факторах, определяющих избыток не денег, а товаров, — природных ресурсах, численности населения, уровне развития промышленности и торговли, эффективности деятельности государства, — и его вывод состоит в следующем: если экономический процесс в целом функционирует правильно, его денежная составляющая регулируется сама собой и не требует какой-либо специальной терапии. В этих рассуждениях содержится несколько элементов, вошедших в только еще возникавший в то время набор теоретических инструментов, речь о которых пойдет позднее.  

                На протяжении нескольких десятилетий ни в одной стране не было написано ничего сравнимого по значимости с работой Серра. Но во второй половине столетия мы можем отметить большой «урожай» работ аналогичного типа в Англии — обычно они назывались «Рассуждение о торговле» (Discourse of Trade). Постепенно их авторы открыли для себя элементы логики, содержащиеся в экономическом процессе, — те элементы, которые они могли бы узнать из трудов схоластов и их последователей и которые при иных обстоятельствах и, соответственно, с иных политических позиций стали логическим обоснованием доктрин либерализма laissez-faire. Вехой на этом пути стал Discourse Чайлда.  Это выдающееся произведение обычно не удостаивают внимания как одно из многих «меркантилистских» сочинении — этого было достаточно (и в некоторой степени достаточно и сейчас) для того, чтобы многие историки не видели в нем никаких достоинств. Но независимо от того, применим ли этот ярлык, следует признать, что данный Discourse затрагивал практические проблемы своего времени: занятость, заработную плату, биржи, экспорт и импорт и т. д. — в свете ясно сформулированных «законов» механизма капиталистических рынков; аналитический инструмент, который мы называем теорией равновесия, хотя и не примененный в явном виде, тем не менее присутствует «за кадром». Другие произведения, которые были под стать этому, а в некоторых отдельных моментах превзошли его, принадлежат перу таких авторов как Барбон, Дэвенант, Норт, Поллексфен и др.  В каждом из этих случаев мы наблюдаем большую или меньшую осведомленность о существовании аналитического аппарата, который остается принципиально универсальным независимо от того, к какой практической проблеме его применять, и большую или меньшую готовность и способность его использовать. Для нас важно именно это и совершенно не имеет значения, нравятся ли нам или не нравятся практические рекомендации, которые, по мнению авторов, вытекают из их анализа.


                Пользуясь возможностью, я упомяну выдающийся, хотя и мало известный трактат о международной торговле, который профессор Фоксуэлл (см. каталог Kress Library of Business and Economics, Harvard Graduate School of Business Administration) назвал «одной из самых ранних формальных систем политической экономии и книгой, содержащей наиболее веские аргументы в пользу свободной торговли», хотя вторая часть заявления Фоксуэлла представляется мне более правдоподобной, чем первая: Gervaise Isaac. The System or Theory of the Trade of the World. 1720. Профессор Вайнер (см. ниже, глава 7) в полной мере отдал должное этому яркому вкладу в теорию международной торговли, автор которого помимо прочего набросал на 34 страницах, хотя, конечно, в совершенно «неформальном» виде, основные элементы общей теории, имеющие отношение к предмету его книги.

                Однако в основной массе уровень этих «рассуждений» был намного ниже. Большинство из них представляли собой не более чем мотивированные программы промышленного и торгового развития Англии. Так как международная торговля занимала в этих программах основное место, некоторые работы данного типа будут упомянуты в последней главе этой части. В данный момент достаточно упомянуть в качестве примера слишком высоко оцененные сочинения Мана (его трактат, однако, носил заглавие не Discourse of Trade, a England's Treasure by Forraign Trade, 1664), Кэри и Петита.  У этих авторов наблюдалось некое единство политических воззрений, причем эти воззрения были довольно широки и отражали все экономические проблемы нации. Но у них отсутствовали аналитические достижения и было много ошибок в рассуждениях. Кэри, например, помимо тщательного обсуждения условий и возможностей торговли Англии с каждой страной, с Ирландией и с колониями (наиболее ценная часть трактата) также рассматривал монополии (то есть монополии крупных торговых компаний), причины безработицы и средства борьбы с ней, денежную эмиссию, кредит и многие другие предметы, вплоть до проблемы — а может быть, это было вкладом миссис Кэри? — как добиться, чтобы «служанки стали более аккуратными и управляемыми, чем они есть» (Cary J. An Essay on the State of England... P. 162). Но любая его попытка вывести анализ за пределы очевидного неудачна. Высокая рента, например, объявляется причиной того, что английские товары на иностранных рынках продаются дороже других. В качестве другой причины указана высокая процентная ставка, но без обращения к каким-либо аргументам, которые могут поднять статус этой теории выше обывательского наблюдения. Несмотря на подчеркивание значения активного торгового баланса, высокие цены и высокая заработная плата рекомендуются на таких основаниях, которые читатель вынужден оценить весьма нелестно. И так далее. Однако во всем этом немало проницательных соображений — проницательных, узконационалистических и наивно жестоких — например, его энтузиазм по поводу работорговли — «серебряного рудника» Англии (р. 76) — или его взгляды на то, как следует поступать с Ирландией (passim).

                Как только мы научились распознавать «квазисистемы» в сочинениях, которые внешне рассматривают лишь конкретные проблемы, мы начинаем находить их повсюду. Например, в Нидерландах к этому направлению принадлежат произведения Грасвинкеля и де ля Кура,  хотя в работе первого рассматривалась только торговля зерном. По причине «либеральных» взглядов этих авторов на внутреннюю и внешнюю торговлю (несмотря на то что де ля Кур в последнем случае иногда «впадал в ересь»), вмешательство государства, средневековые корпорации (цеха) и т. д. многие историки поставят их выше английских современников. Мы же придем к такой же оценке в силу того, что эти авторы ясно понимали причинно-следственные связи во всех аспектах ценового механизма. Человек, который в 1651 г. понимал экономическую функцию спекуляции, как Грасвинкель, знал нечто, что можно было бы представить как открытие и в 1751 г., — на самом деле оно бы не было таковым, — хотя в 1851 г. оно стало общим местом, а в наши дни однозначно воспринимается как ошибка.


                Немецкие сочинения подобного рода в XVII в. помимо, естественно, иной точки зрения на политику имели не такой высокий уровень, хотя многие из них были по крайней мере не хуже произведений Кэри. Мы ограничимся упоминанием хорошо известного австрийского автора Хорнигка,  который, равно как и намного более важный Бехер и некоторые другие, фигурирует в любой истории экономической мысли. Его книга является еще одой программой политики поощрения экономического развития, написанной в бедной в то время стране, находившейся под постоянной угрозой турецких нашествий и не имевшей таких ресурсов и возможностей, какие были в Англии. Однако если мы сделаем поправку на это обстоятельство, то родство между рекомендациями Хорнигка и его английских современников — включая рекомендации «доктора» в Discourse of the Common Weal — поразительно: пустующие земли и другие неиспользуемые ресурсы необходимо эксплуатировать; эффективность труда должна быть увеличена посредством лучшего обучения; отечественной промышленности следует помогать, помимо прочего направляя потребительский спрос на ее продукты; экспорт промышленных товаров и импорт необходимых сырьевых материалов нуждается в поощрении, тогда как экспорт последних и импорт первых — в ограничении; торговля должна быть сбалансирована в двустороннем порядке с каждой отдельной страной (см. последнюю главу этой части); и так далее — все эти соображения (или большинство из них) звучат разумно и интересны как памятник чиновничьей мысли, но автор и не думал о том, чтобы подкрепить их анализом.

                Что касается Соединенных Штатов, то вплоть до XIX в. нам нечего отметить в области систематических исследований. Этого и следовало ожидать, учитывая условия среды, которые едва ли могли создать спрос или предложение на рынке трактатов общего характера. Но обсуждение текущих практических проблем активно происходило даже в колониальные времена и в XVIII в. — было множество докладов, памфлетов и трактатов, особенно по проблемам бумажных денег, чеканки монеты, кредита, торговли и фискальной политики.  Некоторые из этих работ соответствуют нашему понятию «квазисистем». Вот три работы, которые я советую американскому читателю посмотреть самостоятельно. Во-первых, знаменитый Report on Manufactures Гамильтона (1791),  хотя и был, несомненно, задуман как описание, сопровожденное программой, в действительности является примером «прикладной экономики» в ее лучшем виде и вполне ясно демонстрирует основные принципы аналитической структуры, которая была впоследствии четко изложена Д. Реймондом и Ф. Листом и в свою очередь восходит к работам таких авторов, как Чайлд и Дэвенант. Во-вторых, работа Кокса весьма близка к тому, чтобы быть систематическим трактатом.  В-третьих, различные трактаты Бенджамина Франклина (1706-1790) по экономическим вопросам содержат материал, достаточный для реконструкции его системы с точки зрения практики и ориентированной на laissez-faire, хотя в них мало что можно отметить с точки зрения чисто аналитических достоинств.




               




Математика и физика


Философы естественного права жили в золотой век математики и физики. Захватывающие открытия в области «новой экспериментальной философии», как это тогда называлось, сопровождались огромной популярностью физики даже среди императоров и дам из высшего общества. Сначала в Италии, а затем и в других странах экспериментаторы и математики стали собираться, чтобы обсуждать полученные результаты и спорить о разных точках зрения. Эти собрания привлекли много любопытных, которые с удовольствием слушали пояснения и оказывали ученым финансовую и иную поддержку.

                Успехи естественных наук и мода на них не прошли незамеченными для философов естественного права. Они — по крайней мере, некоторые из них — задались вопросом, не похожи ли их инструменты анализа на те, что используются достославными физиками. Пуфендорф без всяких на то оснований утверждал, что пользуется «математическим методом». Гоббс заявил, что «гражданская философия» — термин, явно рассчитанный на ассоциацию с «натуральной философией», т.е. естественными науками, — берет начало от его труда «О гражданине» (1642) и что он, Гоббс, первым применил в этой науке метод Коперника и Галилея (под которым он, однако, понимал дедукцию из абстрактного и всеобщего «закона движения»). Эта мода, хотя и проявлялась больше на словах, имела чрезвычайно неблагоприятные последствия.

                Мы уже отмечали, что позднейшие критики, в основном последователи исторической школы, осуждали метафизический и спекулятивный характер концепции естественного права. Другие авторы XIX в. обвинили концепцию естественного права в попытке заимствовать методы анализа у физики. Случилось так, что некоторые критики выдвигали оба эти обвинения одновременно, хотя они являются взаимоисключающими (не говоря уже о том, что оба совершенно необоснованны).

                Таким образом, злосчастная концепция естественного права попала под перекрестный огонь и потерпела крушение.

                Точнее говоря, крушение потерпел сам этот термин, в то время как идея естественного права продолжала жить.

                В действительности мы даже не можем утверждать, что философы-миряне были менее религиозными, чем поздние схоласты, хотя, конечно, их религиозность принимала иные формы. Они писали богословские трактаты и подкрепляли свои аргументы цитатами из Писания. Четвертая часть «Левиафана» Гоббса озаглавлена «О царстве тьмы» и содержит главу, посвященную демонологии, хотя демоны в ней скорее являются символами, как и ангелы в третьей части.


               





Материал, исключенный из рассмотрения


I. В XVI в. и позже слово «Oeconomia» все еще означало «домоводство». Сочинения на эту тему были очень популярны. Бегло пролистав книги такого рода (метод, безусловно заслуживающий осуждения), автор не нашел там ничего, относящегося к нашей теме. Однако назовем пару из них. Первая — знаменитая Oeconomia ruralis et domestica («Сельская и домашняя экономия»; 1593-1607) Иоганна Колеруса, бывшая в употреблении более столетия и содержащая всевозможные советы по домоводству, включая сельское хозяйство, садоводство и медицину. Вторая — L'Economo prudente («Благоразумный эконом»; 1629) Б. Фриджерио, в которой «экономия» определяется как «некоторое благоразумие в управлении семьей» (глава IX посвящена, к примеру, «управлению» женой). Эта работа может заинтересовать некоторых экономистов, поскольку в ней содержатся попытки описать национальные особенности экономического поведения. По сути дела, содержащаяся здесь концепция «эконома» не что иное, как сформулированная на уровне здравого смысла предшественница «экономического человека».

                Аналогично Б. Кеккерманн в работе Systema disciplinae politicae («Система политических дисциплин»; 1606) определял «экономию» как «дисциплину о правильном управлении домом и семьей».

               

II. Значительно более важна литература о бухгалтерском учете и торговых операциях, незаметно переходящая в сопредельную литературу по управлению предприятием, хозяйственному праву, коммерческой географии и условиям коммерческой деятельности в разных странах. Приведем несколько примеров той литературы, которую мы исключаем из рассмотрения, несмотря на то что в ней встречаются элементы чистого экономического анализа. Труд Луки Паччоли Summa de arithmetica, geometria, proporzioni e proporzionalita («Сумма арифметики, геометрии, пропорций и пропорциональности»; Венеция, 1494) кроме описания обычных коммерческих операций (начисления процентов, учета векселей, валютных сделок и т. д.) содержит изложение принципов двойной бухгалтерии.

                Первой немецкой книгой на эту тему, насколько мне удалось обнаружить, была Zwifach Buchhalten («Двойная бухгалтерия»; 1549) В. Швайкера. В XVI-XVII вв. такие работы выходили достаточно часто. То же можно сказать и о справочниках по коммерческой практике крупнейших торговых центров Европы. Одним из самых ранних и наиболее известных произведений такого рода (читатель может найти его в книге Каннигэма: Cunningham. Growth of English Industry and Commerce. 5th ed. Vol. 1. P. 618 ff) была «Практика торговли» Ф. Б. Пеголотти (ок. 1315). Публикации этого типа в XVII в. часто содержат зачатки экономических рассуждений. См., например. The Trades Increase («Увеличение торговли»; 1615) Джона Робертса и The Merchants Mappe of Commerce («Коммерческая карта купца»; 1638) Льюиса Робертса. В XVII-XVIII вв. мы находим, с одной стороны, богатый урожай монографий, особенно о банках (некоторые из них будут упомянуты ниже), а с другой — обширные компиляции (назовем Le parfait negociant («Совершенный негоциант») Жака Савари (1675), переиздававшегося вплоть до 1800 г.). Основное содержание этой книги повторяет содержание II Negotiante («Негоциант») Дж. Д. Пери (1633-1665) и еще более ранней работы Б. Котрульи Рауджео Delia Mercatura e del mercante perfetto («О торговле и совершенном купце»; 1573). Упомянем и составленный сыном Савари, Жаком Савари де Брюлоном Dictionnaire universel du commerce... («Универсальный коммерческий словарь...»), законченный и опубликованный его братом Филе-моном-Луи (1723-1730). Universal Dictionary of Trade and Commerce («Универсальный торговый и коммерческий словарь») Малахии Постлтуэйта (1751-1755) хотя и основывается на словаре Савари де Врюлона, однако не сводится к его простому переводу, как это иногда утверждалось (о различиях см. книгу Э. А. Дж. Джонсона: Johnson E. A. J. Predecessors of Adam Smith. 1937. Appendix В; тот же автор в приложении С более здраво, чем многие критики, оценивает размеры совершенного Постлтуэйтом плагиата, хотя и не отрицает самого факта).

                Однако ни один из этих словарей мы не можем отнести к экономической науке как таковой. Оба они рассчитаны на удовлетворение практических нужд купцов и лишь от случая к случаю занимаются экономическими проблемами. Это принципиальное обстоятельство, а также отсутствие статистического приложения отличают названные публикации от более поздних словарей, таких как Dictionary, Practical, Theoretical and Historical of Commerce and Commercial Navigation («Практический, теоретический и исторический словарь торговли и торгового мореплавания») МакКуллоха (1832).


III. С некоторым опасением я исключаю из рассмотрения литературу по сельскому и лесному хозяйству. Исключение всей прочей литературы по технике и технологии не вызывает у меня никаких угрызений совести, хотя некоторые авторы, особенно те, кто изучает технологические аспекты горнодобывающих отраслей, также занимаются экономическими вопросами (см.: Agricola G. De re metallica (Агрикола Г. О металлических делах). 1556 — видимо, чрезвычайно удачный трактат, позднее переведенный с латинского на немецкий язык). Развитие сельскохозяйственной литературы данного периода можно бегло очертить следующим образом. В XIII в. существовала группа английских авторов — никто еще не мог установить их связь с какими-либо предшественниками или последователями, — которые создали несколько достойных внимания трудов по управлению имениями и земледелию. Эти труды были переведены с нормандского диалекта французского языка и изданы для Королевского исторического общества усилиями мисс Элизабет Ламонд в 1890 г. Достаточно упомянуть трактат о сельском хозяйстве, написанный до 1250 г. и приписываемый Уолтеру из Хенли. Если отвлечься от этой группы, то активный интерес к сельскохозяйственным вопросам возник, начиная с XV столетия, когда большим спросом пользовались переиздания аграриев, особенно Колумеллы (самое раннее издание, попавшее:» поле моего зрения, — Skriptores rei rusticae; 1472).

                Когда в связи со сдвигами в социальной структуре в сельское хозяйство начал проникать коммерческий дух, повсюду появилась литература, обучающая новым методам производства, освоение которых принято называть «аграрной революцией». В Англии непрерывное развитие шло от Boke of Husbondrye («Книга о сельском хозяйстве») Фитцгерберта (1523) через Discours of Husbandrie used in Brabant and Flanders («Рассуждение о сельском хозяйстве Брабанта и Фландрии») Уэстона (1650) и Systema agriculturae («Система агрикультуры») Уорлиджа (1669), Whole Art of Husbandry («Совокупное искусство сельского хозяйства») Мортимера (1707) к «Horse-Houghing Husbandry» Джетро Талла (1731).

                Затем последовал настоящий взрыв литературной активности, продолжавшийся в течение всего XVIII в. и достигший в некотором роде кульминации в многочисленных писаниях Артура Янга (см.: «Сельская экономия»; 1770 и выпускаемое им периодическое издание «Анналы сельского хозяйства»), В этой литературе освещался широкий круг вопросов — от огораживаний до мелиорации, бурения скважин, севооборота, выращивания репы, клевера, животноводства. На континенте самое передовое сельское хозяйство было в Голландии, но в сельскохозяйственной литературе лидировали итальянцы. В качестве ее родоначальника, находившегося, однако, под сильным влиянием древних авторов, назовем П. де Крещенци, автора «Opus ruralium commodorum» (мне известно издание 1471 г.). Далее заслуживают внимания А. Галло (Dieci giornate della vera agricoltura («Десять дней истинной агрикультуры»); 1566), Дж. Б. делла Порта (1583) и в особенности чрезвычайно оригинальный Камилло Тарелло (Ricordo di agricoltura («Заметка о сельском хозяйстве»; 1567), но мне известно издание 1772 г.), который в некоторых важных моментах предвосхитил развитие науки на два последующих столетия. Из немецких изданий назовем Rei rusticae libri quatuor Хересбаха (1570; 1-й англ. пер. — 1577) и уже упоминавшийся труд Колеруса. Затем развитие прекратилось и возобновилось к концу XVIII в., достигнув высшей точки в сельскохозяйственных произведениях И. К. Шубарта (1734-1787), которому император Иосиф II присвоил дворянский титул, содержащий многозначительное напоминание о «клеверном поле». Следует назвать также испанца Г. А. де Эрре-ра (Libro de agricultura («Книга о сельском хозяйстве...»); новое изд. — 1563) и французов Шарля Этьена (L'Agriculture et maison rustique («Сельское хозяйство и сельский дом»); 1570; итал. пер. — 1581; оригинал мне не известен) и Оливье де Серра (Theatre d'agriculture («Театр сельского хозяйства»); 1660). Этой попыткой наметить первые вехи сельскохозяйственной науки мы ограничимся, хотя такая литература во многом способствовала выработке некоторых приемов мышления, присущих и современной экономической науке. То же самое можно сказать о литературе по лесному хозяйству, которую я не смог здесь затронуть. Однако стоит отметить, что вплоть до XIX в. раздел о лесном хозяйстве оставался постоянной частью немецких общеэкономических трактатов.

               

IV. Важную часть экономической литературы рассматриваемого периода составляют описания путешественниками экономических условий как зарубежных, так и собственных стран, поскольку регулярная информация такого рода отсутствовала. Изложение и осмысление фактов в таких сочинениях находились на разных уровнях — от беглых путевых заметок до тщательного анализа, иногда содержащего немалую дозу теории. Исключение такого рода литературы может серьезно исказить общую панораму экономической науки того времени и прежде всего скроет от читателя большую часть работ, содержащих фактический материал. Но другого выбора у нас нет. Назовем лишь два знаменитых английских труда, с которыми стоит познакомиться. Это «Наблюдения в объединенных провинциях» сэра Уильяма Темпля (1672; 3-е расшир. изд. 1676 г.), в которых ситуация в Нидерландах описывается с точки зрения определенной философии богатства (в основе его лежат, согласно автору, «бережливость и трудолюбие»), и рассказы Артура Янга о своих многочисленных путешествиях (наиболее важный: «Путешествия с целью исследовать возделывание земли, источники богатства и национального процветания Французского королевства» (1792)). В этом сочинении много такого, что может быть названо прикладной теорией.

                [И. А. Шумпетер намеревался напечатать этот раздел петитом как представляющий интерес только для специалистов. Многие из упомянутых здесь книг он изучал в библиотеке Кресса (Гарвардская школа бизнеса), которая ему и издателю представлялась неким раем для ученых.]


               




Накопление фактических знаний


В Соединенных Штатах первая перепись населения была предпринята в 1790г.; в Англии — в 1801 г. В Канаде и некоторых странах континентальной Европы переписи проводились и раньше; однако только в первые десятилетия XIX в. стала регулярно появляться надежная информация о численности населения. Следовательно, ученые XVII и XVIII вв. теоретизировали о народонаселении, не обладая статистическими данными. Все, чем им приходилось руководствоваться, за исключением редких случаев, когда можно было получить результаты местных наблюдений, это недостоверные указания и смутные представления. Ввиду этого английские ученые вполне могли расходиться во мнениях относительно того, росло или убывало население Англии в течение столетия, за период с 1650 по 1750г. Поэтому предпринятые в стремлении рассеять этот туман исследования и вытекающие из них дискуссии образуют довольно странный тип теории. Обычно анализ имеет дело с известными или считающимися известными фактами: он выстраивает их в определенном порядке, интерпретирует, объясняет, устанавливает зависимости между ними и делает обобщения на основании имеющихся фактов или «данных». Именно такой работой должны были заниматься теоретики народонаселения в XIX в. Однако в XVII и XVIII вв. основной задачей исследователя народонаселения был не анализ имеющихся фактов, а выяснение, насколько это было возможно, их достоверности. В отличие от других теория такого типа отступает по мере прогресса фактических знаний и в итоге заменяется ими. Но все же работа этих исследователей, в первую очередь представителей «политической арифметики», заложила основы более поздней теории народонаселения, поскольку многие соображения, первоначально выдвинутые, чтобы составить представление о фактах, позже служили для их интерпретации. Именно поэтому мы приводим здесь примеры подобных дискуссий.

                Типичным примером догадок о фактах в XVII в. является работа сэра Уильяма Петти «Очерк об умножении человечесого рода» (Petty William. Essay concerning the Multiplication of Mankind. 2nd ed., rev. and enl. 1686). Можно также упомянуть работу сэра Мэтью Хейла (Hale Matthew. Primitive Origination of Mankind), частично переизданную в 1782 г. под заглавием Essay on Population. Сведения об авторе см. в книге сэра Джона Бикертона Уильямса: (Wiilliams J. В. Memoirs of the Life, Character and Writings of Sir Matthew Hale. 1835). Оба автора выводят факты из ограниченных наблюдений, а главным образом из «законов», полученных из общих соображений.

                Из произведений XVIII в., носящих дискуссионный характер, следует в первую очередь отметить эссе Юма «О численности древних народов» (Ните. Of the Populousness of Antient Nations//Political Discourses. 1752), написанное по поводу заявления, высказанного Монтескье в «Персидских письмах» (Montesquieu. Lettres persanes), что древний мир был более населен, чем современный западный мир. Юм выдвинул доводы в пользу противоположного мнения, которые подверглись критике со стороны Роберта Уоллеса в приложении к его работе (Wallace Robert. Dissertation on the Numbers of Mankind. 1753), где он поддержал тезис Монтескье. Уоллес обрел последователя в лице Уильяма Белла, расширившего дискуссию о численности человечества до уровня обсуждения причинно-следственных связей (Bell William. What Causes Principally Contribute to Render a Country Populous? And what Effect has the Populousness of a Nation on its Trade? 1756). В этом исследовании Белл представил теорию, согласно которой развитие промышленности и торговли, отвлекая ресурсы от производства продовольствия, имеет тенденцию вызывать убыль населения (он считал это фактом и относился к этому факту неодобрительно). Соответственно, он выступал за поощрение развития сельского хозяйства и за равное распределение земли между фермерскими семьями. Работа Белла вызвала появление другой — «В защиту торговли и ремесел» У. Темпла (Temple W. A Vindication of Commerce and the Arts. 1758). (Уильям Темпл был фабрикантом сукон, не следует путать его с сэром Уильямом Темплом — государственным деятелем и ученым XVII в.). Мы не придаем большого значения работам Белла или Темпла. Они упомянуты здесь только потому, что аналогичная но гораздо более известная дискуссия на подобную же тему имела место полвека спустя: в ответ на то, что Томас Спенс вновь высказал мнения сходные с мнениями Белла, появилась работа Джеймса Милля, утвердившая его репутацию как экономиста.

                Упомянем и другую, более интересную, дискуссию. В 1779 г. Ричард Прайс, о котором теперь в основном вспоминают в связи с его предложением создать фонд погашения государственного долга, опубликовал «Эссе о населении Англии» (Price Richard. Essay on the Population of England), где утверждал, что со времени революции 1688 г. численность населения сократилась на одну четверть, и объяснял это ростом городов. Естественно, его точка зрения подверглась критике со стороны многих авторов, особенно У. Уэйлса (Wales W. An Inquiry into the Present State of Population in England and Wales. 1781) и Джона Хаулетта (Hewlett John. Examination of Dr. Price's Essay... 1781), а также других, к числу которых относился А. Янг. Наибольший интерес представляет вклад Хаулетта, причем не только потому, что служит прекрасным примером искусства рассуждения о неадекватных фактах, но также и потому, что, подобно Беллу, Хаулетт начал заниматься анализом экономических явлений, связанных с вопросом о численности населения. В частности, он считал огораживание общинных земель следствием роста численности населения и «причиной» усовершенствований в области сельского хозяйства, нужда в которых возникла в связи с этим ростом. В этой теории присутствуют существенные элементы истины.

               

               





Наука о природе человека: «психологизм»


Единственное, что следует упомянуть из области теологии, — это утверждение натуральной теологии (ее отделение от sacra doctrina — священной доктрины — восходит, напомним, к XIII в.) в качестве отдельной отрасли светской общественной науки. Ее собственно теологическое содержание постепенно свелось к пресному деизму.

                Более интересно развивалась социология религии — теория о происхождении и бытовании в обществе религиозных идеалов, основы которой заложил Гоббс.

                Наиболее важным явлением в области философии явилось триумфальное шествие английского эмпиризма, или сенсуализма (учения Гоббса и Локка), что весьма любопытно, поскольку с позиций эмпиризма, так же как и философского рационализма, нельзя обосновать те требования, которые выдвигались в теологии и в других областях от имени la raison. Это, разумеется, обусловило успех ассоциативной психологии. Здесь я хотел бы сделать паузу и представить читателю трех мыслителей, труды которых, воплотившие высшие духовные достижения той эпохи, имеют для нас огромное значение.

                Это Кондильяк, Юм и Хартли. С первыми двумя мы еще встретимся, рассматривая их вклад в экономическую науку. Влияние третьего очевидно в трудах Джеймса Милля.

                Все трое не занимались философией ради философствования: они стремились разработать науку о человеке или человеческой природе, которая могла бы служить основой науки (или наук) об обществе. Сферу их деятельности следует назвать метасоциологией или философской антропологией. Все трое, несомненно, полагали, что их труды были новаторскими как с точки зрения цели, так и с точки зрения «экспериментального» метода, который они обосновывали, ссылаясь на авторитет Фрэнсиса Бэкона. Тем более важно подчеркнуть, что это было не так. И по цели, и по методу исследования их очевидным предшественником был Гоббс. Но мы знаем, что Гоббс, несмотря на всю свою оригинальность, вполне вписывался в круг философов естественного права, таких как Греции или Пуфендорф, и не отличался от них по целям и методам исследования. Разумеется, Кондильяк, Юм и Хартли, имея более ясную цель, четче формулировали свои мысли. Они смогли продвинуть науку о человеческой природе намного дальше. Однако сама идея такой науки и стремление вывести из нее основные положения отдельных общественных наук были присущи и философам естественного права, и косвенно схоластам.

                Сходство прослеживается во многих деталях: например, зачатки ассоциативной психологии можно найти в аристотелевских категориях сходства и соприкосновения и в соответствующих категориях схоластической психологии. Более того, метод, действительно примененный учеными XVIII в., был в точности таким же и ничуть не более «экспериментальным», чем метод их предшественников. Поэтому по аналогии с тем, как мы называли философов естественного права светскими схоластами, мы имеем основание назвать Кондильяка, Юма и Хартли философами естественного права XVIII в. Из их науки о человеке нас особенно интересуют два момента. Во-первых, метасоциология Кондильяка, Юма и Хартли была в основе своей психологической. Психология же их была интроспективной, т. е. она исходила из того, что наблюдение ученого за своими собственными психическими процессами есть полноценный источник информации. Оба эти обстоятельства имеют важное значение для истории экономического анализа, но особо интересно для нас первое из них. Упомянутые авторы и большинство их современников несомненно верили в то, что психологические соображения объясняют не только психологические механизмы индивидуального и группового поведения и отражение общественных явлений в индивидуальном и групповом сознании, но и сами эти общественные явления. Разумеется, они не стали бы отрицать, что для объяснения любого события, института или процесса мы должны принимать во внимание и другие факты помимо психологических. Но они не разработали никаких общих теорий касательно этих фактов и не включили их в свою метасоциологию: единственное общее знание, нужное всем без исключения наукам о человеческих поступках или мнениях, — это знание психологическое. Все эти науки не что иное, как прикладная психология.

                Эта точка зрения не является единственно возможной. Мы можем предположить, что какие-либо иные факты (например, географические, технологические, биологические) имеют в практике анализа гораздо большее значение, чем все, что может предложить психологическая наука о человеческой природе. Тогда метасоциологию нужно строить из другого, непсихологического материала. Карл Маркс, например, считал, что общественные процессы имеют собственную сверхиндивидуальную логику, понять которую с помощью индивидуальной и групповой психологии нельзя (за исключением поверхностных явлений, не требующих, впрочем, углубленного психологического анализа). Неважно, какого из этих двух взглядов на природу и метод общественных наук мы будем придерживаться, — мы просто не должны забывать, что путь, избранный упоминавшимися здесь авторами, нельзя принимать за нечто само собой разумеющееся. Чтобы подчеркнуть это, мы назовем такую точку зрения психологизмом.

                Кроме того, социология, опирающаяся на эту науку о человеке, как и социология Аристотеля, переоценивала рациональный элемент в поведении. Интересно, что против этого начали восставать лучшие умы эпохи. К примеру — любопытный лаг! — когда идея contrat social {общественного договора (фр.)} достигла наивысшей популярности усилиями таких авторов, как Руссо, Юм уже отвергал ее как вымышленную и, более того, совершенно бесполезную конструкцию. В добавление к этому он энергично подчеркивал: «Таким образом, не разум правит миром, а привычка» («Фрагмент...»; с. 16).

               





Нравственная философия


Все приведенные выше факты о развитии научной и общественной мысли XVIII в. говорят нам о том, что в социологии и экономической науке в этот период в значительной мере сохранялся подход с позиций естественного права. Точка зрения, согласно которой его вытеснил новый «экспериментальный» подход, а культ la raison представлял собой нечто принципиально новое, основана на иллюзии, как и аналогичные утверждения, что труды философов естественного права XVII в. означали резкий разрыв со схоластикой. Другими словами, эти факты демонстрируют нам преемственность развития мысли. Однако цельная система мысли, основанная на концепции естественного права, в XVIII в. распалась или, по меньшей мере, претерпела трансформацию. Мы помним, что вначале эта система была правовой и весь материал, не относящийся к праву, играл лишь вспомогательную роль. В XVIII в. накопление такого материала и добавление новых областей исследования взорвали цельную юридическую структуру. Если раньше «естественная юриспруденция» представляла собой своеобразную компанию-холдинг, унифицирующую все вокруг себя, то теперь она сама стала частью нового всеобъемлющего целого, которое уже не носило юридического характера.  Это новое целое получило (особенно в Германии и Шотландии) название «нравственная философия». Слово «философия» употреблялось здесь в старом смысле — как сумма наук («философические дисциплины» у Фомы Аквинского), так что нравственная философия означала примерно то же, что общественные науки (науки «о разуме и обществе»), в отличие от «натуральной философии», включавшей естественные науки и математику. Нравственная философия была одним из предметов стандартного университетского курса и состояла в основном из «естественной теологии», «естественной этики», «естественной юриспруденции» и политики, включавшей, в свою очередь, экономическую науку и теорию государственных финансов (доходов).  Учитель Смита Фрэнсис Хатчесон был профессором нравственной философии (именно в этом смысле) в Университете Глазго, равно как и сам Смит. «Теория нравственных чувств» и «Богатство народов» — это два блока, вырубленные из более общего, систематизированного целого. Так универсальная общественная наука схоластов и философов естественного нрава продолжала существовать в новой форме. Это, однако, длилось недолго. Хотя нравственная философия фигурировала в университетских расписаниях даже в первой половине XIX в. (университеты всегда консервативны), уже в конце XVIII в. она быстро теряла свой старый смысл и значение. Причина была той же, что взорвала систему естественного права. Накопление материала в отдельных отраслях нравственной философии привело к появлению специалистов, вынужденных сосредоточиться только на какой-либо одной из них и игнорировать происходящее в смежных областях, а также общие для всех принципы. В особенности это относится к экономической науке, поскольку здесь материал поступал извне (см. главу 3). Знаменательно, что А. Смит посчитал невозможным сделать то, что до него не задумываясь сделал Хатчесон: изложить в один прием всю систему нравственной философии или общественных наук. Время для этого прошло — усвоение нового материала (как фактического, так и аналитического) стало требовать концентрации всех сил исследователя.

                Пока это усвоение еще не завершилось, небольшая область научного экономического знания, унаследованная от схоластов и взлелеянная философами естественного права, сохраняла не только независимое существование, но и свой специфический характер. Утонченный интеллект ее создателей и их удаленность от практических вопросов экономической политики придали экономическому анализу этих авторов особый отпечаток. В их трудах нельзя не заметить прогресс: более правильные формулировки общих принципов, расширение взгляда на практические проблемы. И то и другое оказало влияние на позднейших исследователей.

                Но как только усвоение нового материала произошло, мы, естественно, теряем след (но не наследие!) этого течения в экономической науке. Это случилось примерно между 1776 и 1848 гг. Утилитаризм — последняя система естественного права, возникшая в тот период, когда экономисты добились автономии, — не смог, в отличие от предшествующих систем, осуществлять над ними эффективный контроль.


                 







 О происхождении государства, частной собственности и рабства


                Вопреки широко распространенному мнению, Аристотель не был согласен с идеей Платона, что государство развилось из патриархальной семьи или gens {рода (лат.)}. Он так же не принял полностью идею общественного договора, которая, по-видимому, была широко распространена среди софистов, хотя эта идея постоянно возникает на его пути. Иногда он даже рассуждал о первоначальном соглашении {an original covenant}, так что эта идея легко приходила к любому его ученику. Это интересно по двум причинам. Во-первых, в XVII и XVIII вв. общественный договор стал центральным элементом направления научной мысли, выразители которого отнюдь не желали считаться последователями Аристотеля. Во-вторых, то, как Аристотель рассматривает этот вопрос, характерно для его общего отношения к идеям софистов. Многие воззрения Аристотеля позволяют говорить о сильном влиянии софистов и на него. Тем не менее он постоянно полемизировал с ними или даже скорее с теми взглядами, которых, как мы знаем, они придерживались. Наверное, такое отношение нетрудно объяснить, во всяком случае оно встречается нередко. В любом случае это не дает оснований забывать о том факте, что Аристотель воспринял некоторые мысли софистов и что преимущественно благодаря его трудам идеи софистов оказывали влияние на научную мысль вплоть до эпохи средневековья.

                Во второй книге «Политики» Аристотель обсуждает частную собственность, коммунизм и семью — в основном в ходе критического рассмотрения взглядов Платона, Фалеев и Гипподама. Его критика Платона— единственного из этих троих, чьи тексты мы можем сопоставить с их критикой, — на удивление несправедлива и, более того, совершенно неправильно трактует сущность и значение творения Платона. Но в результате аргументы, которые он выдвинул в защиту частной собственности и семьи и против коммунизма, оказываются еще более удачными — они почти полностью совпадают с аргументами либералов XIX в., принадлежащих к среднему классу.

                Аристотель жил в обществе и дышал воздухом цивилизации, жизненно важным элементом которой являлось рабство. Однако этот жизненно важный институт находился под постоянным огнем социальной критики. Иными словами, рабство превратилось в проблему. Аристотель попытался решить эту проблему, выдвинув принцип, призванный служить и в качестве объяснения, и в качестве оправдания. Этот принцип устанавливал то, что Аристотель считал бесспорным фактом, — «естественное» неравенство людей. По своим врожденным качествам одни люди предназначены для того, чтобы подчиняться, другие — для того, чтобы править. Он осознавал трудность отождествления этого утверждения с совсем другим: с тем, что люди первого класса в реальной жизни становятся рабами, а люди второго класса составляют категорию господ. Но он преодолел эту трудность, признав возможность «неестественных» и «несправедливых» случаев рабства, например таких, как огульное обращение в рабство греческих военнопленных.

                Большинство из нас увидят в этой теории бесподобный пример влияния идеологии, а также апологетическую цель (как мы знаем, они не обязательно совпадают). Тем важнее выявить до конца, на чем же именно основывается такое впечатление. Оно, конечно, не может базироваться на нашем неприятии утверждения, что рабство объясняется врожденной неполноценностью. Нельзя считать достаточным и то, что в теории Аристотеля есть несколько недоказанных утверждений. Тогда были бы установлены ошибки в анализе, но не влияние идеологии. Тем не менее если все ошибки, сделанные в ходе рассуждения, указывают в одном направлении, а это направление соответствует тому, что мы считаем идеологией исследователя, то мы, наверное, вправе заподозрить влияние идеологии. Но даже тогда неприятие должно основываться не на подозрении в этом влиянии, а на доказательстве ошибок.


               





От истоков до Платона


                Насколько мы можем судить, зачатки экономического анализа составляют незначительную — крайне незначительную — часть того наследия, которое оставили нам прародители нашей культуры — древние греки. Так же как их математика и геометрия, их астрономия, механика, оптика, их экономическая наука является ключом ко всем последующим трудам. Однако в отличие от результатов в других областях их экономическая наука не смогла достичь независимого статуса и не получила даже собственного названия: их «экономика» (οιχος — дом и νομος — закон или правило) означает лишь практическую мудрость в управлении домашним хозяйством. «Хрематистика» Аристотеля (χρημα — владение или богатство), которая ближе всего к экономической науке в нашем смысле, обращается в основном к финансовым аспектам хозяйственной деятельности. Экономические рассуждения древних греков сливались с их общей философией государства и общества, и они редко рассматривали какой-либо экономический вопрос ради него самого. Этим, по-видимому, и объясняется тот факт, что их достижения в данной области были столь скромны, особенно по сравнению с их выдающимися достижениями в других сферах. Исследователи античности, а также те экономисты, которые дают древнегреческим ученым более высокую оценку, имеют в виду их общую философию, а не экономический анализ. Они также склонны ошибаться, провозглашая открытием все то, что предполагает дальнейшее развитие, и забывая, что в экономической науке, так же как и всюду, большинство утверждений и фундаментальных фактов приобретают значение только благодаря тому зданию, которое строится на их основе, а без такого здания они не более чем банальность. Доступные нам крупицы научных знаний, созданных греческой экономической мыслью,  можно обнаружить в трудах Платона (427-347 гг. до н. э.) и Аристотеля (384-322 гг. до н. э.).

                Даже там, где греческая мысль становилась наиболее абстрактной, она всегда вращалась вокруг конкретных проблем человеческой жизни. В центре этих жизненных проблем в свою очередь всегда стояла идея греческого города-государства, полиса, который для греков являлся единственно возможной формой цивилизованного существования. Таким образом, благодаря уникальному синтезу элементов, которые, с нашей точки зрения, принадлежат различным мирам, греческий философ был в сущности политическим философом: он смотрел на вселенную из полиса, и вселенная — вселенная мысли, равно как и всех прочих человеческих забот — отражалась для него в полисе. Софисты, пожалуй, были первыми, кто анализировал эту вселенную во многом так же, как анализируем ее сейчас мы: в действительности они являются прародителями наших собственных методов мышления, включая наш логический позитивизм. Но цель Платона состояла отнюдь не в анализе, а в сверхэмпирическом видении идеального полиса или, если угодно, в художественном создании такового. Нарисованная им картина «идеального государства» в его «Государстве»  является анализом не в большей мере, чем изображение Венеры художником является научной анатомией. Совершенно ясно, что в этой плоскости противопоставление того, что есть, тому, что должно быть, теряет свой смысл. Художественные достоинства «Государства» и всей той литературы— по большей части утерянной, высшим достижением которой является «Государство», хорошо выражает немецкий термин Staatsromane (букв.: государственные романы). Из-за отсутствия удовлетворительного английского синонима нам придется использовать слово утопия. Читатель, по-видимому, знает, что под большим или меньшим влиянием примера Платона литература этого типа вновь снискала себе популярность в эпоху Возрождения и труды такого рода время от времени создавали вплоть до конца XIX в.  

                Но в конце концов появляется анализ. Существует некая связь между Венерой художника и фактами, описываемыми научной анатомией. Точно так же, как платоновская идея «лошадиности», очевидно, как-то соотносится со свойствами наблюдаемых лошадей, так же и его идея «идеального государства» связана с тем материалом, который доставляло ему наблюдение реальных государств. И нет причин отрицать аналитический или научный характер (не забывайте, что мы не вкладываем никакого хвалебного смысла ни в одно из этих слов) подобных наблюдений над фактами или связями между фактами, которые содержатся в созданной Платоном конструкции. Аналитические по природе рассуждения играют еще большую роль в более поздней работе — «Законы». Но они нигде не являются самоцелью. Соответственно, они нигде не заходят достаточно далеко.


                Идеальное государство Платона являлось городом-государством, в котором предполагалось небольшое и по возможности постоянное число жителей. Таким же стационарным, как население, должно быть его богатство. Вся экономическая и неэкономическая деятельность жестко регулировалась — воины, земледельцы, ремесленники организовывались в постоянные касты, отношение к мужчинам и женщинам было строго одинаковым. Одной из этих каст — касте стражей или правителей, которые должны были жить вместе и не иметь личной собственности или семейных уз, — доверялось управление государством. Изменения, внесенные в «Законах», значительны,— в основном они представляют собой компромиссы с реальностью, — но они не затрагивают фундаментальных принципов. Это все, что необходимо знать для наших целей. Хотя влияние Платона явно присутствует во многих коммунистических схемах последующих веков, не имеет смысла называть его коммунистом или социалистом, равно как и предшественником будущих коммунистов или социалистов. Столь сильные и великолепные творения не поддаются классификации и должны быть поняты, если это вообще возможно, в своей исключительности. Аналогичные соображения не позволяют назвать его фашистом. Но если уж мы настаиваем на том, чтобы надеть на него сделанную нами смирительную рубашку, то фашистская смирительная рубашка будет сидеть на нем несколько лучше, чем коммунистическая: «конституция» Платона не исключает частной собственности, кроме как на самой вершине чистейшего идеала; в то же время она устанавливает строгие правила жизни индивида, включая допустимые пределы личного богатства и жесткие ограничения на свободу слова; в сущности она является «корпоративной»; и, наконец, она признает необходимость classe dirigente {правящего класса (фр.)} — все эти черты играют важную роль в определении фашизма.

                Имеющаяся у Платона аналитическая подоплека выступает на первый план, как только мы задаем вопрос: почему требуется такая жесткая стационарность? Трудно дать иной ответ на этот вопрос (сколь бы прозаичным такой ответ ни показался истинному последователю Платона), кроме как: Платон сделал свой идеал стационарным потому, что ему не нравились хаотические изменения, происходившие в его время. Его отношение к современным ему событиям было определенно отрицательным. Он презирал сицилийских tirannos (мы не должны переводить это слово как тираны). Он почти наверняка ни во что не ставил афинскую демократию. Тем не менее он осознавал, что тирания выросла из демократии и в любом случае на практике являлась ее альтернативой. В свою очередь, демократию он рассматривал как неизбежную реакцию на олигархию, которая возникала из неравенства в материальном положении, что, как он думал, являлось результатом коммерческой деятельности («Государство», VIII). Перемены, экономические перемены, лежали в основе этого развития от олигархии к демократии, от демократии к тирании популярного лидера, которое было столь противно его вкусу. Что бы мы ни думали о стационарности, предложенной Платоном в качестве лекарства, не стоит ли за этим диагнозом почти марксистский социально-экономический анализ? У нас нет необходимости рассматривать многочисленные экономические вопросы, которых Платон касается мимоходом. Будет достаточно упомянуть два примера. Его кастовая система покоится на представлении о необходимости некоторого разделения труда («Государство», II, 370). Он развивает эту вечную экономическую банальность с большой тщательностью. Если в этом и есть хоть что-нибудь интересное, так это то, что он (а вслед за ним и Аристотель) делает упор не на увеличение эффективности, которое является результатом разделения труда как такового, но на увеличении эффективности как следствии предоставления возможности каждому специализироваться в том, к чему он лучше приспособлен по своей природе. Признание врожденных различий в способностях необходимо упомянуть потому, что эта мысль была полностью утеряна в дальнейшем. Опять-таки по ходу дела Платон замечает, что деньги являются «символом», предназначенным для облегчения обмена («Государство», II, 371). (Джоуэтт переводит (σνμβολον как «денежный знак».) Подобное случайное высказывание значит мало и не оправдывает приписывания Платону какого-либо определенного взгляда на природу денег.

                Но необходимо отметить, что его рекомендации в области денежной политики, например его враждебное отношение к использованию золота и серебра или его идея денег для внутреннего обращения, которые были бы бесполезны за границей, действительно согласуются с логическими выводами теории, в соответствии с которой ценность денег в принципе не зависит от того материала, из которого они сделаны. Имея в виду этот факт, мне кажется, мы можем утверждать, что Платон был первым известным нам сторонником одной из двух фундаментальных теорий денег, так же как Аристотель может быть назван первым известным нам сторонником другой теории (см. ниже, § 5). Конечно, маловероятно, что они создали эти теории, но мы можем быть уверены, что они их преподавали и вкладывали в них тот же смысл, что и те авторы, которые вновь к ним вернулись начиная с середины средневековья и позднее. Мы можем быть полностью в этом уверены, так как данные авторы достаточно отчетливо обнаруживают влияние и Платона, и Аристотеля. Такая филиация может быть строго доказана.

                Диалог «Эриксий», который не был написан Платоном, но дошел до нас вместе с его работами и не содержит ничего, что противоречило бы любым его известным взглядам, упоминается здесь только потому, что он является единственным известным нам сочинением той эпохи, полностью посвященным экономическим вопросам, и действительно рассматривает их как таковые. Во всех остальных отношениях содержание этого диалога — в основном исследования о природе богатства, которое увязывается с потребностями и тщательно отделяется от денег — не представляет особого интереса.


               




Отсутствие аналитических исследований


Но это нетрудно понять. В социальной структуре Рима не было естественного места для чисто интеллектуальных интересов. Хотя сложность этой структуры со временем увеличивалась, мы можем выразить ее в двух словах, сказав, что ее составляли крестьяне, городской плебс (в который входили также торговцы и ремесленники) и рабы. И над всеми стояло «общество», в котором несомненно имелась своя деловая прослойка (более или менее представленная сословием всадников), но которое состояло в основном из аристократии. Римская аристократия в отличие от афинской аристократии времен Перик-ла никогда не уходила на покой, чтобы вести утонченную праздную жизнь, но целеустремленно отдавалась общественным делам — как гражданским, так и военным. Res publica представляла собой центр ее существования и всей ее деятельности. Расширяя свои горизонты и развивая собственную утонченность, аристократия культивировала интерес к греческой философии и искусству и создавала свою собственную литературу (в основном вторичную). Однако все это затрагивалось лишь слегка и считалось развлечением, в сущности бесполезным. Как видно из характерных для своей эпохи сочинений Цицерона (106-43 гг. до н. э.), у римских аристократов не оставалось энергии для серьезной работы в какой-либо научной области.  Эту нехватку не в силах были восполнить ни иностранцы, ни вольноотпущенники, которых использовали преимущественно для практических нужд.

                Конечно, общество с такой структурой неизбежно должна была интересовать история, в основном своя собственная. И действительно, история была одним из двух основных объектов того научного любопытства, которое таилось в уме римлянина. Но характерно, что это любопытство ограничивалось политической и военной историей. Социологические и экономические предпосылки рассматривались бегло — такие отступления встречаются даже у Цезаря — и об общественных переворотах рассказывалось с максимальной экономией общих рассуждений. Единственное величайшее исключение составляет «Германия» Тацита (58-117 гг. н. э.).


               





Памфлетисты


Памфлетисты являют собой чрезвычайно пеструю группу авторов. Здесь и прожектеры, затевающие создание банка, постройку канала, колониальные авантюры: адвокаты или оппоненты чьих-либо частных интересов (например, «Компании купцов-авантюристов» или Ост-Индской компании); сторонники или противники определенных политических мер; авторы планов — часто весьма странных — со своими любимыми идеями и, наконец, люди, не входящие ни в одну из этих категорий, но просто желающие выяснить какой-то вопрос или провести некое исследование. Благодаря быстрому прогрессу издательского дела все эти группы процветали во всех без исключения странах. Газеты — редкое для XVI в. явление — в XVII в. стали выходить в изобилии, а в XVIII в. только в Германии насчитывалось 170 газет и других периодических изданий, публиковавших материалы на экономические темы.  Но, как и следовало ожидать, классической страной памфлета стала Англия. Ни в каком другом государстве не возникало столько желающих повлиять на общественное мнение.

                Применительно к этим памфлетистам мы сталкиваемся с одной трудностью, о которой уже говорилось в начале этого параграфа. Поскольку их произведения отражают условия, нравы, конфликты и предрассудки своего времени, постольку они представляют большой интерес для историков экономики и экономической мысли, но никак не для нас. В обзоре нашей современной экономической науки никто, конечно, и не подумает упомянуть «популярные» или, по выражению Маркса, «вульгарные» сочинения наших дней. Но примерно до 1750 г. провести такой отбор было невозможно. В системах философов естественного права все «научное» составляло лишь небольшое ядро.

                При этом каждый разумный бизнесмен, знающий нужные факты, мог успешно участвовать в конкурентной борьбе, не владея никакой особенной техникой. Именно памфлетисты постепенно выработали нужную им, хотя и весьма примитивную, технику анализа. Некоторым из них удалось создать трактаты, носившие истинно научный характер. Экономисты периода «первой классической ситуации» очень многим им обязаны. Поэтому и мы не можем обойти их молчанием. Но каждый из нас должен определять качество этих памфлетов исходя из своего собственного знания материала.  


               





Классическое состояние второй половины XVIII


                Классическое состояние второй половины XVIII в. явилось результатом слияния двух типов трудов, которые в достаточной мере отличаются друг от друга, чтобы это оправдывало их отдельное рассмотрение. На протяжении столетий работы философов постепенно пополняли запас эмпирических знаний и развивали понятийный аппарат. И почти независимо от них существовал запас фактов и понятий, накопленный практиками в ходе обсуждений текущих политических вопросов. Эти два источника нарождавшейся экономической науки не могут быть строго отделены друг от друга. С одной стороны, великое множество промежуточных случаев нельзя подвергнуть классификации, не разрубив большого числа гордиевых узлов. С другой стороны, вплоть до времен физиократов методы, применявшиеся учеными, оставались настолько простыми, что большая их часть была доступна обычному здравому смыслу и с ними легко могли соперничать необученные практики, работы которых поэтому нельзя игнорировать как не относящиеся к нашим задачам. Наоборот, они часто достигали такого уровня, который в этой книге мы называем научным. И тем не менее в общих чертах наше разграничение законно.

                Давайте вспомним наше разграничение между экономической мыслью — теми взглядами по экономическим вопросам, которые преобладают в любое данное время в любом обществе и принадлежат скорее экономической истории, чем истории экономической науки, — и экономическим анализом, который есть результат научных усилий в нашем смысле слова.

                История экономической мысли начинается с письменных источников теократических государств древнего мира, в экономике которых происходили явления, в какой-то мере сходные с теми, что происходят у нас, и возникавшие проблемы решались в основном так же. Но история экономического анализа начинается только с греков.

                В Древнем Египте существовала определенного типа плановая экономика, построенная вокруг ирригационной системы. В ассирийской и вавилонской теократиях были огромные военные и бюрократические организации и развитые правовые системы — среди них кодекс Хаммурапи (примерно 2000 г. до н. э.) является самым ранним законодательным памятником; они проводили активную внешнюю политику; они развили денежные институты до высокой степени совершенства, знали кредит и банковское дело. Священные книги Израиля, в особенности их законодательные разделы, обнаруживают великолепное понимание практических экономических проблем еврейского государства. Но здесь нет и следа попыток анализа. Больше, чем где бы то ни было, мы могли бы рассчитывать найти подобные следы в Древнем Китае, на родине самой древней из известных нам письменных культур. Здесь мы обнаруживаем высокоразвитое государственное управление, повседневно занимающееся аграрными, коммерческими и финансовыми вопросами. Эти вопросы часто затрагиваются — в основном с этических позиций — в дошедшей до нас китайской классической литературе, например в учении Конфуция (551-479 гг. до н. э.), который сам в различные периоды жизни являлся и администратором, и реформатором; Мэн-Цзы (372-289 гг. до н. э.; см. его труды в переводе Л. А. Лайалла, 1932), чьи сочинения позволяют представить всеобъемлющую систему экономической политики. Более того, у китайцев были методы денежного регулирования и контроля над товарообменом, которые предполагают определенный анализ. Явления, присущие возникавшим время от времени инфляциям, несомненно наблюдались и обсуждались людьми, значительно превосходившими нас с точки зрения утонченности культурного развития. Но до нас не дошло никаких рассуждений по строго экономическим вопросам, которые можно было бы назвать «научными» в рамках нашего понимания этого термина.

                Вывод, который мы можем отсюда сделать, отнюдь не бесспорен. Могли существовать аналитические исследования, записи о которых не сохранились. Но есть основания полагать, что их было немного. Мы видели ранее, что знания на уровне здравого смысла (по сравнению с научным знанием) в области экономики значительно более обширны, чем практически в любой другой сфере. Тогда совершенно ясно, что для того, чтобы экономические вопросы, сколь бы важны они ни были, возбудили собственно научное любопытство, должно пройти гораздо больше времени, чем в случае с явлениями природы. Природа полна тайн, в которые увлекательно проникать; экономическая жизнь представляет собой совокупность наиболее обыденных и скучных явлений. Общественные проблемы интересуют ученые умы в первую очередь с философской и политической точек зрения; с научной точки зрения они поначалу не кажутся особенно интересными или даже не считаются «проблемами» вообще.


               





Почему национальные государства были агрессивными


Делать вывод из вышесказанного мы предоставляем читателю, но одно должно быть ясно: возникновение и политический облик современного государства обусловлены скорее длительным господством аристократии, притоком идеально ликвидного богатства и крушением наднациональной средневековой державы, чем какими бы то ни было последствиями самого развития капитализма. В частности, эти факты объясняют, почему современные государства с самого начала были «национальными» и отвергали всякие наднациональные соображения, почему они настаивали и вынуждены были настаивать на абсолютном суверенитете, почему они поощряли национальные церкви даже в католических странах, например галликанство во Франции, и прежде всего, почему они были столь агрессивными. Новые суверенные державы были воинственными в силу своей социальной структуры. Они возникли случайным образом. Ни одна из них не имела всего, чего хотела, и каждая имела то, что хотели другие. А вскоре были открыты новые страны, которые можно было покорить в борьбе с другими претендентами. В такой ситуации и при данной социальной структуре той эпохи военная агрессия — или, что то же самое, «оборона» — стала основой политики. В этой нестабильной обстановке мир был только временным перемирием, война — нормальным средством достижения политического равновесия, любой чужестранец — врагом, как было в доисторические времена. Все это требовало сильных правительств, и сильные правительства, хронически страдая политическими амбициями, превышающими их экономические возможности, пытались развивать ресурсы своих исконных владений и ставить их себе на службу. Это, в свою очередь, объясняет, почему налогообложение приобрело не только гораздо большее, но и качественно новое значение (см. § 6 данной главы).

                Все эти факторы, действовавшие в Западной и Центральной Европе, привели в разных странах к неодинаковым последствиям. Если отвлечься от малых стран, наибольшие различия обнаруживались между Англией и странами Европейского континента. В Германии развитие экономических и политических тенденций было прервано в ходе Тридцатилетней войны (1618-1648), создавшей совершенно новую ситуацию и навсегда изменившей политический и культурный облик Германии. На большей части опустошенной земли, население которой местами сократилось более чем на 90%, князья, их солдаты и чиновники практически составляли то немногое, что сохранилось из политических сил прошлого.

                В Италии военное опустошение и правление чужеземцев привели к ситуации, немногим лучше немецкой.

                Франция и Испания избежали таких потрясений, но религиозные волнения и бесконечные военные кампании привели к обнищанию испанцев и породили схожие политические и административные структуры в обеих странах.

                В большинстве государств, за исключением Швейцарии и Венгрии, князья начиная с XVI в. олицетворяли свою страну и свой народ. Им удалось подчинить своей власти не только буржуазию и крестьянство, но и дворянство с духовенством, хотя последние два класса сохраняли свои социальные и экономические привилегии. Безусловная цель политики этих государств состояла в увеличении богатства и мощи: экономическая политика должна была максимизировать государственные доходы для поддержания двора и армии, а внешняя политика — обеспечить новые завоевания и победы. Нет необходимости показывать, как в такую политику вписывалась забота о благосостоянии классов, за счет которых существовала данная общественная система. Это благосостояние не рассматривалось как простое средство для достижения цели: для многих выдающихся монархов и правителей оно служило самостоятельной целью, так же как благосостояние своих рабочих было и остается одной из целей многих выдающихся промышленников. Однако эта цель была встроена в общую социально-политическую систему. Все это означало, — и особенно там, где забота о благосостоянии фабрикантов, фермеров и рабочих была наиболее реальной, — что управлять приходилось всем, чем угодно, а это, в свою очередь, вело к возникновению современной бюрократии. Последний факт не менее важен, чем возникновение класса буржуазии. В результате сложилась плановая экономика, обслуживающая прежде всего военные интересы государства.  

                Те же тенденции мы наблюдаем и в Англии. Но здесь они проявились в ослабленной форме и натолкнулись на более сильное сопротивление, поскольку Англия была избавлена от потрясений, сломавших хребет аристократии и буржуазии других стран. Дело здесь, видимо, не только в нескольких милях Ла-Манша, но, чтобы не вдаваться в подробности, примем не противоречащую истине, хотя и неадекватную гипотезу о том, что отсутствие военных вторжений извне и редкость угрозы такого вторжения позволили в этой стране иметь сравнительно небольшую армию (а флот, разумеется, не имел такой политической значимости). В результате у королевского престола и всех зависящих от него административных учреждений было в Англии меньше власти и престижа, чем в других странах. Наиболее очевидным симптомом этой разницы явилось сохранение в Англии (и только в Англии) старой полуфеодальной конституции. Для нас же гораздо важнее то, что английское государство в отличие от других европейских не смогло прибрать к рукам всю жизнь страны, и экономика, включая колониальные предприятия, оставалась относительно автономной. Планирование, если оно вообще осуществлялось, выполняло более ограниченные функции, связанные в основной с экономическими отношениями Англии с Ирландией и колониями, а также с внешней торговлей. Еще важнее то, что оно внедрялось не такими жесткими способами, как на континенте. Однако в трудах английских авторов, пишущих на экономические темы, эта разница не нашла подобающего отражения. Некоторые из них все же грезили планированием. В то время как одни защищали позиции деловых людей, другие выступали с точки зрения бюрократов. Кроме того, мы не должны забывать, что практически все эти авторы, несмотря на упомянутые выше различия, писали свои произведения, думая в первую очередь о войнах и захватах. В конце концов, в то время английский империализм находился в своей пиратской стадии.

               





Политическая арифметика


                Нам уже не раз предоставлялась возможность заметить, что для экономистов всех типов, особенно для консультантов-администраторов, задачей первостепенной важности, на выполнение которой затрачивалась большая часть сил, являлось исследование фактов и оно продвигалось быстрее, чем развивалась имевшаяся в то время «теория». Так было с самого начала; достаточно вспомнить Ботеро и Ортиса. Однако в XVII и XVIII вв. развился (особенно в германских университетах) тип учения, специализирующийся на чистом описании фактов, относящихся к государственному управлению. Принято считать, что первым, кто начал читать лекции такого типа, был немецкий профессор Герман Конринг (1606-1681). Другой профессор, Готфрид Ахенваль (1719-1772), читавший аналогичные лекции, ввел термин «статистика». Эти «статистики» представляли собой главным образом не числа, а скорее нечисловые факты и, следовательно, «статистика» этих профессоров не имела ничего общего с тем, что мы теперь называем статистическим методом. Однако полученная ими информация во многом служила тем же целям, что и наши числа, обработанные с помощью более совершенных методов. В определении статистики, принятом в 1838 г. Королевским статистическим обществом (если употреблять его современное название), все еще говорилось об «иллюстрации условий и перспектив развития общества», и, таким образом, оно вполне распространялось на работу Конринга и Ахенваля.  Но, увы, к несчастью для академического сообщества, не университеты явились инициаторами развития этого по-настоящему интересного направления.

                Решающий импульс был дан маленькой группой англичан, руководимой и вдохновляемой сэром Уильямом Петти.  Суть того, что он называл «политической арифметикой», и его личного вклада в нее была с непревзойденной точностью сформулирована одним из его талантливейших последователей Дэвенантом: «Под политической арифметикой мы понимаем искусство рассуждать с помощью цифр о вещах, относящихся к государственному управлению... Само по себе это, несомненно, очень древнее искусство... [но Петти] первым дал ему название и создал для него правила и методы».

                Мы увидим, что «методы», которые он, конечно, тоже не изобрел, но помог осмыслить, не заключаются в замене рассуждений сбором фактов. Петти не был жертвой лозунга: «Пусть факты говорят сами за себя». Он прежде всего и в полной мере являлся теоретиком. Однако он относился к числу теоретиков, для которых наука — это измерение. Такие ученые создают аналитические инструменты, обрабатывают с их помощью числовые факты, а все другие презирают от всей души; обобщения этих ученых представляют собой нерасторжимую совокупность цифровых данных и рассуждений. Связь данного метода с соответствующими методами в естественных науках, и с ньютоновскими принципами в частности, весьма очевидна, поэтому необходимо подчеркнуть тот факт, что Петти не обнаружил ни малейшей склонности заимствовать эти методы из естественных наук и даже не стремился подкрепить свою точку зрения с помощью сомнительных аналогий с ними. Он просто предложил, «вместо того чтобы пользоваться эпитетами в сравнительной и превосходной степени и умозрительными аргументами... выражать свои мысли на языке цифр, весов и мер». Не менее очевидно и то, что он сознавал полемичность своего методологического кредо и был готов бороться за него (это был бы первый «спор о методах»). Однако никто не выступил против него. Последователей было мало, восхищались многие, но огромное большинство очень быстро предало забвению этот метод. Экономисты не забыли имя Петти и даже помнили отдельные его взгляды, касающиеся практических проблем, а также его теории — те, которые укладывались в простые лозунги. Однако перспективная программа, способная вдохновить экономистов на новое направление исследований, увяла в руках шотландского профессора и на 250 лет была практически утрачена для большинства экономистов. А. Смит, что было для него весьма характерно, занял безопасную позицию, заявив, что он не слишком верит в политическую арифметику (см.: «Богатство народов», кн. IV, глава 5).

                Однако импульс, который получила статистика естественного движения населения (а также косвенно и статистика в целом), не был утрачен. В этой области главная или даже единственная заслуга в наши дни обычно приписывается Граунту (см. сноску ).


                В следующей главе мы коснемся полемики того периода, о росте (или убыли!) населения (до переписи 1801 г., по крайней мере в Англии, о динамике численности населения можно было только гадать). Это была, однако, только одна из проблем, которой научные достижения Граунта или Петти придали более определенные очертания с помощью «таблиц смертности», составленных на базе приходских регистров. Расчеты вероятной продолжительности жизни, используемые в области страхования, изучение влияния прививок на здоровье и долголетие, соотношение полов при рождении и средняя продолжительность брака в зависимости от возраста мужа и жены — вот только несколько взятых наугад аспектов из большой области исследований, которые в течение последующих ста лет развивались по направлениям, очерченным Граунтом. Присвоенный ему «титул» «Колумб таблиц смертности» также неадекватно характеризует его роль и значение в науке. Пожалуй, заслуга Граунта в большей мере заключается в понимании методологической природы тех массовых явлений, которые можно назвать «законами», хотя отдельные их элементы случайны. Пожалуй, здесь достаточно указать основные вехи на пути дальнейшего прогресса. Первым, кто провел строгое исследование проблемы дожития до определенного возраста, был Э. Хэлли (Hally E. An Estimate of the Degrees of the Mortality of Mankind. 1693). Можно сказать, что И. П. Зюсмильх, автор работы «Божественный порядок в изменениях человеческого рода» (Sussmilch J.P. Die gottliche Ordnung in den Veranderungen des menschlichen Geschlechts... 1740), окончательно поставил на ноги статистику естественного движения населения, развив и систематизировав вклад своих английских предшественников. Теория вероятности, основа статистического метода, была разработана Яковом Бернулли (1654-1705; Bernoulli Jacques. Ars conjectandi. 1713) и развита его племянниками Николаем (1687-1759) и Даниилом Бернулли (1700-1782), которые, кроме того, разработали возможности более широкого ее применения. Между современной экономической наукой и материалами, а также методами статистики существует тесный союз, и поэтому жаль, что мы не можем проследить дальнейшее развитие этого направления. Однако большую часть необходимых в данном случае сведений читатель может почерпнуть из прекрасной работы X. Л. Вестергарда (Westergaard H. L. Contributions to the History of Statistics. 1932).

                Более важным для самой экономической науки было другое достижение, иллюстрирующее странную тупость экономистов, на которую мы только что сетовали: закон спроса на пшеницу Грегори Кинга (1648-1712). Закон касается отклонений урожая от некоторого нормального уровня и гласит, что, в случае если урожай будет ниже нормального уровня на 1, 2, 3, 4 или 5 десятых, цена поднимется выше того, что мы бы назвали трендовым значением (которое по предположению Кинга будет постоянным в течение нескольких лет подряд), на 3, 8, 16, 28 или 45 десятых. Отсюда можно легко вывести уравнение, ясно выражающее подразумеваемый закон спроса.  Примечательно, что Кинг, хотя и не попытался уточнить и детализировать свой анализ, очевидно, отлично понимал проблему; особенно интересно отметить, что в своей работе он изучал отклонения от нормального уровня. Еще более примечательным является тот факт, что, несмотря на известность, которую получил закон Кинга, экономисты не задумались ни над тем, чтобы усовершенствовать его, хотя для этого требовалось всего лишь пойти дальше по безошибочно начертанному пути, ни над тем, чтобы применить тот же метод к другим товарам. Так продолжалось до 1914 г., когда Г. Мур опубликовал целую лавину статистических кривых спроса нашего времени. Таким образом, лаг в данной области составил более 200 лет. Однако не следует забывать об эконометрическом анализе, проделанном в других странах, например в Италии — такими учеными, как Верри или Карли.

                Вернемся к Петти. Все или почти все темы его работ были подсказаны насущными проблемами его времени и его страны, такими как налогообложение, деньги, политика в области международной торговли, в особенности достижение преимущества перед голландцами и т. д. Его высокий интеллект проявляется во всех комментариях и предложениях, но в них нет ничего поразительного, оригинального или выдающегося: они выражали общераспространенные или быстро распространявшиеся среди лучших английских экономистов взгляды. Нет ничего выдающегося и в том факте, что Петти в своих рассуждениях исходил из более или менее ясно осознаваемого набора принципов или теоретической схемы; подобные схемы были созданы рядом его современников, и схема Петти не отличалась от них большей четкостью. Однако было нечто, характерное только для него, позволившее в полной мере проявиться его интеллектуальной энергии и теоретическому таланту: как уже было отмечено, он создавал концепции на базе статистических исследований и в связи с ними, и на этом пути он в некоторых вопросах продвинулся дальше других.


Наиболее ярким тому примером по праву является его концепция скорости обращения денег — мы обратимся к ней в главе 6. Другим примером является работа, посвященная национальному доходу: он не потрудился дать собственное определение национального дохода, но признавал аналитическое значение этой переменной и попытался ее вычислить. Исходя из этого, можно сказать, что современный анализ национального дохода берет начало с работ Петти, хотя в целом лучше проследить его развитие, начиная с работ Кенэ (см. ниже, § 3). Третий пример: каждый знает набившую оскомину фразу: «Труд— отец... богатства, а земля— его мать». Это значит, что Петти воздал должное обоим «первичным факторам производства», которыми занимались теоретики более позднего времени. В другом месте он, вопреки логике опустив фактор Матери-земли, заявил, что капитал («богатство, накопления или запасы нации») является продуктом прошлого труда, и это утверждение приводит на память ошибочное толкование Рикардо Джеймсом Миллем. Однако никогда не лишне повторить: сами по себе, без развития и уточнений, подобные тезисы представляют небольшую ценность. Кое-чего стоит его исследование «естественного паритета» между землей и трудом — попытка, предшествующая значительно более глубокому исследованию Кантильона, соотнести ценности земли и труда, приравняв участок земли, который производит «пищу на один день для взрослого мужчины» (с некоторыми поправками), к дневному труду такого мужчины. Если бы технологические и все другие условия производства и потребления оставались строго неизменными, то с помощью этого метода мы могли бы получить экономический философский камень — единицу измерения, позволяющую свести имеющиеся количества обоих «первичных факторов» (земли и труда) к однородному количеству «производительной силы», выражаемому одним показателем, единица которого могла бы служить земельно-трудовым стандартом ценности. Но в действительности эта интересная попытка, равно как и все аналогичные ей, оказалась тупиковой.

                Разумеется, это нельзя считать объяснением феномена ценности, и тем более — трудовой теорией ценности. При желании это можно назвать земельной теорией ценности. Однако мы находим здесь все основные положения, касающиеся разделения труда, о которых позднее говорил Адам Смит, включая зависимость разделения труда от размеров рынков. Ценообразование рассмотрено схематично. Вопреки мнению марксистов, здесь отсутствует теория заработной платы (если только мы не удостоим этого названия предположение, что работники никогда «не должны» получать зарплату, превышающую прожиточный минимум, поскольку, получив вдвое больше, они будут работать вдвое меньше!). Нет в трудах Петти и теории прибавочной ценности, связанной с эксплуатацией, или теории ренты (разве что мы решим возвести в этот ранг тривиальные предположения, согласно которым прибавочной ценности не будет, если работники потребуют весь созданный ими продукт, а земельная рента — это то, что остается после покрытия издержек производства, и она возрастает, по мере того как с ростом спроса зерно приходится перевозить на большие расстояния).  Однако по крайней мере в одном, хотя и недостаточно четко сформулированном, фрагменте мы обнаруживаем понимание тенденции к уравниванию доходности между отраслями.  Несмотря на отсутствие в этом случае необходимого для корректной формулировки теоремы указания на предельную доходность, мы видим здесь реальный вклад в объяснение рыночного механизма.

                И наконец, разработанная Петти теория процента, если можно считать, что он действительно создал таковую, вновь возвращает нас к схоластике. Прямое влияние схоластики на Петти нельзя исключить безоговорочно, поскольку он какое-то время учился в иезуитской школе в Кэне. С одной стороны, он утверждает, что иностранная валюта — это «местный процент»; последнее позволяет предположить, хотя он не высказывает этого вполне явно, что Петти готов был принять формулировку, согласно которой процент — это «обмен, растянутый во времени» («exchange over time»); такое определение рассматривали, но не приняли доктора-схоласты. С другой стороны, Петти недвусмысленно заявлял, что «процент — это компенсация за воздержание от использования собственных денег в течение оговоренного срока независимо от того, в какой степени вы в них нуждаетесь в этот период». Это высказывание, особенно если учесть, что Петти не одобрял получения процентов с денег, которые заимодавец может потребовать в любое время, представляет собой просто позднюю схоластическую доктрину. Его разные и не всегда удачные соображения, касающиеся соотношения между процентом и земельной рентой (где ему явно не удалось добиться очевидных достижений, а именно вывести ценность земли путем дисконтирования чистого дохода от нее по преобладающей ставке процента), также напоминают схоластические аргументы, хотя нет нужды искать какое-либо внешнее влияние, чтобы понять, почему эта проблема могла возникнуть в работе любого аналитика.


               




Полусоциалисты


Мы уже говорили, что энциклопедисты в целом не были революционерами в политике. Не были они и социалистами. Эгалитаризм того времени — и нормативный и аналитический — предусматривал критику неравенства в распределении богатства (в особенности значительного неравенства). Мы находим ее у Гельвеция и многих других авторов. Очевидные слабости теорий естественного права на собственность, будь то в стиле Локка или в специальной форме, разработанной физиократами (см. ниже, глава 4), вызывали критику, которая иногда переходила со специфических аргументов в защиту собственности на собственность как таковую. Однако, хотя историк социалистических идей может составить длинный список социалистических, коммунистических и близких к коммунистическим публикаций, оказавших некоторое влияние на социализм XIX в., для историка экономической мысли в этом списке найдется мало интересного: он может спокойно солидаризироваться с мнением Карла Маркса о такого рода литературе. Следует лишь отметить, что социалисты и полусоциалисты, опровергая выводы, полученные методами естественного права из посылок естественного права, сами почти всегда использовали эти посылки и методы. Как приверженцы la raison сражались со схоластикой, заимствуя ее методы и результаты анализа, так и авторы-социалисты и полусоциалисты XVIII в. оставались по образу мыслей философами естественного права.

                Концепции естественных законов и природных прав вполне могли служить противоположным практическим целям. В качестве примера приведем идеи Руссо, Бриссо, Морелли и Мабли. Для удобства мы добавим к этому перечню также Гудвина, представляющего собой совершенно иную фигуру. Его единственный вклад в экономический анализ будет, однако, рассмотрен впоследствии.

               

Ж.-Ж. Руссо (17178), хотя он и восхвалял естественное состояние общества и равенство, трудно назвать социалистом. Он был типичным «полусоциалистом» в нашем понимании этого слова. Но его нельзя назвать и экономистом. Статья Руссо о политической экономии в «Энциклопедии» практически не имеет отношения к экономической науке. Его эссе о происхождении неравенства дает не слишком серьезное объяснение этого феномена. В особенности ошибочно, несмотря на схожесть фразеологии, считать Руссо физиократом или предшественником физиократов. Однако идеи, высказываемые им по экономическим вопросам, оказывали заметное влияние на общественное мнение.

               

Ж. П. Бриссо де Варвиль (17593), политик-жирондист, казненный в 1793 г., — один из реформаторов уголовного права. Нас интересует его работа Recherches philosophiques sur Ie droit de propriete et sur Ie vol... («Философские исследования о праве собственности и о краже...»; 1780). Это типично спекулятивное рассуждение в духе естественного права, что и помешало позднейшим критикам социологии и экономической науки разглядеть его серьезные достоинства. Автор пытался доказать, что права частной собственности не существует. При этом Вриссо, кажется, не был знаком ни с одним из реалистичных и поистине разрушительных аргументов, которые можно выдвинуть против его концепции. Главная идея книги, прославленная в XIX в. Прудоном, состоит в том, что собственность есть кража.


«Кодекс природы» Морелли (1755) содержит развернутую программу государственного коммунизма, имеющую ряд достоинств: он предлагает детальнейшие решения практических проблем структуры коммунистического общества и управления им, многие из которых без всякой ссылки на автора войдут в социалистическую литературу XIX в. и большинство из которых производят впечатление «исполнимых». В этой книге, насколько я знаю, впервые встречается та чаще подразумеваемая, чем открыто высказываемая идея, что все отклонения от нормального поведения, считающиеся аморальными, вызваны условиями жизни в капиталистическом обществе. Поскольку мы не можем двигаться глубже, укажем лишь, что эта книга, безусловно, принадлежит к философии естественного права: коммунизм со строгим государственным контролем есть форма существования общества, идеально соответствующая законам природы, выведенным разумом.

               

Габриаль Бонно де Мабли (17085) никогда не был коммунистом, а последние годы жизни посвятил выработке практических программ, не выходящих за рамки обычных реформ, однако его следует все же причислить к коммунистам в самом строгом смысле слова, и поводом к тому служит его работа Doutes proposes aux philosophes economistes sur 1'ordre naturel et essentiel des societes politiques («Сомнения, высказанные философам-экономистам по поводу естественного и необходимого порядка политических обществ»; 1768), содержащая тонкую критику не только теории частной собственности физиократов, но и самой частной собственности, которую автор считает несомненным злом. Хотя анализ Мабли односторонен и имеет еще ряд недостатков, это все же анализ фактов, а не просто рассуждения о правах. Теория, утверждающая, что собственность на землю есть причина всякого имущественного неравенства, — неоднократно повторенная в XIX в. и Ф. Оппенгеймером в XX в.,— возможно, неверна, но это все же аналитический тезис или теория. К трудам упомянутых авторов, как и многих других, достаточно часто обращались как историки мысли, так и экономисты, интересовавшиеся этим предметом (см., например: Lichtenberger A. Le socialisme au XVIII siecle. 1895).

               

Идеи французских просветителей легко пересекли Ла-Манш, чему способствовали их английские — эмпиристские и ассоциативистские — корни. Намного выше общего уровня поднялась книга Уильяма Гудвина «Исследование политической справедливости» (Goodwin W. Enquiry Concerning Political Justice. 1793). Ее следует отнести к полусоциалистическим — и то лишь на том основании, что собственность на продукт чужого труда в принципе «несправедлива». Видимо, правы те, кто, исходя из крайней неприязни Гудвина к насилию и принуждению в любой форме, относит его к анархистам. Во всяком случае, идея о том, что человеческий разум изначально представляет собой чистый лист, заполняемый на основе опыта и под влиянием общественных институтов, никогда еще столь бескомпромиссно не ставилась на службу абсолютному эгалитаризму.

                Критикуя Мальтуса, Гудвин проделал определенную аналитическую работу, но его собственная книга в сущности неанали-тична и поэтому не поддается научной критике. Изложенное в ней кредо, «устойчивое» к воздействию каких-либо аргументов, в наше время насчитывает больше сторонников, чем когда-либо.


               





Популяционистская позиция


В сложившихся условиях правительства начали поощрять рост численности населения всеми доступными им средствами. Эти меры менялись в зависимости от времени и места их проведения, но в некоторых случаях, например во Франции при Кольбере, они были такими же энергичными, как и те, к каким прибегают современные диктаторы. Позиции экономистов соответствовали настроениям их эпохи. Все, за редким исключением, с энтузиазмом относились к идее «населенности» (populousness) и быстрого роста численности населения. До середины XVIII в. экономисты были почти единодушны в своем «популяционизме»; подобное единодушие вряд ли когда-либо наблюдалось при обсуждении других вопросов. Многочисленное и растущее население было наиболее важным признаком благосостояния; оно было главной причиной благосостояния; оно было самим благосостоянием, величайшим достоянием, каким только могла обладать любая нация. Высказывания такого рода столь многочисленны, что делают их цитирование излишним. Например, в Англии к таким лидерам популяционистского движения, как Чайлд, Петти, Барбон, Дэвенант, примкнули почти все рядовые экономисты.  

                Тот факт, что ученые Германии и Испании дальше других продвинулись в этом направлении, полностью объясняется условиями, сложившимися в этих странах. Поскольку население Италии было сравнительно плотным и возможностей для национальной экспансии там было меньше, итальянские экономисты не зашли так далеко в данном, а позднее в противоположном направлении, как их английские и французские собратья. Как всегда, нас интересует один вопрос: каково экономическое объяснение всего этого и, имеет ли это какое-либо отношение к экономическому анализу? Ответ очевиден. Аналитическая составляющая популяционистской позиции сжимается до размеров одного предложения: при данных условиях рост численности населения приведет к росту реального дохода на душу населения. И этот тезис был совершенно правильным.

                За незначительным исключением, эти условия существенно не изменились в XVIII в. или даже в первое десятилетие XIX в. Следовательно, очень нелегко объяснить, почему противоположная позиция, которую можно было бы назвать антипопуляционистской или мальтузианской (по фамилии человека, сделавшего ее популярной в XIX в.), утвердилась среди экономистов начиная с середины XVIII в. Почему экономисты испугались угрозы перенаселения? В качестве первого шага к решению данной проблемы определим место возникновения мальтузианской концепции. Немецкие и испанские экономисты не убоялись пугала. В действительности ни в Германии, ни в Испании никогда не было своего местного мальтузианства. То мальтузианство, которое когда-либо имело место в этих странах, было плодом английского учения, распространившегося в первой половине XIX в. Как указывалось выше, итальянцы имели некоторые реальные причины для опасений, и они в действительности слегка испугались. Однако колыбелью истинно антипопуляционистской доктрины была Франция. Следовательно, второй шаг к решению проблемы состоит в том, чтобы определить, не было ли в экономическом и политическом положении Франции чего-нибудь такого, что могло бы, несмотря на «объективные» возможности, вызвать пессимистические настроения относительно экономического будущего страны и стать причиной изменения взглядов. Причины для пессимизма действительно были. Практически в течение всего XVIII в. Франция сражалась с Англией и проигрывала ей. Многие выдающиеся умы Франции к 1760 г. начали смиряться с этим поражением и перестали рассчитывать на возможности национальной экспансии. К тому же устаревшие институциональные структуры последнего полувека монархии не благоприятствовали мощному экономическому развитию внутри страны. В результате мысли о смелых авантюрах сменились размышлениями о возможностях, предоставляемых развитием сельского хозяйства. На смену мечтам о развитии пришли представления о «зрелой», или квазистационарной, экономике. И наконец, третий шаг заключается в том, чтобы объяснить, почему антипопуляционистские настроения овладели умами англичан, несмотря на то что в Англии преобладали условия, прямо противоположные тем, что наблюдались во Франции. Чтобы понять это, необходимо четко представить себе, что долгосрочная тенденция любой эволюции — это одно, а череда краткосрочных ситуаций, через которые она прокладывает путь, — другое. Таким образом, английские популяционисты XVII—XVIII вв. могли быть совершенно правы, рассматривая быстрый рост численности населения как движущую силу, условие и признак экономического развития; столь же правы были и те из них (а таких было большинство), кого в то же время тревожили краткосрочные неблагоприятные обстоятельства, в особенности безработица, которой сопровождалось это развитие. Это не означает, что их анализ или их рекомендации были противоречивы. Но промышленная революция последних десятилетий XVIII в. сопровождалась более серьезными, чем раньше, краткосрочными ухудшениями ситуации именно благодаря ускорению темпа экономического развития. Вследствие этого некоторые экономисты — как мы отметим ниже, речь идет о меньшинстве — были так потрясены этим, что упустили из виду общую тенденцию. Вытекающие отсюда антипопуляционистские настроения привели к появлению ряда аналитических тезисов, которые в XIX в. стали известны как мальтузианский принцип, или мальтузианская теория народонаселения. Прежде чем приступить к рассмотрению ее ранней истории, мы должны уделить внимание другой теме.

               





Принцип народонаселения


                Естественно, что проблемы народонаселения, т. е. вопросы о том, чем определяется размер человеческих обществ и каковы последствия роста или убыли численности жителей какой-либо страны могут в первую очередь привлечь внимание внешнего наблюдателя, рассматривающего эти общества из научной любознательности. Мнение о том, что ключ к разгадке исторических процессов следует искать в вариациях численности населения, носит односторонний характер, но оно в такой же мере приемлемо, как и любая другая историческая теория, основанная на предрассудке, будто должна существовать единственная движущая сила общественного или экономического развития, такая, например, как технология, религия, раса, классовая борьба, накопление капитала и т. д. Поэтому вполне объяснимо, что с момента возникновения экономического анализа проблемам народонаселения уделялось большое внимание и что все ведущие экономисты-теоретики рассматриваемого периода придавали им чрезмерное значение, а также что они заняли почетное место в одной из великих досмитовских систем экономической науки, которую дала Англия, — в «Основаниях» сэра Джеймса Стюарта.


                Но существовала также и практическая причина, в силу которой проблемы численности населения занимали видное место. С тех пор как первобытные племена стали решать свои демографические проблемы путем прерывания беременности или детоубийства, этот вопрос никогда не переставал тревожить человечество в целом и социальных философов в частности. Приблизительно до конца XVI в. эта озабоченность проистекала из того, что соотношение между коэффициентами рождаемости и смертности было несовместимо со стационарными или квазистационарными экономическими условиями, т. е. проблема народонаселения заключалась в существующем или грозящем перенаселении. Именно так эта проблема стояла перед Платоном и Аристотелем. Противоположная причина для тревог была совершенно исключительным явлением — примером может служить убыль численности «коренных» римлян в последнем веке существования Римской республики и на протяжении всей эпохи Римской империи. В средние века, в те времена, когда не было крестовых походов, войны Алой и Белой розы, эпидемий и подобных событий, сокращающих численность населения, замки низших слоев военного класса — простых рыцарей — страдали от перенаселенности; ремесленные цехи также могли предложить средства к существованию только ограниченному числу людей и постоянно испытывали затруднения с вечно удлиняющимися «листами ожидания». Но в XVII и XVIII вв. все переменилось. Мы уже рассматривали практические экономические проблемы стран того периода, бедных товарами, но богатых возможностями. С точки зрения этих возможностей проблема народонаселения состояла в недостаточной населенности. Более того, некоторые страны, прежде всего Германия и Испания, действительно испытывали депопуляцию в течение нескольких десятилетий подряд.  Как мы видели, эти условия преобладали в то время, когда идеи национального или территориального могущества и экспансии наполняли ум и сердце каждого.

               




Процент


Остальная часть «чистой» экономической науки Аристотеля, если ее рассматривать с нашей точки зрения, едва ли заслуживает упоминания. Многое, или даже большую часть того, что превратилось в проблемы для экономистов более поздних времен, он рассматривал в духе донаучного здравого смысла как само собой разумеющееся и высказывал свои ценностные суждения о реальности, большие фрагменты которой не исследовал вообще. Преимущественно сельскохозяйственный доход человека благородного происхождения, очевидно, не представлял с его точки зрения интересную проблему; свободный труженик являлся аномалией в рабовладельческой экономике, и его рассматривали весьма поверхностно; участь ремесленника была не лучше, кроме тех случаев, когда рассматривалась справедливая цена его продукции; торговец (и судовладелец), лавочник, заимодавец рассматривались преимущественно с точки зрения этической и политической оценки их деятельности и их доходов,  причем ни то ни другое, казалось, не нуждается в объясняющем анализе. В этом нет ничего удивительного или заслуживающего осуждения. Физические и социальные факты эмпирического мира лишь постепенно попадают под луч аналитического прожектора.

                На ранних стадиях научного анализа основная масса явлений остается лежать нетронутой на территории здравого смысла, и лишь небольшие фрагменты этой массы возбуждают научное любопытство и превращаются потом в «проблемы».

                Для Аристотеля процент не был таким фрагментом. Он принимал процент по денежным ссудам как эмпирический факт и не видел в нем никакой проблемы. Он даже не классифицировал ссуды в соответствии с теми различными целями, на которые они могут направляться, и, похоже, не обратил внимания на то, что ссуда, финансирующая потребление, сильно отличается от ссуды, финансирующей морскую торговлю (foenus nauticum).

                Аристотель осуждал процент, который во всех случаях считал «ростовщическим», на том основании, что не существует оправданий росту денег (являющихся просто средством обращения) при переходе из рук в руки (что с ними, конечно, и не происходит). Но он никогда не задумывался о причинах выплаты процента.  Первыми этот вопрос задали средневековые схоласты. Им необходимо поставить в заслугу, что они были первыми, кто собирал факты о проценте и кто наметил контуры его теории. У самого Аристотеля не было теории процента. И тем более нет оснований провозглашать его предшественником современных денежных теорий процента. Ибо, хотя он связывал процент с деньгами, это получалось не благодаря аналитическим усилиям, но благодаря их отсутствию: если анализ в конце концов возвращается к доаналитической точке зрения, казалось бы опровергнутой предшествующим анализом, то он придает ей иной смысл.


               





Протестантские, или светские, схоласты


Эти люди, отделенные от схоластов Реформацией и изменениями на политической сцене, принадлежали, однако, той же профессии, ставили перед собой ту же задачу, решали ее теми же методами и во многом в том же духе. Это позволяет нам охарактеризовать их как протестантских (или светских) схоластов. Разумеется, сами они не согласились бы с таким определением. Не понравится оно и современным ученым католической, протестантской или «либеральной» ориентации. Все они подчеркивают различия в религиозных и политических доктринах и верованиях и со своей точки зрения совершенно правы, видя контрасты там, где мы отмечаем схожесть.

                Что ж, еще раз повторим, что в этой книге нас интересуют только методы анализа, а все остальное — лишь постольку, поскольку оно проливает свет на предмет нашего исследования. Что же касается методов и результатов, то они у этих авторов были примерно такими же, как у поздних схоластов. Это не означает, что философы естественного права просто переписывали схоластов, не делая на них ссылок. Хотя в ряде случаев влияние последних несомненно, наряду с этим имело место и заимствование из общих источников — прежде всего из римских юристов.

                Течение мысли, которое породили эти философы, было настолько сильным, что затронуло каждого образованного человека. Более того, как выяснится впоследствии, они были лишь звеном в цепи, протянувшейся до XIX в. По этим причинам невозможно говорить о них как о четко очерченной группе. Здесь мы исключим из рассмотрения не только тех авторов, которых принято считать чистыми экономистами, но и те труды, которые не имеют отношения к философии естественного права, хотя их авторы и принадлежали к данной группе. В связи с этим достаточно упомянуть лишь несколько имен, репрезентативных для XVII столетия: Греции, Гоббс, Локк, Пуфендорф.

                Гуго Гроций, или де Гроот (15845; De jure belli ac pacis («О праве войны и мира»); 1-е изд. — 1625; 2-е, испр. — 1631), был в первую очередь выдающимся юристом, его слава связана с достижениями в области международного права. Он мало занимался экономическими вопросами: ценами, монополиями, деньгами, процентом и ростовщичеством (книга II, гл. 12). Гроций писал о них с пониманием дела, но не внес ничего существенно нового по сравнению с поздними схоластами.

               

Томас Гоббс (15879). Кроме «Левиафана» (Leviathan; 1651) следует отметить работы «О гражданине» (De cive; 1642) и «О политическом теле» (De corpore politico; 1650). Можно порекомендовать его биографию, написанную сэром Лесли Стивеном, дающую прекрасный очерк культурной среды той эпохи. Окончил Оксфордский университет, служил гувернером; главной областью его интересов была политическая социология. Экономикой он занимался не больше Греция, хотя и писал об экономических вопросах, особенно о деньгах. Значение Гоббса для нас заключается не столько в его глубокой и оригинальной политической философии (ее с гораздо большим толком можно будет обсудить в следующей главе), сколько в том, что он больше, чем кто-либо из философов естественного права, был подвержен влиянию идей зарождающегося механистического материализма и через свое этическое и психологическое (сенсуалистское) учение распространил его на общественные науки. Стоит отметить, что, хотя Гоббс не был специалистом в области математики и естественных наук, его интерес к этим сферам знания выходил за рамки дилетантского. Однако все это не помешало ему сделать ряд экскурсов в область спекулятивной теологии, а также употребить богословские аргументы и цитаты из Библии в своей социологической теории.

               

Философ Джон Локк (16304; первое, неполное собрание его сочинений вышло в 1714 г., 9-томное— в 1853 г.) также был выпускником Оксфорда. Он начал свою карьеру с преподавания, а затем поступил на государственную службу и, выступая под знаменами вигов, которых консультировал, в конце концов поднялся до члена Торгового совета. Его труды имеют для нас первостепенное значение во многих аспектах. Во-первых, как философ в узком смысле этого слова Локк привел эмпиризм к победе над картезианским рационализмом вначале в Англии, а потом и на континенте, в особенности во Франции (решающее значение имела его работа «Опыт о человеческом разуме» (Essay concerning Human Understanding); 1690). Это был настоящий и решительный разрыв со схоластической традицией (Аристотелем), что, однако, не означало аналогичного разрыва в политической и экономической теории: эти вещи важно различать.

Во-вторых, как сторонник терпимости, свободы печати и развития образования Локк способствовал созданию концепции политического либерализма, что следует упомянуть ввиду связи последнего с экономическим либерализмом.


В-третьих, как политолог (см. в особенности «Два трактата о государственном правлении» (Two Treatises of Government), опубликованные в 1690 г.) Локк также занимает одно из первых мест среди философов естественного права, хотя он добавил мало нового к сказанному Гроцием и Пуфендорфом. В-четвертых, как экономист Локк также внес важный вклад, который будет рассмотрен позднее (см. ниже, главу 6), поскольку он не связан ни с его философией, ни с его политической теорией.

                Наконец, мы должны отметить и его богословские интересы (см. в особенности работу «Разумность христианства» (Reasonableness of Christianity); 1695).

               

Самуэль фон Пуфендорф (16394) — ученый-правовед, профессор университетов в Гейдельберге, Лунде (Швеция) и Берлине — был не более чем одним из последователей Греция, но ему принадлежит трактат, получивший известность во многих странах: «О естественном праве и праве народов, в восьми книгах» (De jure naturae et gentium, libri octo; 1-е изд. — 1672). В этой книге, гораздо более важной, чем ранний труд Пуфендорфа «Элементы всеобщей юриспруденции» (Elementa jurisprudentiae universalis; 1660), вся структура общественных наук, разработанных философами естественного права, изложена гораздо лучше, чем в работах великих ученых, о которых шла речь выше. Это произведение следует изучить, чтобы получить более полное впечатление об общественных науках этого типа.

                Кроме того, Пуфендорф углублялся в экономические исследования в значительно большей мере, чем Гроций (книга V, гл. 1-8), хотя, на мой взгляд, и ему не многое удалось добавить к запасу знаний и аналитическому аппарату поздних схоластов. Однако он изложил этот материал в систематизированном виде. Им также написан богословский трактат De habitu christianae religionis ad vitam civilem.

               

Можно было бы упомянуть и некоторые другие имена, скорее всего неизвестные читателю. Но великие имена Лейбница и его верного последователя Христиана Вольфа опущены здесь умышленно: конечно, они были эрудитами и проявляли большой интерес также и к экономическим событиям и экономической политике своего времени, но не внесли никакого вклада в концепцию естественного права. Может быть, следует упомянуть также Томазия (16528), в произведениях которого находим интерес ный аспект концепции естественного права, использованной перечисленной группой ученых.

                Подобно схоластам, философы естественного права стремились создать всеобъемлющую общественную науку — всеобъемлющую теорию общества во всех его аспектах и видах деятельности, в которой экономическая наука не была ни особо важным, ни самостоятельным элементом. Общественная наука этих философов первоначально приняла вид правовой теории, напоминавшей схоластические трактаты «О справедливости и праве»: Гроций и Пуфендорф были прежде всего юристами и их трактаты — это трактаты в первую очередь о праве. Они формировали универсальные правовые и политические принципы, которые считали естественными, т. е. проистекающими из общих свойств человеческой природы, в отличие от позитивного права, порожденного конкретными условиями данной страны. Все остальное, сказанное в предыдущем параграфе о методологическом характере и различных значениях естественного права у поздних схоластов, в частности об отношении между его нормативным и аналитическим аспектами, можно было бы повторить и применительно к естественному праву философов-мирян. Было бы некорректным приписывать последним саму концепцию естественного права или ее употребление в чисто аналитических целях либо трактовать их как новаторов, поднявшихся на борьбу со схоластическими способами мышления. Однако они действительно внесли ряд новшеств, более или менее удачных.


               




Ранняя христианская мысль



                Мы не покидаем греко-романский мир, хотя сейчас на минуту обратимся к христианской мысли первых шести столетий нашей эры. После всего, что было сказано о характере наших целей, очевидно, не имеет смысла искать «экономическую науку» в самих священных текстах. Взгляды по экономическим вопросам, которые мы можем там обнаружить, — например, что верующим следует продать то, что они имеют, и раздать вырученное бедным или что они должны давать ссуду, не ожидая ничего взамен (возможно, даже возврата денег), — являются идеалистическими императивами, образующими часть общей жизненной схемы и выражающими эту общую схему и ничего более, а менее всего — положения науки.

                Но мы не можем извлечь ничего полезного для себя и из трудов тех великих людей, которые в течение столетий закладывали основы христианской традиции. А это уже нуждается в объяснении. Мы могли бы ожидать, что в той мере, в какой христианство ставило перед собой задачу общественной реформы, это движение должно было бы стимулировать анализ точно так же, как, например, стимулировало его социалистическое движение в наше время. Но ничего похожего нет ни у Климента Александрийского (приблизительно 150-215 гг.), ни у Тертуллиана (155-222 гг.), ни у Киприана (200-258 гг.), если упомянуть лишь некоторых из тех, кто действительно обращался к моральной стороне окружавших их экономических явлений. Они осуждали распутную роскошь и чрезмерное богатство, они предписывали раздачу милостыни и ограничения в потреблении мирских благ, но при этом не уделяли внимания анализу.

                Более того, было бы совершеннейшим абсурдом видеть воплощение меркантилистских теорий в совете Тертуллиана довольствоваться простыми продуктами собственного сельского хозяйства и ремесел, вместо того чтобы жаждать ввозимых из-за границы предметов роскоши, или усматривать теорию ценности в его замечании о том, что изобилие и редкость как-то связаны с ценой. То же самое относится к христианским проповедникам последующего периода. Они не уступали никому по уровню культуры и развивали методы рассуждений, отчасти пришедших из греческой философии и римского права, о предметах, которые они считали достойными. Но ни Лактанций (260-340 гг.), ни Амвросий (340-397 гг.), который мог бы несколько развить свое утверждение о том, что богатые рассматривают как свою законную собственность общественные блага, ими самими приобретенные, ни Иоанн Златоуст (347-407 гг.), ни св. Августин (354-430 гг.), искусный автор Civitas Dei и «Исповеди», сами obiter dicta {оговорки (лат.)} которого обнаруживают аналитический склад ума, никогда не углублялись в экономические вопросы, хотя и занимались политическими проблемами христианского государства.

                Объяснение этого, по-видимому, заключается в следующем. Каков бы ни был наш социологический диагноз мирских аспектов раннего христианства, совершенно ясно, что христианская церковь никогда не ставила пред собой цель осуществить какую-либо иную общественную реформу, кроме реформы морали поведения отдельного человека. Ни в какое время, даже до своей победы, которую можно приблизительно датировать Миланским эдиктом Константина (313 г.), христианская церковь не предпринимала фронтального наступления на существующую общественную систему или на какой-либо из ее важнейших институтов. Она никогда не обещала экономический рай, во всяком случае в земной жизни. Именно поэтому вопросы «как?» и «почему?» применительно к экономическим механизмам не вызывали интереса ни у ее лидеров, ни у ее писателей.







Ratio recta и la raison


                Заметьте, что социологический или экономический рационализм вовсе не обязательно ведет к «консервативным» взглядам. Как и метафизический рационализм, это обоюдоострое оружие. В самом деле, из нашей веры в существование экономического порядка мы можем заключить, что все к лучшему в нашем лучшем из миров (точка зрения, которую Вольтер высмеял в образе доктора Панглосса в «Кандиде»). Но вовсе нет необходимости предполагать, что рациональный порядок существует в окружающем нас мире. Достаточно предположить, что он существует только в области разума, и сам разум побуждает нас утвердить этот порядок в отклоняющейся от него реальности. В этом значении понятие социологического или экономического рационализма применимо ко всем реформаторам, предлагавшим «применить разум к социальным явлениям»: к деятелям эпохи Просвещения, исповедовавшим культ разума (la raison) именно в этом смысле; к последователям Бентама и к большинству либералов, радикалов и социалистов наших дней. Все они происходят от схоластов. Политическая социология схоластов сама по себе доказывает, что они придерживались не первого {«панглоссовского»}, а второго взгляда на общественное устройство и естественное право.

                Разные результаты, полученные с помощью «света разума», полностью объясняются различием исходных позиций и обстоятельств и, с нашей точки зрения, несущественны. Всю социологическую и политическую мысль (кроме антиинтеллектуалистской) пронизывет один и тот же методологический принцип. Греки первыми сформулировали его отчетливо. Но в германском мире первыми были схоласты. Разум (la raison) в XVIII в. сражался против чего угодно, но только не против способа мышления. С точки зрения теории познания налицо преемственность и ratio recta {правильный разум (лат.)} или, что то же самое, naturalis ratio {естественный разум {лат.}} — несомненный прародитель la raison {разум (фр.}}.

                Это не должно никого удивлять или шокировать. Меч, выкованный ангелами, может легко попасть в руки чертей, а меч, выкованный чертями, могут отнять у них ангелы. Правда, в последнем случае черти имеют право отдать должное соперникам, подобно тому как каждый цивилизованный социалист признает достижения капитализма.


               





С IX в. до конца XII в.


Самый ранний из наших периодов простирается от IX в., в ходе которого схоластическая мысль впервые набрала силу, до конца XII в. Помимо чисто теологических вопросов внимание мыслителей того времени привлекали в основном проблемы теории или философии познания. Насколько я могу понять, рассуждения, которые могли бы быть отнесены к сфере экономического анализа, не встречаются ни в одном из сочинений таких лидеров схоластики, как Эриугена, Абеляр, св. Ансельм или Иоанн Солсберийский (я упоминаю лишь немногих). Таким образом, наша программа не позволяет рассмотреть их достижения, хотя это в значительной мере ограничивает наши представления об общем течении схоластической мысли. Тем не менее необходимо упомянуть о двух вещах.


Мы будем называть их

1) платоническим направлением и

2) индивидуалистическим направлением.


I. В длительной и трудоемкой задаче интеллектуального восстановления, которую пришлось решать после того, как в течение многих веков Европу опустошали племена варваров, первостепенное значение, естественно, приобрели остатки античных знаний. Большинство из этих остатков, однако, были недоступны до XII в., а значительная часть доступного была непонятна ученым того времени или сохранилась в очень плохом переводе. Из этого небольшого запаса доминирующим было влияние платоников и неоплатоников как непосредственное, так и косвенное — через философию св. Августина. Но влияние Платона неизбежно ставит на передний план проблему платонических идей, проблему природы общих понятий (universalia). Соответственно первая и наиболее знаменитая схоластическая дискуссия по чистой философии была посвящена этой проблеме и до конца XV в. вспыхивала вновь и вновь. Мы не должны удивляться или рассматривать это как несомненное доказательство бесплодности схоластической мысли. Должно быть понятно, что данная проблема является специфической формой постановки общей проблемы чистой философии. Утверждение, что схоласты никогда не прекращали ее обсуждать, просто означает, что, интересуясь многими другими вещами, они не утрачивали интерес к чистой философии. В целом можно утверждать, что «реалистическая» точка зрения — точка зрения, согласно которой только идеи или понятия как таковые реально существуют и которая, таким образом, в точности противоположна тому, что мы бы назвали реалистической точкой зрения, — более или менее преобладала до XIV в., когда ход сражения повернулся в пользу противоположной, «номиналистической», точки зрения.  Но компромисс Абеляра (107142), похоже, пользовался огромной, хотя и неодинаковой в различные периоды популярностью: идеи или универсалии существуют независимо от каких-либо индивидов, соотносящихся с ними, в мышлении Бога (в этом смысле universalia существуют ante res {до вещей (лат.)}); но они воплощены в индивидуальных вещах (поэтому universalia существуют in rebus {в вещах (лат.)}); человеческое мышление получает о них представление только путем наблюдения и абстракции (в этом смысле они post res {после вещей (лат.)}).

                Эта дискуссия являлась чисто эпистемологической по своей природе и поэтому не оказывала никакого влияния на практику как экономического, так и любого другого анализа. Но о ней необходимо было упомянуть, потому что в наши времена реализм и номинализм схоластов связывают с двумя другими понятиями — универсализмом и индивидуализмом, которые, как считают некоторые авторы, имеют отношение к аналитической практике. Эти авторы зашли так далеко, что представляют универсализм и индивидуализм двумя фундаментально противоположными точками зрения на общественные процессы, борьба между которыми ведется на протяжении всей истории социологического и экономического анализа и является наиболее существенным обстоятельством, обусловливающим все прочие столкновения мнений на протяжении многих веков.  Какие бы аргументы ни приводились для доказательства этой доктрины с точки зрения экономической мысли или, возможно, также с точки зрения философской интерпретации аналитических методов, в ней нет ничего такого, что затрагивало бы сами эти методы: это доказывает оставшаяся часть книги.


                Здесь же мы хотим показать, что универсализм и индивидуализм не имеют никакого отношения к реализму и номинализму схоластов. Универсализм как противоположность индивидуализма означает, что «социальные коллективы», такие как общество, нация, церковь и т. п., с концептуальной точки зрения первичны по отношению к своим индивидуальным членам; что они в действительности являются теми самыми объектами, с которыми должны иметь дело общественные науки; что индивидуальные члены являются всего лишь продуктами «социальных коллективов»; поэтому анализ должен отталкиваться от коллективов, а не от поведения индивидов.

                Но схоластический реализм противопоставлял универсалии индивидам совершенно в ином смысле. Если бы я стоял на позициях схоластического реализма, то мое идеальное представление, например об обществе, являлось бы логически первичным по отношению к любому отдельному обществу, которое я эмпирически наблюдаю, но не по отношению к отдельным людям; идеальное представление об этих людях будет другой универсалией в схоластическом смысле, логически предшествующей эмпирически наблюдаемым индивидам. Очевидно, это никак не связано ни с отношениями между двумя схоластическими универсалиями, ни с отношениями между любым эмпирически наблюдаемым обществом (универсалией в смысле универсалистской доктрины) и эмпирически наблюдаемыми индивидами, из которых оно состоит. В частности, в данном случае я могу быть сколь угодно радикальным сторонником индивидуализма в политическом или любом ином смысле. Как видно, противоположный взгляд основан на ошибке, возникающей благодаря двойному значению слов «универсальный» и «индивидуальный».  

               

II. Обозревая историю цивилизаций, мы иногда говорим об их объективных и субъективных разновидностях. Говоря об объективной цивилизации, мы имеем в виду цивилизацию в таком обществе, где каждый индивид занимает отведенное ему место и независимо от его вкусов подчиняется надындивидуальным правилам; в обществе, которое считает обязательными для всех определенные этические и религиозные принципы; в обществе, в котором искусство стандартизировано, а вся творческая деятельность одновременно и выражает надындивидуальные идеалы, и служит им.

                Под субъективной цивилизацией мы понимаем цивилизацию, которая обнаруживает противоположные характеристики; общество, которое служит индивиду, а не наоборот; иными словами, общество, которое опирается на индивидуальные вкусы, воплощает их и позволяет каждому строить свою собственную систему культурных ценностей. Нам нет необходимости заниматься общим вопросом об аналитическом статусе подобных схем. Но часто встречается огульное утверждение, что в означенном смысле средневековая цивилизация была объективной, а современная цивилизация является (или до недавнего времени являлась) субъективной, или индивидуалистической, и это затрагивает или, предположим, может затрагивать «дух» экономического анализа.

                Несомненно, некоторые характерные черты объясняются этой схемой — стандартным примером является сравнение религиозной жизни в эпоху «одного Бога, одной церкви» и в эпоху сотен вероисповеданий. Но так же не может быть никаких сомнений в том, что в целом эти абстрактные картины совершенно не соответствуют действительности. Можно ли представить себе более яростного индивидуалиста, чем рыцарь? Разве не все трудности, с которыми сталкивалась средневековая цивилизация в вопросах военного и политического управления (и которые по большей части объясняют ее неудачи), возникали именно из-за этого обстоятельства? А разве член современного профсоюза или сегодняшний фермер на самом деле является гораздо большим индивидуалистом, чем член средневековой ремесленной гильдии или средневековый крестьянин?

                Поэтому читателя не должно удивлять утверждение, что индивидуалистическое направление в средневековой мысли было гораздо более сильным, чем обычно считают. Это верно и в том смысле, что имелось значительно больше индивидуальных различий в точках зрения, и в том смысле, что индивидуальные явления и (в рассуждениях об обществе) индивидуальный человек рассматривались гораздо более тщательно, чем мы привыкли думать. В частности, схоластическая социология и экономическая наука строго индивидуалистичны. Это означает, что, пытаясь описать или объяснить экономические явления, схоласты непременно отталкивались от индивидуальных вкусов и поведения. То, что они применяли к этим фактам надындивидуальные критерии справедливости, не имеет отношения к логической природе их анализа; но даже эти критерии могут быть выведены из такой схемы морали, в которой сам индивид является конечной целью и центральной идеей которой является спасение индивидуальной души.

               




С XIV по XVII в.


Последний из трех периодов, на которые мы решили подразделить историю схоластики, простирается от начала XIV в, до первых десятилетий XVII в. Он включает практически всю историю экономической науки схоластов. Но так как мы уже полностью объяснили обстановку создания схоластических трудов и их природу, мы можем позволить себе быть краткими. В частности, не требуется дальнейшего объяснения причин, в силу которых экономическая наука схоластов с легкостью стала рассматривать все явления нарождающегося капитализма, вследствие чего она послужила хорошим основанием для аналитических трудов последователей, не исключая и А. Смита.

                Чтобы быть максимально кратким, я упомяну только небольшое число достаточно характерных имен, а затем попытаюсь дать систематический обзор состояния схоластической экономической науки в 1600 г., каким я его себе представляю. Для иных целей, конечно, должны быть упомянуты иные имена; мы искусственным образом сужаем очень широкое и глубокое течение.

                В качестве представителей XIV в. мы выбираем Буридана и Орезма.  Трактат о деньгах последнего обычно считается первым трактатом, полностью посвященным экономической проблеме. Но по своей природе он в основном юридический и политический и, по сути дела, содержит мало чисто экономического материала, в частности ничего отсутствовавшего в учениях других схоластов того времени. Его основная цель заключалась в борьбе с распространенной практикой уменьшения содержания золота в монетах — этот вопрос рассматривался позднее в обширной литературе, которую сейчас мы лишь коротко упомянем. Нашими представителями в XV в. будут св. Антонин Флорентийский, по-видимому первый человек, которому можно приписать всестороннее представление об экономическом процессе во всех его основных аспектах, и Биль.  В XVI в. мы выбрали Меркадо и в качестве представителей литературы о «Справедливости и праве» (De justitia et jure), которая в XVI в. превратилась в основное вместилище экономического материала схоластов, трех великих иезуитов, труды которых были недавно проанализированы профессором Демпси, — Лессия, Молину и де Луго.  

                О социологии поздних схоластов следует сказать только, что они разрабатывали с большими деталями и с более полным представлением о логических следствиях те идеи, которые кристаллизовались в трудах их предшественников в XIII в. В частности, их политическая социология унаследовала те же принципы подхода к феноменам государства и правительства и тот же «радикальный» дух.  Их экономическая социология, особенно их теория собственности, продолжала рассматривать гражданские институты как утилитарные механизмы, которые должны быть объяснены или «обоснованы» общественной целесообразностью, выражаемой в категории «общественное благо». И эта общественная целесообразность могла в зависимости от исторических обстоятельств иногда говорить в пользу, а иногда против частной собственности. Они, несомненно, верили в то, что в цивилизованных обществах, т. е. в обществах, которые уже прошли через раннее или естественное состояние, в котором все имущество являлось общим для всех (omnia omnibus sunt communia), целесообразна частная собственность (divisio rerum); но не существовало ни теоретического, ни морального принципа, который не позволял бы им прийти к противоположному выводу там, где к этому подталкивают новые факты.  В следующем разделе мы остановимся на некоторых методологических аспектах этого вопроса. Но необходимо коротко упомянуть другое обстоятельство.

                Проблемы национальных государств и их «силовой» политики не являлись предметом первостепенного интереса схоластов. Именно это оказывается одним из важнейших связующих звеньев между ними и «либералами» XVIII и даже XIX в. Но некоторые явления, которые сопровождали возникновение этих государств, тем не менее привлекали их критическое внимание, и среди них — бюджетная политика. Я упоминаю об этом здесь, а не в связи с их экономической наукой, потому что они едва ли вдавались в собственно экономические проблемы государственных финансов, такие как налоговое бремя, экономические последствия государственных расходов и т. п. Даже когда они обсуждали (и, следуя примеру св. Фомы, в основном осуждали) государственные займы или вопрос об относительных преимуществах налогов на богатство и налогов на потребление (среди прочих этот вопрос затрагивали Молина, Лессий и де Луго), они не создавали ничего такого, что можно было бы считать экономическим анализом.


Их в основном интересовала «справедливость» налогообложения в самом широком смысле этого слова — такие вопросы, как правомерно ли вообще обложение налогом, когда оно правомерно, кем оно должно осуществляться и на кого распространяться, для каких целей и в каком размере. За их нормативными предположениями стоял некий социологический анализ природы налогообложения и отношений между государством и гражданами. И эти нормы, и этот анализ наряду со всей остальной их политической и экономической социологией вошли в труды их мирских последователей, хотя в дальнейшем наука о государственных финансах развивалась преимущественно на основе других источников.  

                Но если экономическая социология схоластов этого периода являлась по существу не более чем учением XIII в., разработанным более полно, то «чистая» экономическая теория, которую они также передали своим светским последователям, практически целиком была их собственным детищем. Именно внутри их систем моральной теологии и права экономическая наука достигла вполне определенного, если не самостоятельного, существования; и именно они ближе, чем любая другая группа, подошли к тому, чтобы стать «основателями» экономической науки. Но дело не только в этом: со временем выяснится, что те основания, которые они заложили для создания совокупности удобных и взаимосвязанных аналитических инструментов и утверждений, были более здоровыми, чем множество последующих трудов, в том смысле, что значительная часть экономической науки конца XIX в. могла бы развиваться от этих оснований быстрее и с меньшими трудностями, чем это ей стоило в действительности, и, таким образом, часть последующих трудов оказалась по своей природе окольным путем, отнимающим силы и время.

                В том, что может быть названо прикладной экономической наукой схоластов, ключевым понятием являлось все то же «общественное благо», которое занимало главное место в их экономической социологии. В чисто утилитарном духе предполагалась связь этого общественного блага с удовлетворением экономических потребностей индивидов, как они воспринимаются разумом наблюдателя или ratio recta (см. след. параграф). Оставляя в стороне технику анализа, можно утверждать, что оно являлось в точности тем же, чем является понятие благосостояния в современной экономической теории благосостояния, например в теории профессора Пигу. Наиболее важным связующим звеном между последней и экономической теорией благосостояния схоластов является экономическая теория благосостояния итальянских экономистов XVIII в. (см. главу 3). В том, что касается оценки экономической политики и деловой практики, представление схоластов о «несправедливом» было связано (хотя никогда не отождествлялось) с их представлением о том, что противоречит общественному благосостоянию в этом смысле. Вот один пример; Молина заявлял, что монополия в общем случае (regulariter) является несправедливой и наносит ущерб общественному благосостоянию (Tract. II, disp. 345); хотя он не отождествлял эти два понятия, их соседство знаменательно.

                Экономическая теория благосостояния схоластов была связана с их «чистой» экономической теорией и через центральное понятие последней — ценность, которая также основывалась на «потребностях и их удовлетворении». Конечно, в этой отправной точке не было ничего нового. Но проведенное Аристотелем различие между потребительной и меновой ценностью было углублено и развито во фрагментарную, но оригинальную субъективную, или полезностную, теорию меновой ценности, или цены, аналогов которой нельзя найти ни у Аристотеля, ни у св. Фомы, хотя у обоих содержатся определенные намеки.


Во-первых, критикуя Дунса Скота и его последователей, поздние схоласты, в особенности Молина, четко установили, что, хотя издержки являются фактором, участвующим в определении меновой ценности (или цены), они не являются ее логическим источником, или «причиной».  


Во-вторых, с безошибочной ясностью они наметили контуры теории полезности, которую считали источником, или «причиной», ценности. Например, Молина и де Луго не менее аккуратно, чем К. Менгер, отмечали, что полезность не является свойством благ как таковых и не совпадает с каким-либо из внутренне присущих им качеств; она служит отражением того, каким образом наблюдаемый индивид собирается употребить эти блага и насколько важными он считает эти способы употребления. Но за столетие до них св. Антонин Флорентийский, очевидно стремясь разоблачить понятие нежелательных «объективных» значений, использовал не классический, но великолепный термин complacibilitas — точный эквивалент термина профессора И.Фишера «желаемость», который также применяется для выражения того обстоятельства, что некоторую вещь действительно желают иметь, и ничего больше.


В-третьих, поздние схоласты хотя и не разрешили парадокс ценности в явном виде (вода, хотя и полезна, обычно не обладает меновой ценностью), но облегчили затруднение тем, что с самого начала поставили свое понятие полезности в зависимость от изобилия или редкости; их полезность не была полезностью благ, рассматриваемых абстрактно, но полезностью определенных количеств благ, которые доступны или могут быть произведены в конкретном положении индивида.


Наконец, в-четвертых, они перечислили все факторы, определяющие цену,  хотя им и не удалось объединить их в полнокровную теорию спроса и предложения. Но элементы, необходимые для создания такой теории, были налицо, и единственное, что к ним надо было добавить, — это технический аппарат функций и предельных величин, который был развит в XIX в.

               

Существуют еще два достойных упоминания аспекта этой теории меновой ценности. С одной стороны, поздние схоласты отождествляли свою справедливую цену не с нормальной конкурентной ценой, как, судя по всему, это делали Аристотель и Дунс Скот, а с любой конкурентной ценой (communis estimatio fori или pretium currens). Где бы ни существовала такая цена, и платить, и получать в соответствии с ней было «справедливо» независимо от последствий для участников сделки. Если купцы, уплачивая и получая рыночную цену, обеспечивали себе прибыль, это было правильно, а если они терпели убытки, это рассматривалось как неудача или как наказание за некомпетентность, если только прибыль или убытки являлись результатом свободного функционирования рыночного механизма, а не возникали, например, из-за фиксации цен государственной властью или монополистическими предприятиями.

                Неодобрение Молиной фиксации цен, хотя и сопровождаемое оговорками, и его одобрение высоких конкурентных цен в периоды скудости, несомненно, являются этическими суждениями. Но они обнаруживают понимание органических функций торговой прибыли и колебаний цен, которые ее обусловливают; данное обстоятельство свидетельствует о значительном продвижении в анализе. Это необходимо иметь в виду, ибо, как правило, нам непривычно видеть у схоластов истоки тех теорий, которые ассоциируются с laisser-faire — либерализмом XIX в.

                С другой стороны, поздние схоласты анализировали саму экономическую деятельность, — industria св. Антонина Флорентийского, — в особенности торговую и спекулятивную, с позиций, которые были диаметрально противоположны позициям Аристотеля. «Экономический человек» позднейших времен возник из понятия «расчетливый экономический разум» (prudent economic reason) — томистского выражения, которое приобрело совершенно не томистский смысл в интерпретации де Луго, который под расчетливостью понимал намерение извлекать денежную выгоду всеми законными путями. Это не означало морального оправдания погони за прибылью. Можно считать, что в этом отношении чувства де Луго или какого-либо другого схоласта не отличались от чувств Аристотеля; св. Антонин, например, выражался очень определенно по этому поводу. Но это свидетельствовало о совершенствовании экономического анализа явлений делового мира, что, конечно, отчасти было обусловлено наблюдением феномена восходящего капитализма. Необходимо особо отметить реалистический характер трудов поздних схоластов. Они не просто рассуждали. Они занимались собиранием фактов в той мере, в какой это было возможно в эпоху отсутствия статистических служб. Их обобщения неизменно основывались на обсуждении фактического материала и обильно иллюстрировались практическими примерами. Лессий описывал функционирование биржи (bursa) в Антверпене. Молина покидал свой кабинет, чтобы расспросить деловых людей об их методах работы. Некоторые из его исследований экономического положения страны того времени, такие как изучение торговли шерстью в Испании, достигали размеров небольшой монографии.


                Что касается денег, достаточно отметить следующие четыре момента. Во-первых, продолжая линию рассуждений Аристотеля, схоласты выдвигали строго металлистическую теорию денег, которая в своих основах не отличалась от теории А. Смита; мы обнаруживаем то же самое генетическое или псевдоисторическое дедуцирование, отталкивающееся от необходимости избежать неудобств прямого бартера, то же представление о деньгах как о наиболее продаваемом товаре и т. д. Во-вторых, они были металлистами не только в теории, но и на практике, с различной степенью суровости не одобряя порчу монеты и любой доход, который извлекали из этого короли. Как отмечалось выше, Орезм, выдающийся авторитет в этом вопросе, только сформулировал общее мнение схоластов, которое в данном случае разделялось, по-видимому, большинством.  Современный исследователь денежной теории, у которого могут вызвать симпатию эти князья и который может захотеть считать их достойными предшественниками современных правительств, должен отметить, что схоласты лишь немного продвинулись в анализе экономических последствий девальвации. Они видели ее воздействие на цены и чувствовали, что владельцы денег и кредиторы ощущали себя обманутыми, но это было практически все. Даже в этих вопросах их анализ не выходил за пределы очевидного, и представление о том, что девальвация и другие методы увеличения количества обращающихся денежных единиц могут стимулировать торговлю и занятость, было им совершенно чуждо; впервые это пришло в голову тем деловым людям, которые писали о денежной политике в XVII в. (см. главу 6). Так как эта идея совершенно не дошла до английских классиков XIX в., мы имеем здесь еще один любопытный пример близости, которая существует между доктринами Дж. Ст. Милля и отца Молины. В-третьих, для дальнейшего необходимо отметить, что некоторые схоласты, среди которых наиболее значителен Меркадо, начертили более или менее ясные контуры того, что впоследствии получило название количественной теории денег, во всяком случае в том смысле, в каком ее придерживался Боден. И в-четвертых, они занимались некоторыми проблемами чеканки монет,  валютного обмена, международных потоков золота и серебра, биметаллизма и кредита, причем их работы заслуживают большего внимания и по некоторым пунктам допускают благоприятное для них сравнение с гораздо более поздними результатами.

                Вопреки точке зрения, имеющей некоторых сторонников, схоласты не разработали никакой теории физической стороны процесса производства («действительного капитала»), хотя в конце концов они наметили (со времен св. Антонина) теорию о роли денежного капитала в производстве и торговле. Не было у них и общей теории распределения, т. е. они не смогли приложить свои начальные разработки аппарата спроса и предложения к процессу формирования доходов в целом. Более того, земельная рента и заработная плата еще не превратились для них в аналитические проблемы. В случае с рентой это, по-видимому, объяснялось тем, что если фермеры сами обрабатывают свою землю, то рентный элемент не так явно обнаруживает свои отличительные черты, и тем, что во времена схоластов рентные платежи землевладельцам были так перемешаны с платежами иной природы, что экономическая рента, по традиции фиксированная, не в достаточной мере обнаруживала себя даже в этом случае. Что касается заработной платы, то схоласты тоже не задавались теоретическими вопросами; по-видимому, они считали, что никому не надо объяснять, за что платится заработная плата. Они предлагали моральные суждения и рекомендации в области политики. Однако даже рекомендации св. Антонина, заслуживающие внимания из-за широких общественных симпатий автора, не покоились ни на каком аналитическом фундаменте, который нас интересует. То же самое относится к обширной литературе об облегчении участи бедных, безработице, нищенстве и т. п., которая появилась в XVI в. и обильный вклад в которую внесли схоласты.  Гораздо более важным был вклад схоластов в теорию тех двух типов доходов, которые, как они считали, и создают аналитические проблемы, — в теорию предпринимательской прибыли и процента. Им, бесспорно, принадлежит теория, связывающая прибыль с риском и усилиями предпринимателей. В частности, можно отметить, что де Луго, следуя предложению св. Фомы, описывал предпринимательскую прибыль как «разновидность заработной платы» за общественные услуги. Столь же несомненно, что с них началась теория процента.


                До сих пор в нашем обзоре экономической науки схоластов не уделялось особого внимания ее методологии, которая будет обсуждаться в следующем разделе, а также логическим процедурам, необходимым для того, чтобы выделить аналитический элемент в рассуждениях схоластов из тех нормативных соображений, в которых он содержится. Для того чтобы продемонстрировать эти процедуры и показать, каким именно образом они догадались задать вопрос, который никто до них не задавал, а именно вопрос о том, почему вообще выплачивается процент, мы будем осуществлять это выделение максимально четко.

                Мотивом схоластического анализа являлось, очевидно, не чисто научное любопытство, а желание понять то, о чем следовало вынести суждения с точки зрения морали.  Когда современный экономист говорит о «ценностных суждениях», он имеет в виду оценку институтов с позиций морали или культуры. Как мы видели, схоласты также высказывали ценностные суждения этого типа. Однако с точки зрения стоявших перед ними практических задач, их в первую очередь интересовали не положительные и отрицательные стороны институтов, а положительные и отрицательные стороны человеческого поведения внутри рамок данных институтов и в данных условиях. Они в первую очередь направляли индивидуальную совесть или, скорее, учили тех, кто ее направлял. Они писали для многих целей, но в основном для наставления исповедников. Поэтому в первую очередь они должны были разъяснить моральные правила, которые были в принципе непреложны. Кроме того, они должны были обучить тому, как применять эти правила к отдельным случаям, возникающим в почти бесконечном разнообразии обстоятельств.  Но этого было недостаточно. Для того чтобы достичь хоть какого-то единообразия в практике множества исповедников, они должны были выработать конкретные решения для наиболее важных типов случаев, встречающихся на практике. Более того, когда принимается решение о том, является ли данное действие данного индивида грехом, и если да, то насколько серьезным грехом, одно из наиболее полезных действий заключается в том, чтобы выяснить, является ли это действие общепринятым в среде, окружающей данного индивида. Обе эти причины вынуждали схоластов изучать типичные формы экономического поведения и реальную практику, преобладающую в той среде, которую они изучали; эта задача зачастую была настолько простой, что не требовала специальных усилий, но оказалась чрезвычайно трудной, когда пришлось столкнуться с таким сложным явлением, как процент.

                Таким образом, нормативный мотив, который так часто оказывается врагом спокойной аналитической работы, в данном случае и поставил задачу, и снабдил схоластического аналитика методом. Будучи поставленной, задача была строго научной и логически независимой от моральной теологии, чьим целям она должна была служить. И метод тоже был строго научным, в частности глубоко реалистичным, так как не включал ничего, кроме наблюдения за фактами и их интерпретации: это был метод выведения общих принципов из отдельных случаев, в чем-то похожий на метод английской юриспруденции. Только после завершения аналитической работы в каждом случае моральная теология включала полученный результат в одно из своих правил.

                Однако неудивительно, что для враждебно настроенных критиков схоластические исследования в области процента представляются не только «казуистикой» в уничижительном смысле этого слова, но и серией попыток прикрыть отступление католической церкви от позиции, которую невозможно защитить при помощи логических трюков и уверток и оправдать ex post каждый fait accompli (свершившийся факт). Читатель может сам судить об этом.

                Стоит, однако, указать на еще одно обстоятельство, которое, как кажется, поддерживает нашу точку зрения. С одной стороны, какими бы непреложными ни были моральные правила, они дают различные результаты, если их применять в различных обстоятельствах; и эволюция капитализма действительно создала обстоятельства, в которых быстро уменьшалась важность случаев, подпадавших под запрещение ростовщичества.

                С другой стороны, такая эволюция будет неизбежно сопровождаться увертками заинтересованных сторон, которые будут использовать все возможности, предоставляемые все более усложняющейся системой правил и исключений; наверное, наиболее знаменитой из этих уверток было неправильное использование элемента тога, который вскоре будет упомянут в тексте, но существовало и множество других. Этот параллелизм не может не произвести впечатление на неглубокого наблюдателя, особенно если он не слишком хорошо знаком со схоластической литературой или с экономической теорией. Более того, мы говорим о схоластическом учении в его наивысшей точке. Конечно, нельзя отрицать, что обычные клерикальные практики, как и любая другая бюрократия, совершили множество ошибок и способствовали уверткам как путем неразумно ограничительной интерпретации правил, которые им поручалось применять, так и путем попустительства уверткам.


                Таким образом, занятие ростовщичеством было греховным. Но что такое ростовщичество? С одной стороны, оно совершенно не обязательно предполагает эксплуатацию нуждающихся: этот элемент является важным в моральном отношении в других вопросах, но он не был конституирующим в схоластическом понятии ростовщичества. С другой стороны, отнюдь не в каждом случае, когда оговоренное возмещение превосходит объем ссуды, имеет место ростовщичество: простого толкования учения св. Фомы достаточно, чтобы оправдать компенсацию за риск и хлопоты кредитора (это особенно очевидно при покупке ценных бумаг ниже паритета) или компенсацию в тех случаях, когда кредитор лишается денег против своей воли (например, в случаях принудительных ссуд или если должник не возвращает деньги в оговоренное время — more debitoris). В томистском учении даже содержалось основание для утверждения Молины о том, что так как лицо, дающее взаймы любой товар, в любом случае должно получить его полную стоимость на момент выдачи займа, то может потребоваться больше единиц товара для возмещения, чем было выдано (esto plus in quantitate sit accipiendum); однако, насколько мне известно, это утверждение не было применено к денежным ссудам. Из всех этих случаев был выведен принцип, что плату следует считать нормальной или непредосудительной, если кредитор терпит какие-либо убытки (damnum emergens).

                Некоторые схоласты утверждали, что, отдавая временно свои деньги, кредитор всегда и неизбежно терпит такие убытки. Но большинство из них отказывалось принять такую точку зрения. Большинство не признавало также, что тот доход, которого лишается кредитор, давая ссуду (lucrum cessans), сам по себе является основанием для взимания платы. Они, однако, признавали, что, как бы мы сейчас сказали, неполученный доход (gain foregone) превращается в действительную потерю, если возможность получения такого дохода является частью нормальной среды, окружающей данного человека. Это имело двоякое значение. Во-первых, если купцы держат деньги для деловых целей и оценивают эти деньги в соответствии с ожидаемыми доходами, то взимание процента непосредственно по ссудам и в случае отсрочки платежа по товарам считалось оправданным. Во-вторых, если возможность получения дохода, обусловленного владением деньгами, распространена достаточно широко, или, иными словами, если существует денежный рынок, любой человек, даже не подвизающийся на деловом поприще, может получать процент, определяемый рыночным механизмом. С этим положением надо было обращаться осторожно, так как оно, видимо, открывало путь для всевозможных уверток. Но оно представляло собой не более чем частный случай принципа, гласящего, что всякий человек по справедливости может уплачивать и запрашивать текущую цену всего чего угодно, и оно не было изобретено ad hoc; если оно не было заметно в XIII в. и было очень заметно в XVI в., то это просто объясняется тем обстоятельством, что в одном веке денежные рынки встречались редко, а в другом — получили широкое распространение.  

                Обратите внимание, что, как только альтернативные возможности получения дохода становятся доступными всем, аргумент, основывающийся на неполученном доходе, начинает совпадать с аргументом, основывающимся на «лишении»: в этом случае неполученный доход в точности совпадает с «лишением». Обратите также внимание, что во всех упомянутых случаях оправдание основывается на обстоятельствах, которые, сколь бы часто и повсеместно они ни встречались в данной среде, с логической точки зрения являются побочными по отношению к чистой кредитной сделке (mutuum), никогда не служившей оправданием процента. Наконец, обратите внимание и на то, что оправдание никогда или практически никогда не основывалось на тех выгодах, которые может извлечь из ссуды заемщик; оно основывалось исключительно на тех неудобствах, которые доставляло отчуждение денег в ссуду кредитору.

                Теперь, отбросив нормативную оболочку схоластического анализа процента и моральные доктрины, служившие побудительной причиной исследований схоластов, мы можем переформулировать выявленные этими исследованиями причинные теории, принимая во внимание то обстоятельство, что картина не может быть вполне удовлетворительной, ибо среди схоластов было не больше согласия в вопросах теории процента, чем у нас.


I. Хотя процент и объясняется в рамках более общей модели отчуждения в ссуду «потребляемых благ» (consumptibles), он по существу является денежным феноменом. В этом нет аналитической заслуги. Схоласты просто учли лежащий на поверхности факт точно так же, как это сделал Аристотель. Иногда они действительно связывали денежный процент с доходом от приносящих прибыль товаров, от земли, от прав на добычу полезных ископаемых и всего того, что могло быть куплено за деньги. Но это соображение, хотя и использовалось в некоторых теориях процента в XVII и XVIII вв., не обладало аналитической ценностью, так как цена приносящих прибыль товаров, а значит, и приносимый ими чистый доход, уже предполагает существование процента.

               

II. Процент является элементом цены денег. Если его назвать ценой за использование денег, то это ничего не объясняет и в лучшем случае переформулирует проблему таким образом, который не улучшает ее понимание. Сама по себе эта фраза пуста. Аналогия между процентом и вознаграждением за перемещение товара в пространстве (interlocal premia) или денежным дисконтом также не является чем-то большим, чем переформулировка проблемы. Эти вознаграждения за перемещение в пространстве и дисконты объясняются риском и трансфертными издержками, в то время как чистый процент в отличие от компенсации за риск и издержки является межвременным вознаграждением (intertemporal premium), пониманию которого данная аналогия не способствует. Некритическая ссылка просто на ход времени per se (как таковой) лишена ценности — не составляет труда представить себе обстоятельства, не приводящие к отклонению процента от нуля. Хотя все эти положения являются негативными, они обладают огромной аналитической ценностью. Они расчищают место и доказывают, что схоласты, превосходя в этом отношении 9/10 теоретиков процента в XIX в., видели, в чем заключается действительная логическая проблема. В сущности, эти утверждения содержат ее постановку. Именно поэтому им следует отдать должное за то, что с них началась теория процента.

               

III. Итак, отклонение процента от нуля является проблемой, решение которой может быть найдено путем анализа особых обстоятельств, ответственных за появление положительной нормы процента. Такой анализ устанавливает, что фундаментальной причиной, поднимающей процент выше нулевого уровня, является широкое распространение «деловой прибыли»; все прочие обстоятельства, способные привести к тому же результату, не являются необходимыми элементами, внутренне присущими капиталистическому процессу. Это утверждение составляет основной позитивный вклад схоластического анализа процента. Хотя намеки встречались и ранее, оно было впервые четко выражено св. Антонином, который объяснял, что, хотя находящаяся в обращении монета может быть «бесплодной», денежный капитал не является таковым, ибо обладание денежным капиталом служит условием того, чтобы начать деловое предприятие.  Молина и его современники, справедливо настаивая на том, что «сами по себе» деньги непроизводительны и не являются фактором производства, все же придерживались сходных взглядов: им принадлежит знаменательное утверждение, что деньги являются «инструментом торговца». Более того, они хорошо понимали механизм, посредством которого эта премия превратится в широко распространенное нормальное явление, если капиталистическое предпринимательство будет достаточно активным и по сравнению с остальным окружением достаточно важным. А их представления о lucrum cessans (неполученный доход) и damnum emergens (возникающий ущерб) завершают их анализ рассмотрением предложения на денежном рынке.


Далее этого схоласты не продвинулись. В частности, их теория деловой прибыли не была достаточно развита для того, чтобы позволить извлечь все выгоды из понимания проблемы, позволившего увидеть в прибыли источник процента. Будучи первыми в этой области, они скорее нащупывали свои обобщения, чем формулировали их. В этом длительном процессе поиска они часто ошибались и использовали множество неадекватных или даже неверных аргументов. Но если к ним относиться так, как мы относимся к другим группам исследователей-теоретиков, то их достоинства сильно преобладают над недостатками, особенно если признать их заслуги, что мы обязаны сделать исходя из того, чему научились из их анализа их последователи и даже противники.

                Но если это так, чем же тогда оказывается великое сражение по вопросам процента между схоластическими и антисхоластическими писателями, которое, как считается, кипело в XVI и XVII вв.? С точки зрения истории экономического анализа единственный ответ заключается в том, что никакого сражения не было. В течение длительного времени по вопросам процента не было достигнуто никакого прогресса в анализе и не было выдвинуто никаких новых аналитических идей. Даже наиболее знаменитые лидеры среди противников схоластов, такие как Молиней или Салмазий,  не могли сказать ничего нового: Молиней и Наваррий — можно сказать, современники — примерно совпадали в теоретическом понимании проблемы процента.

                Салмазий только переформулировал схоластическую теорию о lucrum cessans, происходящем от наличествующих возможностей для делового предприятия, которую мы находим у Молины. В том, что касается моральной стороны вопроса о проценте, протестантские теологи и светские правоведы расходились между собой, но на чьей бы стороне они ни были, им приходилось повторять аргументы схоластов.  В дополнение к этому существовал еще законодательная или административная сторона вопроса, и именно с ней связана рассматриваемая дискуссия. Как мы отмечали, схоласты считали, что процент не следует обосновывать исходя из чего-то такого, что присуще кредитной сделке (mutuum) как таковой. Но это означало, что каждый случай или хотя бы каждый тип случаев являлся предметом разбирательства и не мог быть одобрен без расследования. Хотя схоласты не всегда выступали против допускавшего процент светского законодательства,  нетрудно представить, какое неудобство должен был доставлять этот принцип, после того как процент превратился в нормальное явление. Естественно, возник вопрос, на который в конце концов папы Пий VIII и Григорий XVI дали положительный ответ: не следует ли в этих обстоятельствах заменить чрезмерно сложный набор правил, какими бы верными они ни были с логической точки зрения, широкой презумпцией, что взимание рыночной ставки процента допустимо. В этом и состояли все требования неуклонно растущего числа светских и даже духовных авторов. Но они не формулировали их таким образом отчасти потому, что были не в состоянии понять тонкую логику схоластов и относили ее к чистой софистике, а отчасти потому, что большинство из них были врагами католической церкви и схоластов и не могли заставить себя рассуждать о вопросах политики без насмешек и оскорблений. Создавшееся впечатление, что шло сражение между старыми и новыми теоретическими принципами, необходимо развеять, так как оно искажает картину целой фазы в истории экономического анализа.


               




Схоластика и капитализм


                Те процессы, которые в конечном счете разбили вдребезги социальный мир св. Фомы, как правило, называют зарождением капитализма. Хотя они бесконечно сложны, их все же допустимо описать в терминах нескольких широких обобщений, которые не являются безнадежно неверными. Кроме того, хотя нигде, конечно, не было разрыва, можно датировать их развитие тем или иным веком. Капиталистическое предприятие существовало и ранее, но начиная с XIII в. оно постепенно перешло в наступление на структуру феодальных институтов, которые на протяжении веков не только ограничивали свободу, но и охраняли крестьянина и ремесленника. Оно также формировало контуры экономического устройства, сохраняющегося у нас до сих пор (или до недавнего времени сохранявшегося). К концу XV в. большинство феноменов, которые мы привыкли связывать с неопределенным словом «капитализм», приобрели присущий им внешний вид, включая большой бизнес, спекуляцию акциями и товарами и «финансовую олигархию» (high finance), причем люди реагировали на все это в точности так же, как и мы сами.  Но даже тогда не все эти феномены были новыми.

                Рост капиталистического предприятия создавал, однако, не только новые экономические структуры и проблемы, но также и новое отношение ко всем проблемам. Возвышение коммерческой, финансовой и промышленной буржуазии, конечно, изменило структуру европейского общества, а следовательно, и его дух или, если угодно, его цивилизацию. Наиболее очевидным моментом является то, что буржуазия получила власть для утверждения своих интересов. Этот класс видел деловую жизнь в другом свете и под другим углом; иными словами, он находился внутри деловой жизни и поэтому не мог смотреть на ее проблемы с отстраненностью школьного учителя. Но этот момент — лишь второй по важности по сравнению со следующим. Как мы отмечали в первой части этой книги, еще более важно осознать, что совершенно независимо от утверждения своих интересов деловой человек по мере увеличения собственного веса в социальной структуре все в большей мере наделял общество своим менталитетом, точно так же, как до него это делал рыцарь. Особые приемы мышления, которые вырабатываются в деловой конторе, схема ценностей, которая из них проистекает, и отношение к общественной и частной жизни, которое ее характеризует, постепенно распространяются на все классы и на все сферы человеческой мысли и деятельности. Результаты со всей очевидностью проявились в эпоху преобразования культуры, на удивление неправильно названную Возрождением.  

                Одним из наиболее важных результатов было появление светского интеллектуала  и соответственно светской науки. Мы можем различить события трех различных типов.


Во-первых, всегда существовавшие светские врачи и юристы в эпоху Возрождения начали вытеснять клириков.


Во-вторых, отталкиваясь от своих профессиональных потребностей и проблем, светские художники и ремесленники — а между ними не было существенных социологических различий — начали накапливать фонд инструментальных знаний (например, в анатомии, перспективе, механике), который явился важным источником современных знаний, но при этом возник за пределами схоластической университетской науки. Это положение можно проиллюстрировать на примере Леонардо да Винчи; а Галилей воплощает собой другое положение, а именно то, как в ходе вышеупомянутого развития появился светский физик. Своя аналогия имеется и в экономической науке: деловой человек и государственный служащий, так же как и художник-ремесленник, отталкиваясь от своих практических нужд и проблем, начали накапливать фонд экономических знаний, который будет рассмотрен в следующей главе.


В-третьих, существовали гуманитарии. Профессионально они были знатоками классических текстов. Их научная работа состояла в критическом редактировании, переводе и интерпретации греческих и латинских текстов, которые стали доступными в XV и XVI вв. Но им нравилось верить в то, что владение греческим языком и латынью делает человека компетентным во всех областях; а это вкупе с их социальным положением — также вне схоластических университетов — превратило этих критиков текстов в критиков людей, вероучений и институтов, а также в разносторонних litterateurs {литераторов (фр.)}. Они, однако, не внесли никакого вклада в экономический анализ. Для нас они важны лишь в той мере, в какой они оказывали влияние на общую интеллектуальную атмосферу своего времени.

               

У католической церкви не было причин не одобрять светского врача или юриста как такового, и она этого не делала; она являлась одним из наиболее либеральных покровителей художников-ремесленников, искусство которых оставалось религиозным еще в течение длительного времени; она нанимала гуманитариев в папскую канцелярию и в другие места. Папы и кардиналы эпохи Возрождения, многие из которых сами были выдающимися гуманитариями, непременно поощряли гуманитарные исследования. Конфликт, который тем не менее возникал, представляет собой проблему. И для того чтобы выявить его природу, нельзя рисовать картину исключительно в черных и белых тонах. Нет ничего более далекого от истины, чем сказка о том, как новый свет вспыхнул над миром и как яростно сражались с ним силы тьмы, или о появлении нового духа свободного исследования, который безуспешно пытались задушить приспешники бесплодного авторитаризма. Наше понимание этого противоречия не продвинется, если мы будем путать его со связанным с ним, но совершенно иным феноменом Реформации: интеллектуальная революция и религиозная революция усиливали друг друга, но их источники были неодинаковы; они не находятся друг с другом в простом соотношении причины и следствия.

                Не существовало нового духа капитализма в том смысле, что людям пришлось обзавестись новым образом мышления для того, чтобы преобразовать феодальный экономический мир в совершенно иной, капиталистический, мир. Как только мы осознаем, что чистый феодализм и чистый капитализм являются одинаково нереалистичными созданиями нашего собственного ума, то вопрос о том, что же превратило один в другой, полностью исчезает.  Общество феодальной эпохи содержало в себе все ростки общества эпохи капитализма. Эти ростки развивались медленно, на каждом этапе извлекался свой урок и достигалось очередное приращение капиталистических методов и капиталистического «духа». Точно так же не было никакого «нового духа свободного исследования», появление которого требовало бы объяснения.

                Схоластическая наука средних веков содержала в себе все ростки светской науки эпохи Возрождения. И эти ростки медленно, но верно развивались внутри системы схоластической мысли, так что миряне XVI и XVII вв. скорее продолжали, чем уничтожали труды схоластов. Это справедливо даже в тех случаях, где такая связь наиболее настойчиво отрицается. Уже в XIII в. Альберт Великий наблюдал, Роджер Бэкон экспериментировал и изобретал (он также настаивал на необходимости более мощных математических методов), в то время как Иордан Немурс-кий (Jordanus the Nemore) теоретизировал в совершенно «современном» духе.  Даже гелиоцентрическая система астрономии не являлась бомбой, брошенной снаружи в схоластическую крепость. Она была создана в самой крепости. Николай Кузанский (1401— 1464) был кардиналом, а сам Коперник — каноником (хотя он так и не стал духовным лицом), доктором канонического права, прожил всю жизнь в церковных кругах; Климент VII одобрил его работу и желал увидеть ее опубликованной.  Но это и неудивительно, потому что, как мы видели, авторитет церкви не был таким абсолютным препятствием свободному исследованию, каким его представляют. Преобладание обратного впечатления объясняется тем, что до недавнего времени все довольствовались свидетельствами врагов церкви, которые вдохновлялись нерассуждающей ненавистью и чрезмерно драматизировали отдельные события. В течение последних двадцати лет получает распространение менее предвзятая точка зрения. Для нас это очень удачно, так как облегчает оценку научных результатов схоластов в нашей области.

                Тогда, если мы снимем налет пристрастия, истинная картина конфликта возникает без труда. Он был преимущественно политическим по своей природе. Светские интеллектуалы, причем католики не меньше, чем протестанты, часто не соглашались с церковью как с политической силой, а политическая оппозиция церкви легко превращается в ересь. Этот дух политической оппозиции и присущий ей характер ереси, который иногда ошибочно, а чаще всего верно чувствовала церковь, нередко содержался в трудах светских интеллектуалов и заставлял ее реагировать на сочинения, в которых не было ничего относящегося к церковному руководству или религии и которые прошли бы незамеченными, если бы их опубликовало духовное лицо, в политической и религиозной лояльности которого церковь была уверена. Существовал еще один небольшой, однако весьма важный для нас момент. Ученые, по-видимому, не всегда воспринимают новшества с энтузиазмом. Более того, профессора — это люди, которые органически не могут себе представить, что кто-то другой может быть прав. Так было всегда и повсюду. Однако во времена Галилея университеты находились в руках монашеских орденов, за исключением стран, которые стали или становились протестантскими. Эти ордена приветствовали новичков и открывали для них возможность научной карьеры. Но они не приветствовали научные труды тех, кто не хотел в них вступать: таким образом возникало столкновение интересов двух групп интеллектуалов, которые стояли на пути друг у друга. А профессиональная неприязнь к научному оппоненту, забавные примеры которой можно найти во все века, приобретала совершенно иной оттенок, когда к мнению университетов если и не всегда прислушивался папа, то всегда прислушивалась инквизиция. Это, конечно, не означает, что профессора только и делали, что декламировали сочинения Аристотеля.


               




Системы с 1600 по 1776 г.


                а Ранние стадии. В море экономической литературы XVII-XVIII вв. разобраться гораздо труднее. Исходя из нашего стратегического замысла, в этом разделе мы временно абстрагируемся от всех побочных тем и проанализируем только «системы» экономистов этих двух столетий вплоть до «Богатства народов». Развитие такого рода произведений в начале данного периода мы проиллюстрируем на примере Монкретьена во Франции, Борница и Безольда в Германии и Фернандеса Наваррете в Испании.

                Антуан Монкретьен (ок. 1575-1621), автор Traicte de l`оесоnomie politique («Трактата политической экономии») (1615), кажется, был первым, кто поставил в заголовок своего труда слова «политическая экономия». Это, однако, единственная его заслуга. Сама книга весьма посредственна и начисто лишена оригинальности. Хотя в даваемых автором рекомендациях есть здравый смысл, его работа изобилует элементарными логическими ошибками и находится не выше, а ниже среднего уровня той эпохи. Противоположную точку зрения можно найти в предисловии Т. Функа-Брентано к подготовленному им изданию «Трактата» (1889), а также в работе Р. Lavalley L'Oeuvre economique de Antoine de Monchretien (1903).

                «Политический трактат о том, как следует обеспечить достаток в обществе» Якоба Борница (Bornitz Jacob. Tractatus politicus de rerum sufficientia in republica et civitate procuranda. 1625) представляет собой плохо переваренную компиляцию экономических фактов.

                Произведения Кристофа Безольда (1577-1638): Collegium politicum (1614), Politicorum libri duo (1618) и еще одна из его многочисленных работ Synopsis political doctrinal (1623) свидетельствуют о высоком уровне исторической эрудиции этого знаменитого преподавателя, хотя в том, что касается знания фактов, он уступает Борницу. Его трактовка процента предвосхищает взгляды Салмазия. В свою очередь, несомненное влияние оказал на него Воден.

                Педро Фернандес Наваррете, автор Discursos (1-е изд. — 1621; более позднее, под названием Conservacio de monarqnias — 1626), служивший в инквизиции, совершенно свободен от широко распространенной в те, да и в наши времена, склонности переоценивать значение денежных факторов. Примечателен и его вполне здравый вывод о том, что естественный процесс развития промыш ленности в значительной мере избавил бы Испанию от претерпеваемых ею напастей (ценность, добавленная к сырью человеческим трудом, с его точки зрения, намного более важна, чем золото и серебро, — см. шестнадцатое из пятидесяти «рассуждений») и этот процесс можно ускорить, если убрать с его пути некоторые препятствия. Я убежден, что Фернандес Наваррете с точки зрения аналитических способностей превосходит не менее известного Монкаду (его Discursos вышли в 1619 г. и переиздавались в 1746 г. под названием Restauracion politica de Espafla).

                Следующие четыре автора стоят на более высокой ступени: Мартинес де ла Мата, разработавший программу промышленной политики в духе Фернандеса Наваррете; Бенкендорф написавший первый выдающийся трактат о государственном управлении и политике германских княжеств; великий Сюлли (Максимилиан де Бетюн), не случайно обойденный нашим вниманием; Дю Рефюж, намного превзошедший и Бодена, и Монкретьена.

                Франсиско Мартинес де ла Мата известен как автор Memorial 6 discursos en razon del remedio de la des poblacion, pobreza у esterelidad de Espafla («Записки, или Рассуждения о причинах опустошений, бедности и бесплодия в Испании и средствах от них избавиться») (1650; я знаком только с «Избранными рассуждениями», изданными в 1761г.; фрагменты их можно найти в т. 3 упомянутой выше антологии Семпере-и-Гуариноса). Это произведение са мозваного «слуги обиженных и бедных» (siervo de los pobres afligidos), видимо, пользовалось большим успехом. Его глубоко верная основная мысль— та же, что и у Наваррете, — повторялась множеством последующих экономистов.


                Файт Людвиг фон Зеккендорф (1626-1692), сам незаурядный администратор, опубликовал в 1656 г. книгу Teutscher Furstenstaat («Немецкое княжество») — классическое произведение такого рода. За описаниями и наставлениями автора скрывается вполне определенное мировоззрение и определенный политический идеал — обильное население, занятое целесообразным трудом. Для достижения этой цели он предлагает ряд основных средств: защиту от внешней конкуренции промышленности и ремесел и обеспечение им свобод внутри страны (что означало устранение устаревших цеховых структур); обязательное начальное образование и систему налогообложения, основанную на акцизах, которая меньше затрагивает высокие доходы и поэтому способствует большей занятости.

                В дальнейшем мы убедимся, что в этом состояла типичная программа (определявшая, в свою очередь, типичный способ анализа) немецких и итальянских «камералистов» вплоть до первых десятилетий XIX в., когда данное направление в экономической науке перестало существовать. Человека, впервые сформулировавшего без двусмысленности и противоречий некоторые тезисы, которые повторялись затем в течение более чем столетия, бесспорно, нельзя назвать второстепенной фигурой. Как личность и мыслитель он далеко превосходит многих из тех, кому на этих страницах уделено больше внимания, но в его работе трудно найти анализ в собственном смысле этого слова, т. е. сознательное усилие, предпринимаемое с целью установить типичные связи или взаимозависимость различных явлений. То немногое, что удается обнаружить, большой ценности не представляет.

                Максимилиан де Бетюн (1560-1641), министр финансов Генриха IV, получивший от него титул герцога де Сюлли, был гораздо более значительной и сильной личностью, чем Кольбер — наиболее знаменитый из его преемников. Он весьма успешно реформировал налоговую систему Франции, и при этом его планы простирались далеко за пределы того, что ему удалось сделать. Более того, он знал, как сделать налоговую политику частью и инструментом общей экономической политики, а этим знанием обладают лишь великие администраторы. Его Economies royales («Королевские экономии») (1-е изд. — 1638; известные мне фрагменты напечатаны в «Малой экономической библиотеке» Гийомена) представляют собой в основном воспоминания об его административной деятельности. Необычная форма делает эту поучительную книгу весьма занимательной. Несмотря на то что де Бетюн много занимался проблемой благосостояния сельского населения и как-то сказал, что земледелие и животноводство— «это две груди Франции», не стоит считать его предшественником физиократов. Совершенно очевидно, что этот человек не имел отношения к какой бы то ни было теории.

                Произведение Эсташа Дю Рефюжа Le Conseiller d'estat ou recueil general de la politique moderne («Государственный советник, или Как в обществе принимается современная политика») (1645) [Это анонимно созданное произведение приписывалось Дю Рефюжу, когда И. Шумпетер изучал его в библиотеке Кресса. Недавно авторство его было приписано Филиппу де Бетюну, графу де Селль де Шаро. Существует его перевод на английский язык 1634 г., так что первоначальное французское издание следует датировать более ранним годом.] восходит к традиции Бодена. Первые сорок глав посвящены различным формам управления, обязанностям магистратов, воинской повинности и т. д. Главы 41-45 представляют собой трактат по экономической науке и содержат наброски желательной экономической политики. В остальных главах среди прочего обсуждаются государственные финансы, в особенности налогообложение, и делается следующий шаг в направлении книги пятой «Богатства народов» Смита.

                Некоторые достижения Дю Рефюжа в области экономического анализа заслуживают внимания. Так, ему впервые (насколько я знаю) удалось разделить эффект «бережливости», сохраняющей богатство (глава 44), и «сбережений» (накопления запасов), мешающих торговле (глава 49).

                Во второй половине XVII в. и на всем протяжении XVIII в. все больше авторов, по большей части университетских преподавателей, писали труды подобного рода. В некоторых странах, особенно в Германии, они даже в начале XIX в. все еще являлись основными пособиями по обучению экономической науке. Однако большинство этих произведений были написаны под давлением спроса, а не творческого побуждения и представляют настолько мало интереса, что нам не стоит анализировать их сколь-нибудь подробно. Для наших целей, т. е. для того, чтобы получить общее представление об этой литературе и о том, насколько далеко она продвинулась в канун эры Смита, вполне достаточно упомянуть двух авторов, имевших международную известность, — Устариса и Юсти, — и подробно обсудить одну из работ последнего.

                Хоронимо Устарис (1670-1732) написал трактат под названием Theorica у practica de comercio у de marina («Теория и практика коммерции и мореплавания») (1-е изд. — 1724, два других переработаны самим автором), который относится к работе Мартинеса де ла Мата примерно так же, как эта последняя — к трак тату Фернандеса Наваррете. Он был переведен на английский и французский языки и пользовался большой популярностью. Название трактата не отражает его истинного содержания. Во-первых, из названия можно сделать вывод, что речь пойдет лишь о внешней торговле, тогда как на самом деле в трактате подробно разбираются вопросы налогообложения, монополии, народонаселения и другие проблемы «прикладной» экономической науки. Во-вторых, название содержит намек на теоретический анализ, на самом деле отсутствующий в трактате. Под теорией автор, как и более поздние экономисты, подразумевал критику и рекомендации (в отличие от изложения фактов). Читателя же в первую очередь поражает именно обилие фактического материала (Устарис перепечатал целиком или частично множество документов, поскольку хотел, чтобы его трактат можно было использовать как справочник). Рекомендации Устариса приобретут для нас дополнительный исторический интерес, если мы вспомним, что автор занимал важный государственный пост в администрации, руководимой кардиналом Альберони. Последний не без успеха проводил именно ту политику вооружений и индустриализации, которую рекомендовал Устарис в трактате, вышедшем через пять лет после падения Альберони. Этот факт читатель волен интерпретировать как угодно, однако нашему автору, безусловно, следует воздать должное за правильный анализ ситуации в стране, лежавший в основе его рекомендаций.

               





Системы XVI в


                И вновь за ориентир мы возьмем «Богатство народов». В предыдущей главе мы говорили о А. Смите как философе естественного права. В этой мы рассмотрим его как консультанта-администратора. На пути к нему я постараюсь избежать бессодержательных .перечислений и назову как можно меньше имен. Но несколько наиболее крупных или репрезентативных авторов как в этой, так и в следующих главах будут проанализированы достаточно подробно, чтобы дать читателю представление о сущности и значении их вклада в экономический анализ. Если рассматривать данный период в целом, то главная заслуга, по-моему, принадлежит итальянцам. Если можно так выразиться, экономическая наука до последней четверти XVIII в. была по преимуществу итальянской. Испанцы, французы и англичане в целом делят второе место, хотя соотношение сил между ними с течением времени сильно менялось.

                Остальная часть этой главы посвящена в основном первой, «профессорской», подгруппе консультантов-администраторов, хотя некоторое внимание придется уделить и авторам квазисистем. Дело не в том, что труды этой подгруппы являются самыми интересными и важными. Напротив, никакая другая группа авторов не производила на свет таких невыразимо скучных трактатов (наряду с более интересными опусами). Мы начнем с них скорее для того, чтобы быстрее от них отделаться.

               





Случайные факторы возникновения национальных государств


Во-первых, случайным было то, что развитие капитализма пришлось на время существования необычайно сильной социальной структуры. Конечно, феодализм отступал, но этого не скажешь о вооруженных классах, управлявших феодальным обществом. Напротив, они продолжали править в течение столетий, и набиравшая силу буржуазия должна была подчиняться. Более того, им удавалось присваивать большую часть нового буржуазного богатства. В результате сложилась политическая структура, не буржуазная ни по духу, ни по природе, которая не только поощряла, но и эксплуатировала интересы буржуазии.

                Это был феодализм на капиталистической основе, военно-аристократическое общество, кормившееся за счет капитализма; своего рода симбиоз, в котором говорить о контроле со стороны буржуазии неуместно. Эта структура общества породила особые проблемы и особые — «милитаристские» — способы рассмотрения этих проблем, абсолютно не совпадающие с логикой капиталистического процесса.  Поэтому (и с этим согласны большинство экономистов) монархи, которые были прежде всего военачальниками, и класс аристократов-землевладельцев оставались основой социальной системы вплоть до середины XVIII в., по крайней мере на европейском континенте. Читатель, следовательно, должен внести некоторые уточнения в то, что было написано о растущем общественном весе буржуазии в предыдущей главе.

                Случайностью было и то, что из покоренной Южной Америки направился в Европу поток драгоценных металлов. Конечно, можно было ожидать, что рост капиталистических предприятий в любом случае приведет к инфляционным ситуациям, но этот поток придал событиям особый характер. С одной стороны, и это настолько очевидно, что не требует пояснений, он ускорил развитие капитализма. Однако гораздо более важны два других фактора, действовавших в противоположном направлении.

               

Во-первых, приток ликвидных средств усилил позиции тех правителей, которые смогли поставить его под свой контроль. В условиях того времени он давал им (например, испанским Габсбургам) преимущественную возможность затевать военные авантюры, которые не имели никакого отношения к интересам буржуазии в различных частях их обширной империи и к логике капиталистического процесса.


Во-вторых, разразившаяся революция цен породила социальную дезорганизацию, ставшую не только движущим, но и искажающим фактором капиталистического развития. Многое из того, что в условиях нормального хода базисного процесса произошло бы постепенно, в лихорадочной атмосфере инфляции приобрело взрывной характер. Особого внимания заслуживает аграрная сфера. К моменту, когда разразилась инфляция, большая часть платежей европейских крестьян господам уже была переведена на денежную основу. Поскольку покупательная сила денег падала, землевладельцы во многих странах попытались увеличить сумму платежей. Крестьяне восстали против этого. В результате произошли аграрные революции, а порожденный ими революционный дух играл важную роль в политических и религиозных движениях эпохи.

                Но сила, которой обладала феодальная верхушка, не позволила этим революциям ускорить социальное развитие и привести его в соответствие с базисным капиталистическим процессом. Восстания крестьян и других сочувствующих им групп были безжалостно подавлены. Религиозные движения добивались успеха лишь в тех случаях, когда они получали поддержку аристократии и в подавляющем большинстве своем быстро утратили прит сущий некоторым из них вначале социальный и политический радикализм. Князья и бароны, военачальники и церковники вышли из испытаний, увеличив свою власть, в то время как политическая власть и престиж буржуазии уменьшились (особенно в Германии, Франции и Испании). Главным исключением из этого правила на Европейском континенте были Нидерланды.

               

Третьим историческим событием первостепенной важности стало крушение единственной действенной межнациональной власти, когда-либо существовавшей на Земле. Как уже отмечалось, средневековый мир представлял собой культурную общность и, как правило, проявлял преданность Священной Римской империи и католической церкви.

               

Хотя по поводу истинного соотношения этих двух институтов высказывались самые различные суждения, вместе взятые, они образовывали наднациональную силу, не только признанную идеологически, но и непобедимую политически до тех пор, пока сохранялось их единство. Согласно традиционной точке зрения, эта сила начала приходить в упадок, как только капитализм стал разъедать основы средневекового общества и его верований. На самом деле это не так. Каково бы ни было разлагающее влияние капитализма на эту двойственную силу, оно не имело никакого отношения к ее действительному краху, который произошел гораздо раньше, чем вышеупомянутые верования были серьезно затронуты. К краху же этому привел факт, который с точки зрения базисного процесса тоже можно считать случайным: по причинам, которые мы здесь не обсуждаем, империя не могла ни признать верховенство папского престола, ни победить его.

                Длительная борьба, потрясшая до основания весь христианский мир, закончилась пирровой победой пап во времена императора Фридриха II (1194-1250). Но в этой борьбе обе стороны настолько подорвали свои политические позиции, что правильнее было бы говорить об обоюдном поражении: папы потеряли авторитет, а империя распалась. Так окончилась эпоха средневекового интернационализма, и национальные государства стали отстаивать свою независимость от сверхнациональной силы, которая была грозной лишь до тех пор, пока Римская церковь сотрудничала с германским «светским мечом».  

               





Собственный интерес, общественное благо и утилитаризм


Как мы знаем, собственный интерес и общественное благо не были новыми концепциями для XVIII в. Но в середине этого столетия они с особой энергией внедрялись не только в этику, но и во всю область общественных наук. В частности, они были (или считались) основными и едиными принципами всех общественных наук, по существу единственными принципами, согласными с «разумом». Гельвеций (17171)  сравнил роль, которую играет принцип собственного интереса в жизни общества, с ролью закона всемирного тяготения в неживой природе. Даже великий Беккариа утверждал, что человек полностью эгоистичен и эгоцентричен и вовсе не беспокоится о чужом (или общественном) благе. Следует напомнить, что этот собственный интерес индивида определяется его рациональным ожиданием будущих удовольствий и страданий,  понимаемых, в свою очередь, в узкогедонистическом смысле. Следует признать, что авторы XVIII в. внесли уточнения и включили в разряд удовольствий такие, как удовольствие от злорадства, от власти и даже от веры в Бога, обычно не относящиеся к гедонистическим. Это до некоторой степени позволило защитникам данной доктрины избавиться от упреков в том, что они сводят все человеческое поведение к погоне за бифштексами. Но их успех был скорее кажущимся, чем реальным (даже если не принимать во внимание, что такого рода защитные аргументы не могут опровергнуть другие возражения, которые можно сформулировать в адрес любой теории, преувеличивающей рациональность поведения). Ведь если мы выйдем далеко за пределы удовлетворения простейших потребностей, мы очень рискуем отождествить ожидание «наслаждения» с любым возможным мотивом, даже с сознательным стремлением к страданиям, а в этом случае, конечно, доктрина становится пустой тавтологией. И — что еще хуже — если мы уделим слишком много внимания таким «наслаждениям», которых можно достичь напряжением сил, победой над врагом, жестокостью и т. д., мы можем получить картину человеческого поведения и человеческого общества, совершенно не похожую на ту, которую рисовали авторы XVIII в. Поэтому, если мы хотим сделать из их идей о наслаждении и страдании те же выводы, что и они, у нас нет иного выбора, кроме как пользоваться их определениями этих понятий. Эти определения позволят нам не ограничиться бифштексами, но не позволят выйти далеко за рамки удовлетворения простейших потребностей. То есть мы должны будем принять теорию человеческого поведения, противоречащую самым очевидным фактам. Почему же в таком случае эту теорию охотно приняли столь многие умные люди?

                Ответ на этот вопрос заключается, видимо, в том, что эти умные люди принадлежали к категории реформаторов-практиков и боролись против исторически данного порядка вещей, считая его «иррациональным». В такой борьбе простота и даже примитивность аргументации являются скорее ее достоинствами, чем недостатками, а «философия бифштексов» — лучшим доводом против освященной на небесах системы прав и обязанностей. При этом не следует обвинять этих авторов в лицемерии: все мы быстро убеждаем себя в правоте тех глупостей, которые нам приходится исповедовать.

                Итак, мы видели, как поклонники разума в XVIII в. преобразили схоластическую концепцию общего блага и общественной целесообразности. Повторим сказанное в других терминах. Предполагается, что наслаждения и страдания каждого индивида поддаются измерению и их алгебраическая сумма образует то, что называется счастьем (felicita; в немецком языке часто используется термин Gluckseligkeit). Эти индивидуальные «счастья» вновь складываются в масштабах всего общества, причем с одинаковыми весами: «каждый приравнен к единице и никто не может значить больше единицы». Наконец, эта общая сумма отождествляется с общим благом или благосостоянием общества, которое, таким образом, распадается на индивидуальные ощущения наслаждения или страдания, представляющие собой единственную конечную реальность. Отсюда вытекает нормативный принцип утилитаризма — наибольшее счастье наибольшего числа людей, ассоциирующийся главным образом с именем человека, яростно его защищавшего, тщательно совершенствовавшего и активно применявшего, — с именем Бентама.  


                Если лежащая в основе данного принципа идея имеет древнее происхождение и не поддается датировке, то сам лозунг можно датировать довольно точно: насколько я знаю, он впервые появляется у Хатчесона («Исследование о происхождении наших идей красоты и добродетели»; 1725), затем у Беккариа («О преступлениях и наказаниях»; 1764: «наибольшее счастье, разделенное на наибольшее число людей»), затем у Пристли («Опыт об основных принципах государственного управления»; 1768), который, по словам Бентама, обладал этой «священной истиной». У Юма этого лозунга нет, но вполне мог бы быть. Сам термин «утилитаризм» ввел Бентам.  

                Важно понять, что утилитаризм был не более чем разновидностью теории естественного права. Дело не только в том, что утилитаристы стали историческими преемниками философов естественного права XVIII столетия и их философию можно во всех деталях вывести из истории этики, с одной стороны, и из истории концепции общего блага — с другой. Гораздо важнее то, что, с точки зрения подхода, методологии и общих выводов, утилитаризм действительно был еще одной, последней, системой естественного права. Стремление вывести (с помощью «света разума») «законы» человеческого поведения в обществе из чрезвычайно устойчивого и крайне упрощенного представления о природе человека было свойственно утилитаристам так же, как философам естественного права или схоластам. Если же мы внимательно рассмотрим саму эту концецию человеческой природы и то, как она предположительно должна была реализоваться (см. выше), то сходство станет еще более заметным.

                Как и системы философов и схоластов, утилитаризм выполнял три функции.


Во-первых, он являлся жизненной философией, поскольку содержал в себе схему «основных ценностей». Именно здесь мы должны искать причину стойкого впечатления, что утилитаристы, и особенно Бентам, внесли нечто новое, принципиально противоречащее предшествующим теориям. На самом деле, как читатель уже знает, разница в философском осмыслении повседневной жизни была невелика. В том, что касалось конюшни, амбара, мастерской и рынка, схоласты были самыми настоящими утилитаристами. Однако они ограничивали утилитаристский подход чисто утилитарной сферой деятельности, где он до некоторой степени (даже здесь не полностью!) оправдан. Утилитаристы же свели к этой схеме весь мир человеческих ценностей, исключив из рассмотрения как противоречащее разуму все то, что действительно имеет для человека важное значение. Таким образом, они на самом деле создали нечто новое — у Эпикура этого не было — самую плоскую жизненную философию из всех имеющихся и в этом смысле действительно противоречащую всем остальным теориям.

               


Во-вторых, утилитаризм представлял собой нормативную систему с сильным законодательным уклоном. Как и схоластическая теория, он был, с одной стороны, системой моральных императивов, а с другой — системой юридических принципов. Бентам считал себя в первую очередь моралистом и законодателем,  и принцип «наибольшего счастья наибольшему числу» служил для него прежде всего критерием оценки «хорошего» или «плохого» законодательства. Вспомним, что всеобщее равенство не менее важно для этого принципа, чем счастье. Оба эти аспекта плюс вера в то, что все индивиды по сути одинаковы и представляют собой нерасчлененный податливый материал, имеющий очень мало или не имеющий никаких собственных врожденных свойств, дают в итоге фундаментальный политический лозунг бентамизма: дайте людям образование и разрешите им свободно голосовать, а все остальное произойдет само собой.  


Однако, в-третьих, так же как и естественное право и схоластика, утилитаризм является цельной системой общественных наук, обладающих единым методом исследования. И этот его аспект можно трактовать отдельно от двух других, так же как аналитические достижения схоластов и философов допустимо рассматривать отдельно от остальных элементов их системы. Другими словами, логически возможно с начала и до конца презирать утилитаризм как жизненную философию и политическую программу и все же признавать его как инструмент анализа во всех или в некоторых отраслях общественных наук. Вероятно, однако, что утилитаризм как инструмент анализа не обладает большей ценностью, чем в других своих аспектах. С другой стороны, многие экономисты объявили его основой экономической теории, а Джевонс даже определил экономическую теорию как «исчисление наслаждений и страданий». Поэтому мы должны немедленно разрешить вопрос о влиянии утилитаризма на экономический анализ.

               

Дилетанты, философы и историки мысли часто впадают в одно общее заблуждение: они преувеличивают значение всякого рода основополагающих принципов. На самом же деле люди склонны применять основополагающие принципы, в верности которым они клянутся, в своей научной работе так же мало, как и в своей практической жизни. Поскольку утилитаризм представляет собой набор таких принципов, мы должны в каждом конкретном случае задаться вопросом, какую роль ему было позволено сыграть. Что касается экономической науки, мы можем выделить четыре класса проблем.


Во-первых, утилитаристские гипотезы совершенно бесполезны, когда речь идет о проблемах интерпретации истории или движущих силах развития экономики.


Во-вторых, утилитаристские гипотезы более чем бесполезны в вопросах действительной мотивации, к примеру при изучении экономических последствий права наследования.


В-третьих, утилитаристские гипотезы действительно служат основой той части экономической теории, обычно называемой экономической теорией благосостояния,— наследницы итальянских теорий XVIII в., предметом которых была felicita pubblica (общественное счастье). Мы привычно пользуемся этими гипотезами, когда обсуждаем такие проблемы, как «перемещение богатства от сравнительно богатых к сравнительно бедным». Именно поэтому утверждения экономической теории благосостояния никогда не могут убедить того, кто не был убежден с самого начала безотносительно к любым аргументам. Дело в том, что, даже если мы найдем некоторые аспекты дан ных проблем, для исследования которых утилитаристский подход корректен (при условии, что мы вообще считаем его методологически допустимым), нам удастся доказать не более того, что перемещение доллара от богатого человека к бедному увеличивает благосостояние в утилитаристском смысле.


В-четвертых, в области экономической теории в самом узком смысле утилитаристские гипотезы являются лишними, но безвредными. Например, мы можем сформулировать и обсудить свойства экономического равновесия без их участия, но, если мы их введем, результаты не изменятся, а значит, и не ухудшатся. Это позволяет нам уберечь большую область экономического анализа, которая на первый взгляд кажется безнадежно испорченной утилитаристскими предрассудками.

               




Сочинения по сельскому хозяйству


Теперь мы обращаемся к второстепенному вопросу — римским сочинениям по сельскому хозяйству (De re rustica {«О сельских делах»}). Это ответвление экономической литературы, которое, похоже, было достаточно развито у римлян, скорее представляет интерес для специалиста в области истории народного хозяйства, чем для нас. Эта литература рассматривала принципы практического управления фермой или, скорее, поместьем и лишь изредка касалась вопросов, относящихся к нашей теме. Например, рекомендация Катона Старшего, советовавшего землевладельцу продавать стареющих рабов до того, как они станут бесполезными, и изображать из себя по возможности максимально жесткого надсмотрщика при осмотре поместья, несомненно говорят о многом, но они не предполагают никакого экономического анализа. Некоторые из этих писателей, из которых упоминания заслуживают лишь Варрон и Колумелла, иногда делают замечания, предполагающие дальнейшее развитие, например, что наиболее выгодное использование земельного участка помимо прочего зависит и от его расстояния до центра потребления. Но в этих случаях, так же как и во всех остальных, простое установление фактов, известных нам из повседневного опыта, не имеет научного значения, если только эти факты не становятся отправным пунктом анализа, который выделяет из них более интересные результаты.  


                 





Социологический рационализм


                Занятие наукой часто приводят в пример как типичную рациональную деятельность, поскольку ученый, какова бы ни была его конечная цель, руководствуется правилами логического вывода. На самом деле это не совсем верно: как раз самые значительные достижения в науке рождаются не из наблюдений, экспериментов и логического резонерства, а из феномена, который лучше всего назвать озарением и который сродни акту художественного творчества. Однако результаты озарения следует «доказать» с помощью логической (рациональной) процедуры, требуемой определенными профессиональными стандартами.

                В этом смысле (не имеющем ничего общего со значением термина, рассмотренным выше) рациональность действительно накладывает свой отпечаток на научные знания, которыми мы владеем в каждый данный момент.

                Но это понятие научной рациональности характеризует только позицию самого исследователя, а не поведение исследуемого объекта. Психиатр может «рационально» исследовать реакции сумасшедшего, социолог — рационально анализировать психологию войн или психологию обезумевшей толпы, не предполагая при этом, что наблюдаемые им слова и действия имеют какой-то «смысл».

                В этом смысле все мы, включая и схоластов, и их принципиальных противников, поневоле являемся метафизическими рационалистами, так как верим, что общественные явления можно объяснить хотя бы каким-то рациональным способом. Обобщения, предоставляемые нам такими исследованиями, могут быть названы естественными законами, и в этом состоит единственная подлинная связь между концепцией естественного права и «правильным разумом», или ratio recta.

                Но социологический или экономический рационализм означает нечто иное. Мы можем рассматривать вселенную как внутренне последовательное, непротиворечивое целое, построенное по упорядоченному плану (видимо, впервые такой взгляд обрел известность благодаря стоикам). Аналогично мы можем рассматривать общество как некий космос, которому имманентно присуща внутренняя упорядоченность. При этом не имеет значения, внесена ли эта упорядоченность божественной волей с какой-то целью или исследователь просто открывает в обществе объективный порядок и объективную цель, независимые от его, исследователя, рациональности.

                В обоих случаях в «рациональное» мироустройство не входит ничего такого, что нельзя было бы объяснить разумом. Далее мы должны разграничить «субъективный социологический рационализм», который утверждает, что этот порядок или план может быть осуществлен только через рациональные действия индивидов и групп, составляющих общество, и «объективный социологический (или экономический) рационализм», который не прибегает к этому постулату. Оба вида социологического рационализма были, очевидно, присущи схоластам и большинству их последователей вплоть до наших дней. Это добавляет новые оттенки их концепции естественного права и устанавливает новую связь между этой концепцией и концепцией ratio recta, явно отличающейся от связи, сформулированной на все времена Фомой Аквинским: rationis autem prima regula est lex naturae (первое правило самого разума есть закон природы).

                Все это, разумеется, неприемлемо для современных позитивистов и подтверждает, по их мнению, присутствие «спекулятивных рассуждений» в концепции естественного права не только в нормативном, но и в аналитическом аспекте. Тем более важно подчеркнуть, что социологический или экономический рационализм только интерпретирует тезисы естественного права и вовсе не обязательно охватывает их содержание. В то же время следует согласиться, что постулат субъективного рационализма преувеличивает объяснительную ценность рационального действия и побуждает нас чрезмерно доверять телеологическим аргументам. Это особенно опасно, если принять во внимание привычку экономистов судить о рациональности не только средств, но и целей (мотивов), т. е. одобрять в качестве рациональных цели (мотивы), которые кажутся им «разумными», и отвергать все другие как иррациональные. Схоласты действительно виновны по всем этим пунктам. Но любопытно, что мы ничем не лучше их: как и во многом другом, в этом отношении мы — их наследники. Наилучшим подтверждением сказанного могут служить работы Альфреда Маршалла.

               





Социология и экономическая наука схоластов


                Св. Фома подразделял сферу аналитических знаний на науки, которые обязаны своим развитием только свету человеческого разума (philosophicae disciplinae), включая сюда естественную теологию (ilia theologia quae pars philosophiae ponitur) и сверхъестественную теологию (sacra doctrina). Последняя тоже являлась наукой, но наукой sui generis (своеобразной) ввиду того, что в отличие от всех прочих наук она использует не только человеческий разум, но и откровение (Summa I, quaest. I).  В этой схеме, которая, по-видимому, была общепринятой, социологии и экономической науке не отводилось самостоятельного места. Вначале они представляли собой часть моральной теологии или этики, которые в свою очередь являлись частью как сверхъестественной, так и естественной теологии. В дальнейшем, особенно в XVI в., экономические и социологические вопросы рассматривались в рамках схоластической юриспруденции. Отдельные проблемы, в основном касающиеся денег и процента, иногда рассматривались самостоятельно. Это же относится и к политическим вопросам. Но этого нельзя сказать об экономической науке в целом. Для наших целей будет удобно различать три периода в исторической эволюции схоластической мысли в соответствии с тем, какое внимание уделялось экономическим проблемам.

               





Типичные представители: Боден и Ботеро


В XVI столетии данный тип экономического сочинения процветал во всех странах европейского континента. Как типичных представителей этого направления, оказавших к тому же значительное влияние на современных и позднейших авторов, мы рассмотрим Бодена и Ботеро.  Обе книги представляют собой в первую очередь трактаты по «политической науке», написанные в духе «Политики» Аристотеля. Как таковые они являются важным промежуточным звеном между Макиавелли и Монтескье. Их экономические идеи относятся, как и у Карафы, к сфере государственной политики и администрации и входят в одну из отраслей политического знания. Экономический анализ, содержащийся в шестой книге труда Бодена Republique («Общее дело»), вряд ли выделяется на современном ему фоне и в основном не превосходит идей Карафы, хотя изложенные Боденом принципы налогообложения являют собой дальнейшее продвижение к пятой книге «Богатства народов».  Ботеро, бывший во многих аспектах последователем Бодена, внес значительно более важный вклад в экономический анализ, который будет рассмотрен в одной из следующих глав, когда речь пойдет о народонаселении. Здесь же хочется сказать о другом. Трактат Ботеро, особенно если сравнивать его с другими произведениями того же автора, производит сильное впечатление своим упором на факты.

                Ботеро был умелым аналитиком, но занимался главным образом сбором, упорядочением и истолкованием фактов прошлого и настоящего — экономических, социальных и политических. В этом он не был исключением. Мы видели, что схоласты XVI в. были заядлыми охотниками за фактами, а исходным пунктом их рассуждений часто служили не абстрактные предложения, как можно подумать, а наблюдения за реальной жизнью. Но в еще большей степени сказанное относится к тому типу литературы, который мы сейчас обсуждаем. Большая и наиболее ценная часть этих произведений посвящена исследованию фактов. В ту эпоху, как и на протяжении всей истории экономической науки, сбор фактов был главной заботой подавляющего большинства экономистов.

                Кроме теории народонаселения Ботеро Италия XVI в. породила еще несколько достижений в области экономического анализа, гораздо более важных, чем рассматриваемые нами здесь систематизированные трактаты. В особенности это касается сферы денежного обращения (Даванцатти, Скаруффи — см. главу 6).

               





Труд Карафы


На исходе средних веков мы уже можем найти сочинения, содержащие (даже если оценивать их с современных позиций) весьма проницательный анализ практических проблем экономической политики. Достаточно упомянуть часто цитируемый английский источник.  В 1382 г. состоялись, как мы сейчас называем, «слушания» по проблеме оттока денег из Англии и другим финансовым вопросам. Читатель может легко убедиться, что высказывания средневековых экспертов преисполнены здравого смысла и существенно не отличаются от того, что мы ожидали бы услышать (хотя, конечно, в более совершенном фразеологическом исполнении) от любых экспертов в похожих обстоятельствах. Такого рода документы обнаруживают ощутимую способность их авторов к экономическому анализу. Есть и доказательства наличия в то время интереса к собиранию фактов. Важной вехой в развитии этого типа исследований, значение которых неуклонно росло начиная с XVI в., была Livre des metiers («Книга ремесел») Этьена Буало (ок. 1268)  — компиляция различных актов, регулирующих ремесла в Париже. Литературные опыты того типа, который будет рассматриваться в данной главе, также восходят к далекому прошлому: в каком-то смысле к труду Фомы Аквинского De regimene principum («О принципе управления»), к English Speculum regis (изд. Мойзантом в 1894 г.) и другим произведениям XIII-XIV вв., таким, как De regimine principum libri («Книги о принципах управления») Эгидия Колонны, Trattato («Трактат») Фра Паолино (изд. Муссафиа в 1868 г.) или De republica optime administranda («О наилучшем управлении общим делом») Петрарки. В этой литературной традиции в XV в. возникло произведение, настолько превосходящее все, написанное ранее, что мы имеем полное право начать наш перечень консультантов-администраторов с его автора, неаполитанского графа и герцога Карафы, хотя сам он был по преимуществу «практиком».  О широте мышления Карафы можно судить по некоторым его рекомендациям. Он мечтал о сбалансированном бюджете, располагающем большими средствами, которые можно направить на повышение всеобщего благосостояния. Он хотел избежать необходимости брать вынужденные займы (которые он сравнивал с воровством и грабежом), выступал за строго определенные, справедливые и умеренные налоги, которые не приводили бы к бегству из страны капитала и не угнетали бы труд, — по его мнению, источник богатства, — умалчивая о бизнесе, хотя и добавлял, что промышленность, сельское хозяйство и торговлю надо поощрять займами и другими средствами. Он высказывался за создание благоприятных условий для заграничных купцов, поскольку их присутствие весьма полезно для страны. Все это, несомненно, очень разумные советы, на удивление свободные от каких-либо заметных ошибок или предрассудков. Но вместе с тем здесь нет даже попытки анализа. В нормальных процессах экономической жизни Карафа не видел никаких проблем. Единственная проблема заключалась в методах управления этими процессами и их совершенствования. В частности, в приведенном мнении о труде как источнике богатства мы не должны видеть соответствующую теорию ценности: подобные вопросы занимали живые умы современников Карафы — схоластов, но никогда не приходили в голову этому воину и государственному деятелю.

                Тем не менее его произведение занимает выдающееся место в истории экономического анализа — хотя бы в силу предпринятой автором систематизации материала. Первая часть его книги трактует общие политические и военные вопросы (см. лекции А. Смита о вооружениях), вторая — отправление правосудия. Третья представляет собой маленький трактат о государственных финансах. Ее уже можно сравнить с пятой книгой «Богатства народов» («О доходах государя или государства»), хотя дистанция между ними, конечно, очень велика. Последняя, четвертая, часть содержит взгляды Карафы на собственно экономическую политику. Многие трактаты XVIII в. кажутся лишь дополненным изложением этих взглядов. Нет оснований полагать, что позднейшие авторы сознательно брали книгу Карафы за образец и что он, таким образом, создал ту форму систематизации, которая была присуща многим значительным произведениям консультантов-администраторов. Но так или иначе, он, насколько мне известно, был первым, кто предпринял широкое исследование экономических проблем нарождающегося национального государства. В течение следующих трех столетий множество авторов, которые придерживались той же систематизации и ставили перед собой сходные задачи, шли по его стопам и писали в его духе. Конечно, они копали глубже и осваивали новые земли. Но набор инструментов оставался тем же. В частности, они не только придерживались фундаментальной идеи Карафы, воплощенной в его концепции «доброго князя» (сэр Джеймс Стюарт воплотил ее в своем «государственном деятеле»), но и развивали ее дальше. Это антропоморфное существо явилось зародышем концепции «национальной экономики» (по-немецки Volkswirtschaft или Staatswirtschaft — «народное хозяйство» или «национальное хозяйство»), которая так хорошо отражала те исторические процессы, которые мы пытались себе представить в первом разделе этой главы. Национальная экономика — это не просто сумма всех индивидуальных хозяйств и фирм или всех групп и классов, находящихся в пределах государственных границ. Это своего рода идеальный объект, представляющий собой совокупное хозяйство, существующее само по себе, имеющее собственные интересы и потребности, которым следует управлять как большой фермой. Именно так в ту эпоху объяснялась ключевая роль правительства и государственной бюрократии. Отсюда и продолжающееся по сей день разграничение между политической экономией и экономикой предприятия {business economy}, хотя с чисто аналитической точки зрения его едва ли можно оправдать.

               





Тюрго


                Тюрго не был эконометристом, но его великое имя помещено в нашей галерее рядом с именами физиократов, поскольку его часто, хотя в большинстве случаев с оговорками, относили к этой категории. На первый взгляд это кажется вполне обоснованным, поскольку главная работа Тюрго изобилует высказываниями, подчеркивающими его приверженность к специфически физиократическим догмам. Например, он утверждает, что земля является единственным источником богатств, а земледелец (cultivateur) производит не только средства для оплаты своего труда, но и доход, идущий на оплату труда класса ремесленников и других наемных работников (stipendies); что деятельность фермера является главным двигателем социальной машины, в то время как промышленник перерабатывает сырье; что фермер поддерживает и кормит все другие классы, и т. д. Но если вчитаться повнимательнее, то можно сделать поразительное открытие. Мы увидим, что подобные высказывания по своей сути чужды рассуждениям, в которые они вклиниваются. Их можно легко изъять из текста, не нанеся ему урона. Если придерживаться неизменно применяемого в этой книге при интерпретации подобных символов веры принципа, а именно рассмотреть их причастность к аналитической процедуре и ее результатам, то нам останется только пренебречь этими отрывками. Какие же выводы следует из этого сделать? Прежде всего, общепринятые правила критического прочтения старых текстов заставляют нас с подозрением отнестись к подобным посторонним вкраплениям. Представляется, что и в данном конкретном случае недоверие может быть обоснованным, если учесть не очень дружескую дискуссию между Дюпоном и Тюрго относительно публикации рукописи последнего, исход которой нам неизвестен. Однако я не буду сосредоточивать внимание на этом моменте. Совершенно независимо от этого обстоятельства, учитывая то, что нам известно о благородном характере Тюрго, нетрудно понять, почему, собираясь опубликовать свою работу, он мог временно отклониться от своего пути, чтобы отдать дань уважения группе, с которой он был солидарен по многим вопросам экономической теории, возможно многое у нее почерпнув, например в области теории капитала, и с которой он соглашался всей душой по всем практическим вопросам экономической политики, не разделяя при этом некоторые идеи их политической философии. Согласно данной гипотезе, ставящей его морально выше всех, кто подчеркивает отличия своей концепции, чтобы дистанцироваться от коллег, которым он многим обязан, Тюрго следовало бы классифицировать не как физиократа с некоторыми оговорками, а как нефизиократа, испытывающего симпатию к физиократии. Пожалуй, именно такое определение было бы верным.

                Мы постарались отделить Тюрго от физиократов не только для того, чтобы он занял собственный пьедестал, как он того заслуживает, но также и для того, чтобы поставить этот пьедестал в подобающем месте, поскольку теснее, чем с физиократами, он был связан с другой группой, если слово «группа» применимо к лицам, очень слабо связанным между собой и не создавшим школы в собственном смысле слова. Центральной фигурой группы был сильный и влиятельный человек, не ставший автором какой-либо доктрины и не издавший какой-либо «системы». Речь идет о Гурнэ.  

                Этот факт проливает свет на то окружение, в котором работал Тюрго как экономист. Гурнэ исключительно много путешествовал и был компетентным наблюдателем развития экономики в Англии. Многое из того, что нам известно о его взглядах, имеет явно английский привкус. Среди его трудов имеется несколько переводов, в частности перевод книги Чайлда (Child. New Discourse). Тюрго был личным другом Гурнэ и интересовался работами английских экономистов, особенно Юма и Джозайи Таккера, работы которых он переводил. Напрашивается вывод, что перед нами пример того, как не только политические, но и научные идеи пересекали Ла-Манш в обоих направлениях. Возможная последовательность Чайлд—Юм— Тюрго становится особенно интересной, если после Тюрго добавить имя А. Смита.  Из французских экономистов наиболее значительное влияние на Тюрго оказал Кантильон.

                Блестящие достижения Тюрго, его неоспоримое место в истории нашей науки и его очевидное право быть членом триумвирата вместе с Беккариа и А. Смитом являются достаточно вескими основаниями для того, чтобы остановиться несколько подробнее на этом человеке и его карьере.

                Анн Робер Жак Тюрго, барон де л'Ольн (1727-1781), называемый современниками господином де Тюрго, известный до 1750г. как аббат де Брюкур, происходит из старинной, хотя и не очень знатной, довольно состоятельной, хотя и не богатой нормандской семьи; по своему социальному положению он относился к нетитулованному мелкопоместному дворянству (в Англии этот слой назывался gentry, а в Германии — Junker). Его, как третьего сына в семье, готовили к церковной карьере, и духовное образование (что не часто признается) позволило в полной мере раскрыться его блестящим и рано проявившимся дарованиям и стало одним из факторов, приведших его к успеху.

                Став аббатом в Сорбонне, он проявил незаурядные способности, был полон широкомасштабных планов (в научных и других областях), много писал, участвовал в дискуссиях; здесь юный Тюрго ненадолго попал под влияние «Секты энциклопедистов», которые сыграли заметную роль в формировании его личности. Затем он сменил карьеру священнослужителя на государственную службу и остался государственным служащим до конца своей активной жизни. Чиновничество всех времен и народов имеет все основания для гордости не только потому, что Тюрго был украшением французской бюрократии «старого режима», но и потому, что он в свою очередь испытал на себе влияние этой бюрократии, третье в его жизни влияние среды, способствовавшее становлению его личности. Его деятельность в качестве интенданта (генерального управляющего) Лиможского финансового округа с 1761 по 1774г. получила высочайшую оценку, чему способствовали продемонстрированные им рвение, находчивость и общительность. Благодаря достигнутым успехам он был назначен в 1774 г. министром морского флота, а через несколько месяцев стал генеральным контролером финансов (т. е. министром финансов и торговли и уполномоченным по проведению общественных работ); последнюю должность он занимал в течение двадцати месяцев, и большую часть этого времени его мучила подагра. После опалы Тюрго вышел в отставку и не возвратился на государственную службу до конца жизни.

                Основное значение описания карьеры Тюрго для истории экономического анализа заключается не только в том, что мы, экономисты, можем законно гордиться таким блестящим коллегой, но и в том, что оно объясняет причины, по которым его научная работа не получила должного развития. Биографы и историки экономической мысли всегда уделяли чересчур большое внимание деятельности Тюрго в качестве министра финансов и при этом распространили две легенды, имеющие отношение к социологии нашей науки, а потому требующие краткого упоминания. Но прежде всего я хочу заявить, что никоим образом не собираюсь «развенчивать» одну из немногих значительных фигур, которыми может похвалиться история экономической науки: само собой разумеется, что никому не пришло бы в голову написать объемный труд о великих министрах финансов, не включив в него Тюрго. Первую из двух распространенных легенд можно было бы озаглавить: «Экономист в действии». Она рассказывает о человеке, который путем научного анализа находит лекарства от болезней страны и, получив власть, бросается их применять. На самом деле все было не так. Тюрго был прежде всего великим государственным деятелем и именно с этой точки зрения смотрел на государство и на общество. Поэтому, получив министерскую должность (слово «власть» было бы в данном случае неуместным), он взялся за улучшение финансового управления и спасение находившихся в отчаянном положении королевских финансов. Он добился замечательных, почти невероятных успехов, и в этом заключались его основные достижения. Он также добился установления королевским декретом свободной внутренней торговли зерном и принял еще одну, важную для нас меру: упразднил jurandes — ремесленные гильдии. Эти и другие, менее значительные, меры не имели политического успеха главным образом из-за тактических просчетов, немедленно вызвавших резкое сопротивление. Не обошлось и без банального невезения: недовольство декретом о свободной внутренней торговле зерном возникло в связи с тем, что его введение совпало с неурожаем. Следует отметить, что все сделанное Тюрго или намеченное им к осуществлению не имеет отношения к какой-либо научной или другой доктрине. Речь идет о деятельности чрезвычайно способного государственного чиновника, знавшего идейные течения своего времени и старавшегося служить им на практике. Он не слишком увлекался абстрактными принципами, что, безусловно, только к его чести. В одном случае он ввел протекционистскую пошлину, в другом прибег к созданию государственного предприятия (в химической промышленности). Физиократы, конечно, приветствовали его деятельность и вели пропаганду в его пользу, но они имели мало отношения к его политике и никак не были причастны к его вступлению в должность, поскольку в 1774г. они уже лишились какого-либо влияния. По тем же причинам его падение не было связано с поражением какой-либо физиократической доктрины.


                Вторая легенда вытекает из легенды о Французской революции. Поскольку большинство пишущих о Тюрго сочувствовали и сочувствуют последней, то они как прежде, так и теперь неизбежно восхваляют немногих избранных слуг «старого режима», которые как «герои боролись за торжество света во мраке деспотизма». Тюрго является главным объектом такого рода традиционных восхвалений, инициированных самими революционерами, которые иногда называли его «истинным гражданином». Некоторые писатели добавили свой штрих к портрету, утверждая, что Тюрго был поставлен на должность министра по воле народа и смещен усилиями придворных интриганов. На самом деле Тюрго был назначен на должность генерального контролера монархом, руководствовавшимся самыми добрыми намерениями и искавшим среди своих чиновников человека, наиболее подходящего для этой работы. Если и было другое влияние, то только со стороны министра де Морепа. Получив должность, Тюрго, несомненно с самыми лучшими намерениями, в значительной мере опирался на королевскую прерогативу. При поддержке монарха министру легко составлять блестящие декреты и силой навязывать их парламентариям, отказавшимся их одобрить. Трудность заключалась в том, чтобы заставить социальные группы и население в целом принять эти декреты. Вначале Людовик XVI оказывал Тюрго полную поддержку, но, имея много хороших качеств, он не был деспотом и был не склонен применять силу. Хотя Тюрго был мишенью интриг двора и других кругов (в основном из-за его политики урезания расходов), со временем доминирующим фактором в создавшейся ситуации стало массовое сопротивление сельского пролетариата и ремесленных гильдий; возникали даже местные мятежи, которые Тюрго подавлял твердой рукой. Так что точнее было бы сказать, что Тюрго был возведен на министерский пост королем, а свергнут народом (хотя эта правда также была бы неполной). Для нас этот факт имеет значение, поскольку он проливает свет на личность одного из величайших ученых-экономистов всех времен. Согласно нашей интерпретации, король выглядит лучше, чем принято считать, но и образ Тюрго ничуть не страдает. Мы видим прекрасного чиновника, который был хорошим администратором и, возможно, советником, но плохим лидером и тактиком. Мы убеждаемся в его честности и твердости (на те же черты указывают и другие толкователи), а также его преданности королю, которую, возможно, не столь ценят другие интерпретаторы. Ответ на чисто академический вопрос, мог ли Тюрго предотвратить революцию, останься он на посту министра, зависит от того смысла, который мы вкладываем в слово «революция». Если мы понимаем под этим свержение монархии и кровавые эксцессы, то ответ должен быть утвердительным, однако он добился бы этого как благодаря реформам, которые он мог бы провести, так и в равной мере благодаря своей готовности вызвать войска. Фригийский колпак не подойдет Тюрго. {Красный фригийский колпак стал эмблемой свободы во время Французской революции 1789-1799 гг.}

                Его главное произведение «Размышления об образовании и распределении богатств» (Reflexions sur la formation et la distribution des richesses) было написано в 1766 г. для двух обучающихся во Франции китайцев и опубликовано в еженедельнике «Эфемериды» (Ephemerides), за 1769-1770 гг.; английский перевод вышел в 1808г. Как указывалось выше, при публикации работы возникли некоторые сложности, связанные с попыткой редакторского вмешательства Дюпона (предположительно, он действовал в интересах физиократической ортодоксии). Из менее значительных работ, дополняющих данное произведение, наиболее важными являются «Похвальное слово Гурнэ» (Eloge de Gournay), письмо о бумажных деньгах, адресованное аббату де Сисэ (1749; это его первая публикация по экономике), заметки по поводу эссе о косвенном налогообложении Сен-Перави (1767) и Граслена (1767) и работа о денежных ссудах (1769). Его вклад в Энциклопедию, включая такие статьи, как «Существование», «Расширяемость» и «Этимология», а также его критика философии Беркли (и многие другие работы) представляют интерес как доказательства широты его творческого диапазона. «Собрание сочинений» (Oeuvres) Тюрго было издано Дюпоном де Немуром (1808-1811) и переиздано Шеллем (1913-1923). Работу Леона Сэя «Тюрго» (Say Leon. Turgot) перевел на английский язык М. В. Андерсон (1888). Стоит упомянуть также о работах Альфреда Неймарка «Тюрго...» (Neymarch. Turgot..., 1885); С. Файльбогена «Смит и Тюрго» (Feilbogen S. Smith und Turgot. 1892), У. У. Стивенса «Жизнь и произведения Тюрго» (Stephens W. W. The Life and Writings of Turgot. 1895) и особенно книгу Г. Шелля «Тюрго» (Schelle G. Turgot. 1909).

                Если мы теперь попытаемся сравнить Тюрго-ученого с Беккариа и А. Смитом, то прежде всего мы будем поражены значительным сходством между ними: по образованию и широте мировоззрения все трое были эрудитами; все трое стояли в стороне от деловой и политической арены; все трое были всей душой преданы своему делу. Тюрго был, несомненно, самым блестящим из них, хотя его блеск носил оттенок некоторой поверхностности, правда не в экономической науке, а в далеких от нее интеллектуальных областях. Основное различие между ними с точки зрения их научных достижений заключается в том, что А. Смит расходовал очень мало энергии на ненаучную работу, Беккариа — очень много, а Тюрго начиная с 1761 г. тратил почти всю свою энергию на дела, не относящиеся к науке. В течение тринадцати лет, проведенных в Лиможе, у Тюрго было мало досуга; во время почти двухлетнего пребывания на министерском посту у него практически совсем не было свободного времени; вероятно, он занимался творческой работой в период с 18 до 34 лет. Этим объясняется не только неодинаковый уровень тех трех его работ, о которых мы говорим, но также и разная степень их законченности.


                Тюрго был слишком одарен, чтобы написать что-либо незначительное. Тем не менее уделять внимание большинству работ Тюрго стоит только специалистам по его творчеству. Особняком стоят «Размышления» (Reflexions), и мы ограничимся только этой работой, впрочем за одним исключением. Небольшая по объему работа была, очевидно, написана наспех и никогда внимательно не пересматривалась. Она выглядит так, как выглядела бы книга Маршалла «Принципы», если бы уничтожили ее текст, примечания и приложения и сохранили только краткие выводы на полях, да и то не все. По сути своей это не более чем подробное аналитическое оглавление, написанное для основного текста несуществующего трактата. Но и в таком виде его теоретическая схема, даже если не говорить о приоритете, явно выше теоретической схемы «Богатства народов». Чтобы прийти к такому выводу, нет необходимости приписывать Тюрго ничего, что не было им сказано в действительности, или придавать сказанному им новый смысл, который сам он не имел в виду. Он сказал то, что сказал, не более и не менее того. Назвав работу незаконченной или схематичной, я не имел в виду, что для ее завершения требуется выдвинуть определенные догадки или широко ее интерпретировать. Она представляет собой целостную систему экономической теории. Любой компетентный экономист способен восполнить все, что отсутствует в этой работе, ничего не добавляя, кроме критических замечаний, из своего собственного запаса знаний. Разумеется, восхищение «Богатством народов» вызвано не только теоретической схемой книги. Она завоевала признание благодаря заключенной в ней зрелой мудрости, роскошным примерам, эффективной защите определенной экономической политики. Следует также отметить продуманность, с какой создавалось это творение профессионального ученого: книга явилась плодом терпения, скрупулезной работы и самодисциплины. Нет никакой уверенности в том, что Тюрго мог создать что-либо подобное, если бы даже владел всем досугом в мире. Обе работы имели далеко не одинаковый успех, из чего можно сделать вывод: в экономической науке недостаточно одних только интеллектуальных достижений; большое значение имеют законченность, отточенность, возможность приложения, а также иллюстративный материал. Даже в наши дни, в экономической науке пока невозможно (как, например, в физике) повлиять на ход мировой научной мысли, опубликовав статью, занимающую меньше одной страницы. Работа Тюрго получила столь высокое признание только благодаря его известности в других областях деятельности. Но и при этом она не принесла тех плодов, какие могла бы принести.

                Поскольку единственным удовлетворительным способом резюмировать это резюме является его переписывание и поскольку к тому же мы коснемся наиболее важных вопросов в последующих главах, то здесь мы предложим вместо «Руководства для читателя» только несколько общих пояснений. Приблизительно первая треть трактата (первый тридцать один раздел),  представляет собой основу, включающую схему классов Кантильона— Кенэ и анализ их связей в производстве и распределении, ярко окрашенный в физиократические цвета. С самого начала настойчиво выдвигаются некоторые фундаментальные предположения, такие как тезис, согласно которому конкуренция всегда приводит к снижению заработной платы до уровня прожиточного минимума. Разделы XXXII—L содержат теорию бартера, цен и денег, которая в рассматриваемых рамках, почти безошибочна и, за исключением отсутствующей формулировки маржинального принципа, находится не на таком уж большом расстоянии от теории Бёма-Баверка. Остальная часть работы посвящена главным образом теории капитала, которая предвосхищает большую часть исследований XIX в., и таким темам, как процент, сбережения и инвестиции, а также капитальная стоимость. В отдельных вопросах трудно утверждать или отрицать оригинальность положений автора, тем более что Тюрго не дает ссылок, но это простительно при таком схематическом изложении. Однако всестороннее видение всех основных фактов и их взаимосвязей в соединении с блестящей формулировкой настолько очевидно, что благодаря одному этому можно было бы рассматривать всю работу как самобытный вклад в науку, даже если бы ни одно из высказанных положений не принадлежало исключительно Тюрго. В этом трактате, посвященном прежде всего вопросам ценности и распределения, ставшим столь популярными в последние десятилетия XIX в., практически невозможно найти хотя бы одну ошибку. Не будет преувеличением сказать, что аналитическая экономическая наука потратила целое столетие, чтобы подняться до того уровня, которого она могла достичь за двадцать лет после опубликования трактата Тюрго, если бы его содержание было надлежащим образом понято и усвоено внимательными профессионалами. На самом деле даже Ж. Б. Сэй, наиболее важное звено между Тюрго и Вальрасом, не сумел найти полноценного применения трактату Тюрго.


                 






Убывающая отдача: Стюарт и Тюрго


Стюарт в своих «Основаниях» (Principles. 1767), а за ним Ортес в работе «Национальная экономика» (Economia Nazionale. 1774) описали то, что поздние рикардианцы назвали экстенсивным пределом использования земельных угодий (Extensive Margin): с ростом численности населения приходится обрабатывать все менее и менее плодородные почвы, и равные количества производительного труда, затраченные на обработку этих становящихся все беднее почв, дают постоянно уменьшающиеся урожаи. Тюрго открыл другой случай убывающей физической отдачи, который те же последователи Рикардо назвали интенсивным пределом использования земельных угодий (Intensive Margin): при неоднократных затратах равных количеств капиталов — avances (в данном случае то же самое можно сказать о равных количествах труда) на обработку данного земельного участка поначалу мы будем получать все бблыпие количества продукта, но лишь до достижения определенной точки, где отношение прироста продукции к приросту капитала достигнет максимума. После прохождения этой точки дальнейшие затраты равных количеств капитала будут порождать постепенно снижающийся прирост продукции, ряд таких убывающих приростов в итоге сойдется к нулю. Эту формулировку, со временем признанную как истинный закон убывающей отдачи, трудно переоценить. Это блестящее достижение, которого достаточно, чтобы поставить Тюрго как теоретика выше А. Смита. Формулировка Тюрго значительно вернее большинства формулировок XIX в., и она оставалась непревзойденной до тех пор, пока Эджуорт не взял дело в свои руки.

                Особенной удачей Тюрго является включение перед интервалом убывающей отдачи периода, когда наблюдается рост отдачи, признание факта, что убывающая отдача не преобладает сразу же после внесения первой «дозы» некоторого переменного фактора, а устанавливается только после достижения определенной точки. Это обстоятельство должно было бы раз и навсегда опровергнуть ошибочное мнение, будто тот, кто утверждает, что при определенных обстоятельствах расширение производства может сопровождаться возрастающей отдачей, отрицает тем самым справедливость «закона» убывающей отдачи. Более того, Тюрго с непревзойденной точностью определил возрастающую отдачу: это возрастающая отдача, сопровождающая применение переменного фактора в дополнение к другому фактору (или набору факторов, количества которых постоянны) до достижения оптимального сочетания факторов. Таким образом, можно сказать, что Тюрго сформулировал особый случай закона, который американские экономисты около 1900 г. назвали Законом переменных пропорций.  

                Наконец, следует отдать Тюрго должное за то, что он сформулировал закон в терминах последовательных приращений продукта, а не в терминах среднего продукта (на единицу переменного фактора). Это значит, что он фактически пользовался предельным анализом, и современная аналитическая техника могла бы только улучшить форму изложения. В законе Тюрго нет ничего, что стоило бы подвергнуть критике, за исключением неадекватного убеждения в необходимости точно указывать как продукт, так и переменный фактор, для которых данный закон имеет силу. Беспорядочный набор вещей, скрывающихся за словом auances, не отвечает этому требованию, а фактически отходит от него.  На другой упрек в адрес Тюрго, который заключается в том, что он не подчеркивает факт справедливости своего закона только для данного уровня технологических знаний или данного технологического горизонта, или данной — как сказали бы мы — производственной функции, он, возможно, ответил бы, что это само собой разумеется. Мы убедимся, что это не так. Но прежде стоит затронуть еще один вопрос.

                И Стюарт, и Тюрго говорили только о сельском хозяйстве. Пятьдесят лет назад это никого не могло удивить, поскольку тогда убывающая отдача считалась присущей исключительно этой отрасли. Нас же этот факт способен изумить, поскольку мы считаем доказанным, что ни возрастающая, ни убывающая отдача не ограничиваются какой-либо отдельной областью экономической деятельности, а, наоборот, при наличии некоторых общих условий могут преобладать в любой отрасли. Возможно, объяснение следует искать в том, что на неискушенный ум особо сильно действуют ограничения, наложенные на человеческую деятельность неумолимо «заданными» физическими условиями. Требуется немало труда, чтобы определить истинные масштабы аналитического значения этих ограничений и логически отделить их от земли и отрасли, занимающейся ее обработкой. И все же удивительно, как много времени было затрачено на осознание того, что в действительности не существует логической разницы между попыткой расширить производство на ферме и на фабрике и что если невозможно бесконечно увеличивать число ферм или укрупнять их, то этого нельзя сделать и с фабриками. Дополнительное объяснение мы находим в убежденности практически всех ученых-экономистов XVIII в. (и это мнение как пережиток сохранилось у «классиков» XIX в.), что, в то время как фактор земли дан раз и навсегда, другой первоначальный фактор, труд, при благоприятных условиях всегда будет увеличиваться до любого требуемого количества. Если мы примем эту точку зрения, нам станет ясно, почему некоторые авторы упорно не желали одинаково относиться к труду и к земле и беспристрастно применять законы физической отдачи к обоим. Тогда мы поймем однобокую аналитическую схему, которую они разработали.

               





Вклад римлян


                Рассмотрим теперь еще меньший вклад римлян. Пример Древнего Рима позволяет проверить теорию, согласно которой практические нужды, а не жажда интеллектуальных открытий, являются основной движущей силой научных поисков. Даже в самые ранние времена, когда Рим представлял собой по сути крестьянскую общину, существовали экономические проблемы первостепенной важности, которые вызывали жестокую классовую борьбу. Ко времени первой Пунической войны получили развитие важные торговые интересы. Ближе к концу Республики торговля, деньги и финансы, управление колониями, тяжелое состояние италийского сельского хозяйства, обеспечение столицы продовольствием, рост латифундий, рабский труд и т. д. представляли собой проблемы, которые в условиях искусственной политической конструкции, на формирование которой оказали влияние военные завоевания и последствия непрекращающихся войн, могли бы обеспечить работой целый легион экономистов. На вершине культурных достижений в эпоху Адриана и Антонина Пия, когда многие из этих трудностей временно отсутствовали и мир и процветание ненадолго воцарились на просторах империи, достойные правители и плеяда блестящих генералов и администраторов вокруг них могли бы найти применение своим умственным способностям. Но ничего подобного не происходило — ничего, помимо вырывавшихся время от времени стонов о плохом торговом балансе империи или о том, что latifundia perdidere Italiam (латифундии погубили Италию).  


               





Вклад в экономическую науку


Экономическая теория философов естественного права по сути не содержит ничего нового по сравнению с теорией Молины. Достаточно сослаться на ее законченное изложение в трактате Пуфендорфа. Различая ценность для потребления и ценность для обмена (или pretium eminens), Пуфендорф определяет последнюю через соотношение редкостей или наличных количеств благ и денег. Рыночная цена здесь тяготеет к величине нормальных издержек производства. Его анализ процента (здесь он охотно цитирует Библию) явно уступает теориям поздних схоластов. Обсуждает он и различные проблемы государственной политики: борьбу с роскошью с помощью законов, ограничивающих расходы; регулирование монополий, ремесленных цехов, права наследования и майората, народонаселения. Повсюду чувствуются здравый смысл и умеренность, а также ощущение хода истории. Повсеместно уделяется внимание вопросам благосостояния. Одним словом, вновь перед нами зародыш «Богатства народов».


               





Влияние специфических обстоятельств на экономическую литературу того времени


К сожалению, литературу, о которой пойдет речь, нельзя понять, если исходить только из вышеизложенных фактов. Многое в ней объясняется конкретными ситуациями в конкретных странах, которые казались авторам чем-то само собой разумеющимся. Даже книги и памфлеты, не посвященные какому-нибудь конкретному законопроекту или частному явлению, нельзя полностью оценить, если не знать специфических условий той страны, в которой жил автор. Можно составить длинный список ошибочных интерпретаций и оценок этой литературы, особенно в работах «либеральных» критиков XIX в. Грешат этим и более поздние исследователи. Здесь мы можем привести лишь несколько общих соображений на этот счет.  Некоторые дополнительные факты будут упомянуты в ходе дальнейшего изложения.

               

I. Все экономические труды того времени сочинялись в странах и для стран, которые можно назвать бедными (за исключением, может быть, Голландии). Если же под «бедными» понимать «неразвитые», то исключений из этого правила не будет. Все европейские государства стояли тогда на пороге своего промышленного и даже аграрного развития, и это было ясно всем. Для нас экономическая экспансия связана в первую очередь с новыми потребностями и методами производства. Что же касается той эпохи, то перед ней открывались безграничные возможности развития на базе существовавших потребностей и техники в дополнение к тем, которые вытекали из технического прогресса и территориальных завоеваний. Но мы употребляем термин «бедные страны» в другом смысле. Дело в том, что во второй половине XVII в. крупные континентальные державы столкнулись с огромными трудностями реконструкции. Они были бедны даже по сравнению со своим собственным уровнем XVI в.

                Неудивительно, что специфические аргументы и практические меры, имевшие смысл в таких условиях, казались чепухой с точки зрения XIX столетия.

               

II. Все европейские страны, включая Англию, были преимущественно аграрными. Их главными экономическими проблемами были аграрные, большинство населения этих стран составляли сельские жители: крестьяне, фермеры, сельскохозяйственные рабочие. В XVI, XVII и XVIII вв. аграрный мир претерпел поистине революционные изменения: историки народного хозяйства справедливо говорят об аграрной революции или даже о нескольких аграрных революциях.

                Этот термин обозначает два различных, но тесно связанных между собой и усиливающих друг друга процесса, которые взорвали бы структуру средневекового общества даже в том случае, если бы не произошло никаких радикальных изменений в промышленном секторе. С одной стороны, во всех отраслях сельского хозяйства шел процесс технологических изменений, зародившийся уже в начале XVI в. и достигший наибольшей силы в XVIII в. С другой стороны, рука об руку с технологическими революциями шли организационные изменения, превратившие средневековые поместья в фабрики по производству зерна, шерсти и мяса и разрушившие старые отношения между землевладельцами и крестьянами (или фермерами). Достаточно назвать главную форму этих изменений, получившую распространение в Англии,— «огораживания».

                Различные правительства, а следовательно, и различные авторы заняли в этом вопросе противоположные позиции. На континенте, и особенно в Германии, правительства приложили много целенаправленных и в общем увенчавшихся успехом усилий ради спасения крестьянства и превращения его в класс мелких земельных собственников. В Англии классу владеющих землей и обрабатывающих ее иоменов позволили исчезнуть, и, несмотря на все эмоции по поводу покинутых деревень, возобладало крупное поместье, но не как производственная, а как административная единица, в рамках которой производством занимался фермер, соединяя в себе рабочего и капиталиста.

III. Однако нет ничего удивительного в том, что сравнительно менее значительные сферы промышленности и внешней торговли привлекали в то время больше внимания, чем сельское хозяйство. Это были как бы маленькие дети, от судьбы которых зависело будущее всей семьи. Кроме того, представители торгово-промышленных кругов гораздо более, чем земельные собственники и фермеры, были заинтересованы в том, чтобы взяться за перо, и располагали для этого широкими возможностями. Применительно к экономической науке это означает, что в те времена «экономикой промышленности и торговли» занималось больше специалистов, чем «экономикой сельского хозяйства». Существование этих двух групп авторов обусловливалось, как и сегодня, разделением труда. Естественную полемику между ними не следует выводить из какого-либо антагонизма их общефилософских позиций, будь то в отношении к жизни в целом или в отношении к экономике, за исключением тех редких случаев, когда это действительно имело место (единственно важным среди этих исключений являются физиократы — см. ниже, главу 4).

                Крупные предприятия (крупные относительно своего окружения) возникли в заметном количестве в XIV в. в Италии, в XV в. — в Германии, в XVI в. (во время правления королевы Елизаветы) — в Англии. Все они сначала появились в торгово-финансовой сфере, а затем проникли в сферу производства. Однако, по сути дела, ту промышленность, о которой рассуждали экономисты того времени, составляли ремесленники (все еще объединенные в цехи), домашние «мастера» и собственники-управляющие немногочисленных и по большей части довольно маленьких фабрик. В Западной Европе, и особенно в Англии, это положение значительно, но не коренным образом изменилось в ходе «промышленной революции» последних десятилетий XVIII в., но последствия ее вполне проявились лишь в начале XIX в. Многие авторы, иногда даже А. Смит, зачисляли промышленников в разряд работников. Ни один из авторов, включая Смита, не представлял себе действительного значения тех процессов, которые привели к тому, что историки народного хозяйства назвали «промышленной революцией». Смит считал акционерную форму промышленного предприятия аномалией, кроме таких случаев, как строительство каналов и т. п. Для него и его современников большой бизнес все еще означал торговый и финансовый бизнес, и прежде всего предприятия, связанные с колониями. Их негодование и недоверие по отношению к этому большому бизнесу сильно напоминают чувства, которые испытывают к нему современные экономисты.

               

IV. Развитие промышленности и торговли почти до самого конца рассматриваемого нами периода характеризовалось «монополистической» политикой и деловой практикой, которые были одной из основных тем экономической литературы того времени и подвергались решительному осуждению со стороны экономистов и историков экономики начиная со Смита и до сего дня.

               

Под «монополистической» государственной политикой и частной деловой практикой мы понимаем мероприятия и формы поведения, направленные на обеспечение продуктам или услугам данного индивида или группы индивидов выгодных условий продажи путем:

                1) недопущения иностранцев на национальный или международный рынок (поскольку иностранные государства еще не стали единым экономическим целым, это часто сводилось к недопущению на свой рынок производителей и торговцев из соседнего городка или района);

                2) отстранения от торговли всех соотечественников, кроме привилегированного индивида или группы (например, запрет розничным торговцам заниматься оптовыми операциями);

                3) ограничения объема производства этого привилегированного индивида или группы и контроля за распределением продукта между рынками.

                Давайте сделаем небольшую паузу и в свете вышеизложенного проанализируем причины, в силу которых такая политика и практика были преобладающими.

Во-первых, мы могли бы предположить, что если бы в мире внезапно воцарился полностью сложившийся капитализм и его развитию не мешали бы упомянутые выше факторы, то и поведение деловых людей и государственная политика сразу стали бы такими, как в XIX в. Иными словами, мы могли бы ожидать, что в данном случае в странах, столь бедных товарами и столь богатых возможностями, произойдет быстрая экспансия конкурентного предпринимательства. Однако такое ожидание было бы лишь отчасти оправдано. Бедняк — плохой покупатель, и нормальный риск занятия бизнесом сильно увеличивается там, где богатство, порождающее спрос, надо не просто привлечь, но еще сначала создать. В бизнесе, как и повсюду, наступательная стратегия часто дополняется оборонительной тактикой, хотя это упорно отрицают экономисты всех времен. Но в условиях, когда долгосрочное наступление осуществлялось медленно, каждый завоеванный рубеж следовало тщательно укрепить, прежде чем продвигаться дальше. Поэтому неудивительно, что протекционистские, ограничительные меры, преобладавшие в каждый данный момент времени, производили на историков гораздо более сильное впечатление, чем постепенный ход базисного процесса.  Однако факт остается фактом: даже самое разумное правительство, движимое одной целью — помочь промышленному развитию, во многих случаях должно было бы предоставить производителю монопольные привилегии, поскольку иначе предприятие не могло бы возникнуть. В других случаях ему пришлось бы разрешить монополистическую практику некоторым предпринимателям. В особой степени это, конечно, относится к странам, опустошенным войной, таким как Германия, где только перспектива чрезвычайно большой прибыли могла побудить к предпринимательской деятельности обнищавшее и отчаявшееся население.

               

Во-вторых, в реальности капитализм вовсе не свалился с неба на пустую землю: он постепенно вырастал из существующих структур, в которых доминировала цеховая организация со своим духом, институтами и сложившейся практикой. Новые продукты, новые методы производства и новые формы предприятий отвергаются любой средой, но в ту эпоху существовал целый законодательный, автоматически действующий механизм сопротивления новому. Для нас здесь важны два момента. С одной стороны, под давлением, цехов и в их интересах законодательство и администрация подвергали новые «свободные» предприятия различным ограничениям, препятствовавшим росту производства. С другой стороны, хотя подобные ограничения не только не имели никаких корней в капиталистической системе хозяйства, но и искажали саму эту систему, купцы, мастера и прочие люди, испытавшие их на себе, усваивали дурные привычки и сами образовывали аналогичные организации. Помимо ожидаемых прибылей от ограничения конкуренции были и другие причины, облегчавшие купцам и мастерам усвоение цеховых способов поведения: они сами оказались порождением того мира, в котором организации и корпорации были признанным институтом, они с готовностью воспринимали этические и религиозные правила, стандартизованные способы поведения, включая молитвенные собрания. Действуя в одиночку, они не имели политического веса, в то время как всякая «достопочтенная компания» им обладала. В наиболее важной области — колониальной торговле — потребность в защите от вооруженных нападений или, наоборот, в покровительстве этим нападениям (существовали акционерные компании, занимавшиеся исключительно пиратством) неизбежно сплачивала торговцев и способствовала распространению корпоративных форм и на другие аспекты их деятельности. Всем этим потребностям отвечала форма «привилегированной торговой компании», которая на самом деле таковой не являлась, а представляла собой организационную оболочку, прикрывавшую торговлю участников этой компании. Образование таких компаний, отчасти противостоящих средневековой системе монопольных прав отдельных городов на торговлю определенными товарами (jus emporii), а отчасти дополняющих ее, было естественным средством, позволявшим использовать возможности тогдашнего протекционизма.  

               

В-третьих, правительства национальных государств имели и свои резоны к созданию или поощрению «монополистических» организаций или монопольных позиций отдельных производителей. Одним из них была упомянутая выше потребность в реконструкции. Другим — перспектива личного обогащения для правителей: так, королева Елизавета лично участвовала в прибылях (и убытках) от «монополистических» предприятий и даже от неприкрытого грабежа. Эта же великая государыня награждала фаворитов, вручая им монопольный патент. Кроме того, «монополистическая» организация — это губка, которую гораздо легче «выжать», чем множество независимых предприятий. И наконец, сильным правительствам не только легче эксплуатировать такие организации, но и управлять ими: их административные органы — это готовые рычаги управления. Значение последнего аспекта особенно велико, если вспомнить о том, что для таких правительств торговые мероприятия были лишь одним из инструментов агрессивной силовой политики, позволяющим усилить торговлю с одной страной или прекратить ее с другой, — в некоторых случаях это приводило к таким же результатам, как успешная военная кампания. К тому же колониальные компании разных стран могли вести войну между собой, в то время как соответствующие правительства официально не воевали.  

Само собой разумеется, широкой публике не понравилось то, что ее эксплуатировали каким-либо из этих способов и с какой бы то ни было из упомянутых целей. При этом она не задавалась вопросом, компенсируется ли такая практика некоторыми преимуществами (например, в тех случаях, когда без монополии вообще невозможно было наладить производство данных товаров). Обильная литература (читатель может легко ее себе представить, если он знаком с аналогичной современной литературой) просто отражала это возмущение и редко выходила за пределы простого осуждения привилегированных индивидов и групп (в Англии наиболее частыми объектами критики были Ост-Индская компания и «Купцы-авантюристы»). Деловые люди также участвовали в возмущенном хоре, осуждая ограничения и привилегии для всех, кроме себя самих: каждый был заклятым врагом чужих привилегий. Наиболее же глубокий анализ осуществлялся, как правило, «апологетами», защищавшими интересы тех или иных монополистов.  В 1-й части мы писали о том, что мотивы, движущие исследователем, не имеют отношения к истинности или ценности фактов и аргументов, которыми он оперирует. Раскрытие «личной заинтересованности» автора— действенный прием в публичной дискуссии, но наличие заинтересованности также не может быть аргументом против основанной на ней точки зрения, как и отсутствие заинтересованности — аргументом «за». Для нас факты и аргументы, приводимые «апологетами», не хуже и не лучше, чем те, которые использует «беспристрастный философ», если только таковой существует.

                Реакция публики на ограничительную практику была в Англии гораздо сильнее, чем на континенте (причины этого настолько очевидны, что нам не стоит на них останавливаться). Назовем такой факт: свобода торговли, под которой в XVII в. понимали отмену преимущественных прав, устранение привилегированных торговых компаний или хотя бы право каждого стать членом такой компании, нашла поддержку в английском парламенте. В 1604 г. там был представлен, хотя и не прошел, довольно радикальный законопроект против ограничений торговли (разумеется, при этом в виду не имелась свобода торговли в позднейшем смысле слова). В отношении к торговым ограничениям в Англии и на континенте есть еще одно различие, представляющее для нас интерес. Читатель, может быть, уже отметил, что хотя широкие массы населения были возмущены большинством ограничительных мер и законов, эти последние отнюдь не порождали монополистов в строгом смысле слова (единственных продавцов)  и практику монополистического ценообразования. Тем не менее это возмущение шло именно под флагом борьбы с монополией. За причинами не следует далеко ходить. На англичан елизаветинской эпохи вряд ли серьезно влиял тот факт, что монополия осуждалась уже Аристотелем и схоластами, но они наверняка унаследовали восходящую к средневековью неприязнь к монопольным закупкам товаров в спекулятивных целях и т. п. Эта неприязнь переросла в ярость, когда Елизавета и Иаков I стали в изобилии создавать самые настоящие монополии, лишенные к тому же каких бы то ни было компенсирующих достоинств. В ходе борьбы против них слово «монополия» приобрело сильную эмоциональную окраску и навсегда превратилось в пугало. Для среднего англичанина оно ассоциировалось с королевскими привилегиями, фаворитизмом и угнетением. Слово «монополист» стало оскорблением. Но как только какое-либо слово приобретает эмоциональную окраску (позитивную или негативную), автоматически вызывающую у слышащего или читающего его однозначную реакцию, ораторы и писатели начинают использовать данный механизм, употребляя это слово как можно чаще. Так, термин «монополия» стал со временем обозначать все недостатки, присущие капиталистической экономике. Эта эмоциональная установка, естественно, распространилась на Соединенные Штаты, тем более что значительное число английских эмигрантов в Америке находились в оппозиции к династии Тюдоров— Стюартов.

                Эта установка вплоть до сего дня оказывала и оказывает воздействие на общественное мнение, законодательство и даже профессиональную науку как в Англии, так и в США.  

                Все вышесказанное позволяет сделать вывод, что в данную эпоху сложились определенные типы поведения, которые можно свести к некоторым «принципам». Это и было сделано. В результате возникли термины «меркантилизм», «система меркантилизма», «меркантилистская политика», впервые введенные в оборот критиками этих принципов. Тем не менее до сих пор я старался их не употреблять. Причины этого будут изложены в главе 7, в которой меркантилизм в теории и на практике станет главной темой нашего анализа. Пока же я прошу моих читателей забыть все то, что они об этом знают, и непредубежденно следить за дальнейшим изложением.


               




Возникновение «мальтузианского» принципа


Теория народонаселения, как ее понимали в XIX в., т.е. теория факторов или «законов», определяющих численность, темпы роста или убыли населения, возникла значительно раньше мальтузианской.  За исключением несущественных деталей, «мальтузианский» принцип народонаселения был полностью разработан Ботеро в 1589г.: население имеет тенденцию расти без каких-либо определенных пределов, в меру естественной человеческой плодовитости (virtus generativa). Напротив, средства существования и возможности их увеличить (virtus nutritiva) определенно ограничены, а следовательно, кладут этому росту единственный существующий предел. Этот предел устанавливает нужда, заставляющая людей воздерживаться от брака (по Мальтусу: негативное ограничение, предусмотрительное ограничение, «моральное воздержание»), если численность населения периодически не сокращается войнами, эпидемиями и т. д. (по Мальтусу: позитивное ограничение). Идеи этого первопроходца {Ботеро}, являются единственной заслуживающей внимания теорией народонаселения в истории. Однако она появилась задолго до того времени, когда могла получить распространение; она практически затерялась в популяционистской волне XVII в. Примерно через двести лет после Ботеро Мальтус фактически всего лишь повторил эту идею, за исключением того, что применил математические законы для того, чтобы описать действие virtus generativa и virtus nutritiva: численность населения должна расти «в геометрической прогрессии», т. е. в виде расходящегося геометрического ряда, а средства пропитания — в «арифметической прогрессии».  Однако «закон геометрической прогрессии», которого не было в работе Ботеро, был предложен Петти в его «Эссе об умножении человеческого рода», Зюсмильхом в 1740 г., Р. Уоллесом в 1753г. и Ортесом в 1774г. Таким образом, в этом диапазоне идей Мальтус не сказал ничего нового. Из тех авторов XVIII в., кто, не связывая себя с этой математической формой, утверждал, что численность населения будет всегда расти до предела, определяемого обеспеченностью средствами существования, достаточно упомянуть Франклина (1751),  Мирабо (который в 1756 г. выразился в свойственной ему живописной манере: люди будут плодиться до достижения предела средств существования, «как крысы в амбаре»), сэра Джеймса Стюарта (1767), Шатлю (1772)  и Таунсенда (1786).  Стюарт, чей приоритет должен был признать Мальтус, выразил свои идеи особенно четко. Точно так же как и Ботеро, он принял «детородную способность» за постоянную силу, которая сравнивается с пружиной, удерживаемой в сжатом состоянии приложенным к ней грузом и непременно реагирующей на любое ослабление давления на нее. Таунсенд определил ограничивающий фактор как «голод, который не ощущается самим индивидом и не внушает ему страха, но предвидится в будущем и грозит его потомкам». Насколько мне известно, Ортес был единственным, кто допускал, что «разум» может при этом играть большую роль, чем простое предвидение грядущей нужды; это влияние разума он проиллюстрировал на примере безбрачия католического духовенства.

                Итак, Ботеро был первым автором, в чьих работах прозвучала пессимистическая нота, вокруг которой разгорелся спор во времена Мальтуса. Как мы видели, Ботеро связывал рост населения с действительной или потенциальной нищетой. Но большинство авторов, полагавших, что численность населения имеет тенденцию к росту без определенных пределов, не разделяли пессимизма Ботеро, а, наоборот, симпатизировали популяционистским настроениям, преобладавшим в то время в их странах. В качестве примера можно привести Петти, а также Мирабо и Пэйли до их присоединения к взглядам Ботеро—Мальтуса по данному вопросу.  


Такая позиция логически ошибочна, поскольку сам факт, что население физически способно размножаться до тех пор, пока не закончится не только пища, но и место на земле, не является причиной для беспокойства, если к этому не добавить дополнительное предположение, что население действительно будет стремиться к этому, вместо того чтобы просто реагировать на изменение экономического положения ростом или снижением рождаемости. Другими словами, должна наблюдаться тенденция к тому, чтобы численность населения «наталкивалась» на границы, заданные обеспеченностью продовольствием. Однако, если даже допустить существование такой тенденции, она не может быть причиной для беспокойства за ближайшее будущее или, что важнее для нашей темы, служить основанием для объяснения современных явлений. Для этого недостаточно полагать, что избыток населения относительно обеспеченности пищей сможет наступить и наступит в неопределенно далеком будущем. Мы должны считать, что давление избыточного населения уже имеет место или грозит наступить в ближайшем будущем. Если дело обстоит иначе, то можно одновременно верить в существование этой долгосрочной тенденции и придерживаться противоположного мнения в отношении любой данной ситуации и ближайших перспектив. Читателю может показаться, что я уделяю излишне много внимания этим очевидным различиям, но пренебрежение ими привело к тому, что многие дискуссии по поводу народонаселения как в XVIII, так и в XIX в. оказались бесполезными.

                На примере работы Роберта Уоллеса можно показать, каким образом простая убежденность в том, что в неопределенно далеком будущем возникнет давление избыточного населения, может иметь отношение к экономическому анализу. Уоллес считал эгалитарный коммунизм абсолютно идеальной формой общества. Тем не менее он отвергал его на одном единственном основании: подобное общество не сможет ограничивать физические возможности человека к размножению, вследствие чего коммунистическое общество придет к перенаселению и нищете. На основании этой точки зрения мы не можем сделать вывод о взглядах Уоллеса на современную ему ситуацию.


Что бы мы ни думали о достоинствах данного аргумента, он содержит две характерные черты, требующие особенно пристального внимания. Во-первых, если бы предположение о неограниченном росте населения было справедливо, то оно по статусу вплотную приблизилось бы к «естественному закону» в строгом значении данного термина. Большинство английских экономистов в течение последующих ста лет воспринимали его именно как выражение непреодолимой, почти физической закономерности. Те же экономисты имели обыкновение считать столь же необходимыми и универсальными не только те экономические тезисы, которые являются не более чем прикладной логикой, но и другие, такие как их «закон заработной платы». Видимо, уместно предположить, что данная привычка английских экономистов как-то связана с их верой в этот биологический «закон». Если это так, то вопрос о классических «вечных законах экономики» нельзя рассматривать как предмет философии научного метода; он должен рассматриваться просто как вопрос справедливости и адекватности каждого отдельного предположения.

Во-вторых, кажется, Уоллесу никогда не приходило в голову искать иные препятствия на пути совершенствования человечества, кроме способности людей к размножению; других сомнений относительно возможностей совершенствования человечества у него не больше, чем у Кондорсе. Это вполне соответствовало поверхностной социологии Просвещения, но интересно отметить, что Мальтус и фактически все «классики», по-видимому, придерживались того же мнения. Мне известен только один автор, в произведениях которого хотя бы прозвучала евгеническая нота. Это был Таунсенд. В упомянутой выше работе он доказывал, что обеспечение «ленивого и порочного» легло бы бременем на «более благоразумного, заботливого и трудолюбивого» и заставило бы воздержаться его от вступления в брак. Таунсенд писал: «Фермер оставляет на племя только лучших своих животных, однако наши законы предпочитают, скорее, сохранять худших...».


Выдающимся авторитетом, придерживавшимся другого мнения, т. е. считавшим, что давление избыточного населения около 1750г. уже наблюдалось и существовало всегда, был Кенэ.  Разойдясь по данному вопросу с Кантильоном, он не только утверждал, что единственным пределом роста численности населения является наличие средств существования, но и считал, что она всегда стремится превысить этот предел. Единственное обоснование, которое он предложил для этой догмы, заключалось в том, что всегда и везде есть люди, живущие в бедности или нужде (indigence). Эта теория, объясняющая бедность перенаселенностью, является сутью «мальтузианства». Однако до появления «Эссе» Мальтуса у этой теории было так мало приверженцев, что и по сей день большинство историков приписывают разработку этой теории ему. Конечно, популяционизм не удержал своих позиций, по крайней мере за пределами Германии и Испании. Но повсюду экономисты отказывались принять и противоположную точку зрения. Казалось, большинство из них согласились с списком Беркли, которого восхищали радостно суетящиеся массы, или с Юмом, считавшим, что счастье общества и его многочисленность— два «непременных спутника». А. Смит подвел итог, сведя принцип народонаселения к избитому трюизму, но сохранив за ним статус «закона природы»: «...все виды животных размножаются, естественно, пропорционально наличию средств для их существования, и ни один вид не может размножаться сверх этого предела» («Богатство народов». Кн. I, гл. 8). Но одновременно он в духе старых популяционистов заявил, что «самым решающим признаком процветания любой страны является рост численности ее жителей» (там же). Беккариа не разделял ни энтузиазма, ни пессимизма экономистов относительно роста населения; он признавал, что рост численности населения не всегда благо, о котором стоит молиться во все времена, но нет также и причин всегда его опасаться. В сущности, он был единственным авторитетом, ясно выразившим несомненно разумную точку зрения. Дженовези пошел еще дальше, соединив обе крайности. Он отметил, что с точки зрения населения, живущего в определенных условиях, его численность может быть или слишком мала, или слишком велика, в зависимости от того, что обеспечило бы ему больше «счастья»: его прирост или убыль. В результате Дженовези воскресил старую идею об оптимальной численности населения (populazione giusta; Lezioni. Part I, ch. 5), которую впоследствии вновь поддержал Кнут Виксель. Эта концепция неудобна и, возможно, не представляет большой научной ценности. Однако ее заслуга заключается в том, что она показывает: популяционизм и мальтузианство не являются взаимоисключающими крайностями, каковыми они представлялись очень многим.


               




Возрастающая и убывающая отдача и теория ренты


               

Возрастающая отдача. Мы видели, что популяционистская позиция в той мере, в какой она экономически оправданна, подразумевает веру в то, что рост численности населения (в определенных пределах) приводит к росту дохода на душу населения, или, другими словами, веру в возрастающую отдачу. Такого же мнения в большинстве случаев придерживаются и сторонники протекционистской позиции, сочетавшейся с популяционистской (см. главу 7). Идея возрастающей отдачи в этом смысле, т. е. отдачи, применительно к национальной экономике в целом, не подкрепленная хорошо аргументированными доводами, объясняющими, почему отдача должна быть возрастающей, и без уточнения, имеется ли в виду физическая отдача или отдача в денежном выражении, является несомненно туманной идеей. Ее трудно расценить как нечто большее, чем «намек» на любой из множества вариантов, в которых впоследствии встречалась эта концепция. Но кроме намеков которые, конечно, встречались очень часто, мы то и дело находим более строгие высказывания, такие как рассуждения Петти о своего рода общественных накладных расходах — на государственное управление, на дороги, школы и т. п. Эти расходы при прочих равных условиях не растут пропорционально росту населения. В результате возрастающая отдача принимает не вполне эквивалентную форму снижающихся издержек на единицу оказанных услуг. Это явление наблюдается в каждом обществе и каждой отдельной фирме. Ранее Антонио Серра четко и с полным пониманием его важности изложил общий закон роста отдачи в обрабатывающей промышленности в форме закона убывающих удельных издержек почти в том же виде, как он позднее излагался в учебниках XIX в. Следует особо отметить, что действие возрастающей отдачи ограничено обрабатывающим сектором. Серра не утверждал, что для сельскохозяйственного производства была характерна убывающая отдача. Однако он так ясно выразил идею, согласно которой промышленное и сельскохозяйственное производство подчиняются разным «законам», что фактически пришел к этому выводу. Таким образом, он предвосхитил важную часть анализа XIX в., от которой не отказался окончательно даже А. Маршалл. Однако Е XVII и XVIII вв. большинство экономистов совсем не высказывались на эту тему, хотя многие подразумевали (или даже высказывались о том), что возрастающая отдача преобладала и в сельском хозяйстве. Сейчас мы рассмотрим наиболее важный пример такой позиции. Пока же отметим, что А. Смит по прошествии более полутора столетий после Серра принял точку зрения, очень близкую к взглядам последнего. В первый раз он ясно, хотя и не слишком строго, сформулировал закон возрастающей отдачи применительно к промышленному производству в связи с разделением труда («Богатство народов». Кн. I, гл.1), а во второй раз более полно: в отступлении о «Влиянии совершенствования производства на реальную цену промышленной продукции». Это отступление он поместил в часть III своей огромной главы о земельной ренте (кн. I, гл. 11), где он объясняет факт «значительного уменьшения количества рабочей силы, требуемого для выполнения какой-либо отдельной операции», использованием «лучшего оборудования, более высокой квалификацией рабочих и лучшим разделением труда».  Однако он нигде не сформулировал закон убывающей отдачи, хотя неоднократно касался этой темы, особенно в гл. 11. В главе 1 он фактически всего лишь отметил разницу между сельскохозяйственным и промышленным производством с точки зрения возможностей для непрерывного роста разделения труда. Этот пассаж вполне можно интерпретировать как подтверждение действия закона возрастающей отдачи и в сельском хозяйстве, хотя и в меньшей степени. И это несмотря на то, что оба случая убывающей (физической) отдачи, которые должны были признать Уэст и Рикардо, были исчерпывающе описаны до А. Смита сэром Джеймсом Стюартом (1767) и Тюрго (1767).  

               





Высокий уровень итальянцев


Но главные достижения в создании систем в досмитовскую эпоху принадлежат итальянцам. По замыслу, предмету и плану исследования их труды принадлежали той же традиции, что и произведения Карафы и Юсти. Это были системы политической экономии как теории благосостояния, в которых схоластическая идея «общественного блага» и специфически утилитаристское понятие счастья объединялись в концепции благосостояния (felicita pubblica). Страсть итальянцев к собиранию фактов и их понимание практических проблем не уступали уровню немцев, а по технике анализа они превосходили большинство своих испанских, английских и французских современников. Авторы трудов, в основном профессора и государственные служащие, создавали их исходя из соответствующих точек зрения. Раздробленность тогдашней Италии разделяла их на отдельные группы. Но я могу выделить только две «школы» в точном смысле этого слова, подразумевающем личный контакт и вызванную взаимовлиянием схожесть доктрин, — неаполитанскую и миланскую. Неаполитанскую представляют Дженовези и Пальмьери (с другими ее членами, и в первую очередь с наиболее яркой ее звездой — Галиани, мы познакомимся позже).

                Виднейшими представителями миланской школы являются Верри и Беккариа, но мы воспользуемся случаем, чтобы также представить читателю стоящего особняком венецианца Ортеса.

                Граф Пьетро Верри (1728-1797) был не профессором, а сановником австрийской администрации в Милане. Он достоин включения в любой список великих экономистов. Несложно описать предлагаемые им различные рекомендации по экономической политике, которые были для него важнейшим делом (в предисловии к своей главной работе он восклицает: «Как хотелось бы мне высказать что-либо полезное, а еще больше — сделать это!»). Однако составить представление о его чисто научных достижениях гораздо труднее. Некоторые из них будут упомянуты ниже. Здесь мы назовем лишь два его сочинения: Elementi del commercio («Начала коммерции») (1760), которые принесли ему известность, и расширенный их вариант под названием Meditazioni sull' economia politica («Размышления о политической экономии». 1771; перепечатаны в 50-томнике Кустоди и переведены на французский и немецкий). Помимо впечатляющего синтеза идей предшественников эти работы содержат немало оригинальных разработок самого автора, в том числе кривую спроса при постоянной величине расходов. Среди прочего отметим, хотя и недостаточно разработанную, концепцию экономического равновесия, основанную в итоге на «подсчете наслаждений и страданий» (он предвосхитил формулировку Джевонса). В этом аспекте он, пожалуй, превосходил Смита. Важно отметить его внимание к фактам. Верри не только занимался весьма важными историческими исследованиями (см., например, Memorie storiche («Исторические мемуары»), опубликованные посмертно), но и был настоящим эконометристом — например, он одним из первых экономистов составил платежный баланс. Он знал, как соткать из фактов и теории сплошное полотно, и таким образом успешно решил для себя методологическую проблему, которая так волновала последующие поколения экономистов. О Верри и его жизненном пути см., например, книги: Воииу Е. Le Comte Pietro Verri (1889) и Manfra M. R. Pietro Verri (1932). Но самое лучшее изложение и оценку его творчества можно найти в превосходном предисловии профессора Эйнауди к новому изданию Bi-lanci del commercio dello stato di Milano («Торговые балансы Миланского государства») Верри (1932).

                Джаммария Ортес (1713-1790) прославился главным образом своим вкладом в «мальтузианскую» теорию народонаселения (см. главу 5). Его систематический трактат Economia nazionale («Национальная экономия». 1774; перепечатан в собрании Кустоди) навсегда вошел в историю теорий, которые рассматривают потребление как фактор, ограничивающий размеры совокупного производства, и дают на этом основании оценку состояния экономики. Это еще одна общая черта у Ортеса и Мальтуса.

                В указанном и ряде других аспектов Ортес, безусловно, оригинален в том смысле, что его вклад в науку лежит в стороне от столбовой дороги ее развития. Но сказать о нем что-либо сверх того затруднительно. Критиков и историков это несколько озадачивает, но, с другой стороны, их утешают атаки Ортеса на «меркантилистское смешение» денег с богатством (см. главу 6) и его фритредерские взгляды. Отсюда— традиция относиться к нему с недоверием и одновременно с восхищением. Стоит добавить, что Ортес, судя по всему, многому научился у сэра Джеймса Стюарта. Из литературы, посвященной Ортесу, упомянем книгу Faure A. Giammaria Ortes... (1916), старую монографию: Lampertico F. G. Ortes... (1865) и работу: Franchis С.. de G. Ortes, un sistema d'economia matematica... (1930). Хотя лично я не вижу математики в трудах Ортеса.

                Чезаре Бонезана, маркиз де Беккариа (1738-1794), родился и жил в Милане, образование получил у иезуитов. Примерно в тридцатилетнем возрасте он завоевал международную известность в пенологии (науке о тюрьмах и наказаниях). Об этом и его месте в истории утилитаризма речь шла выше.


                Именно этот успех Беккариа побудил австрийское правительство князя Кауница предоставить ему специально основанную для него в 1768 г. кафедру экономики в Миланском университете, хотя как экономист он еще не успел отличиться. Через два года Беккариа оставил преподавание и перешел на государственную службу в Миланской администрации, где постепенно поднялся до самого высшего ранга и трудился до своей преждевременной кончины. Он участвовал во всех реформах того периода, часто был их инициатором, написал огромное количество докладов и записок: о хлебных запасах, денежной политике, метрической системе мер, народонаселении и многом другом. Беккариа отличался разнообразием духовных интересов. Он был одним из основателей и постоянных авторов журнала Il caffe, построенного по образцу английского Spectator; в 1776 г. опубликовал первый и единственный том своих работ по эстетике («О стиле»). Кроме того он, кажется, был изрядным математиком.

                Основную часть экономических сочинений Беккариа составляют вышеназванные доклады. Единственный опубликованный им самим (в журнале Il caffe, 1764) теоретический опыт был посвящен контрабанде. Он примечателен, во-первых, алгебраическим методом анализа, а во-вторых, аналитическим приемом, который содержался в самой постановке проблемы: дана средняя доля контрабандных товаров, которая будет захвачена властями; спрашивается: каково общее количество товаров, которое контрабандисты попытаются провезти, чтобы покрыть свои затраты, не получив прибыли и не потерпев убытка? Беккариа открыл здесь идею, которая лежит в основе современного анализа кривых безразличия. Его аргументы позднее (в 1792 г.) развил Г. Силио (см.: Montanari Augusta. La matematica applicata all 'economia politica. 1892). Здесь нас интересуют лекции Беккариа (1769-1779), не опубликованные им при жизни; они были изданы почти через четверть века после его смерти в собрании Кустоди под заголовком Elementi di economia pubblica («Начала общественной экономии») (1804).

                Потрясающий успех его трактата Dei delitti e delle репе («О преступлениях и наказаниях», 1-е изд. — 1764, англ. пер. под названием «Опыт о преступлениях и наказаниях» — 1767) в какой-то мере помешал оценить величие этого мыслителя: с тех пор его всегда считали прежде всего пенологом. Посвященная Беккариа литература также уделяла внимание в первую очередь этому произведению и потому представляет для нас лишь косвенный интерес. Следует, однако, упомянуть его биографию, написанную П. Кустоди (Custodi P. Cesare Beccaria. 1811), и издание его работ, предпринятое П. Виллари (Ореге. 1854).

                Беккариа — это итальянский Адам Смит. Сходство исследователей и их произведений поразительно. Оно распространяется отчасти даже на их социальное происхождение и места проживания. Имеются совпадения в их биографиях и во взглядах на жизнь, хотя Беккариа в гораздо большей степени, чем Смит, был государственным служащим (последний занимал лишь весьма скромную должность, не дающую возможностей для творческой деятельности), а Смит в гораздо большей степени, чем Беккариа, который преподавал всего два года, был профессором. Оба прекрасно владели многими областями интеллектуальной деятельности, их знания выходили далеко за пределы возможностей простых смертных даже в ту эпоху.

                Беккариа, кажется, лучше Смита разбирался в математике, зато Смит был сильнее в физике и астрономии. Ни один из них не был только экономистом: правда, во внеэкономической области Смит не создал чего-либо сравнимого с трактатом «О преступлениях и наказаниях», но его «Теория нравственных чувств» намного значительнее, чем эстетика Беккариа. Оба разделяли главные увлечения своего времени, но если Беккариа не только принимал утилитаризм, но и был одним из его основных творцов, то Смит явно относился к нему критически. С другой стороны, если Смит не только принимал почти все идеи свободной торговли и laissez-faire, но и сыграл главную роль в их триумфе (по крайней мере, в области экономической теории), то Беккариа относился к ним без особого энтузиазма. Словом, речь идет о двух выдающихся личностях. Но, по крайней мере с 1770 г., Беккариа, пожалуй, более щедро наделенный от природы богатыми способностями, посвятил свои силы службе Миланскому «государству», тогда как Смит отдал их всему человечеству.

                «Начала» Беккариа после определения предмета экономической науки в том же нормативном духе, что и во введении к четвертой книге «Богатства народов» Смита, открываются рассуждениями об эволюции техники, разделении труда и народонаселении (прирост которого, по мнению автора, есть функция от увеличения средств к существованию). Как мы уже знаем, основным принципом экономической деятельности Беккариа безоговорочно признал утилитаристскую доктрину гедонистического эгоизма, в разработке которой он активно участвовал и которая впоследствии неожиданно оказалась союзницей экономической науки. Вторая и третья части его лекций посвящены сельскому хозяйству и промышленности, а в четвертой, где речь идет о торговле, содержится также теория ценности и денег. Натуральный обмен, деньги, конкуренция, процент, внешняя торговля, банки, кредит, государственный кредит — все эти проблемы обсуждаются здесь в той же последовательности, которая затем была принята в учебниках XIX в. (это же можно сказать и об общей схеме книги Беккариа).


                Если говорить о частностях, то аргументы Беккариа — в особенности относящиеся к теории издержек и капитала — не всегда безупречны и не всегда отличаются логической строгостью. Однако автор хорошо видит все важнейшие проблемы и связь между ними. Некоторые моменты мы рассмотрим ниже. Однако мы не можем не отметить вклад Беккариа в решение ряда проблем (неопределенность при изолированном обмене, переход от этого случая к определенности конкурентного рынка, а оттуда, в свою очередь, к непрямому обмену), которые мы привыкли связывать со значительно более поздними (по крайней мере, послесмитовскими) временами. Влияние физиократов очевидно, но не так уж существенно.

                Был ли шотландский Беккариа более великим экономистом, чем итальянский Смит? Если судить по их произведениям в том виде, как они до нас дошли, то это, конечно, так. Но судить так было бы несправедливо. И не только потому, что мы должны учесть приоритет Беккариа и тот факт, что период с 1770 по 1776 г. ознаменовался значительным прогрессом экономической теории. Намного важнее то, что «Богатство народов» подводило итоги многолетней работы в течение всей жизни, а «Начала» — это всего лишь записи лекций, которые к тому же автор отказался публиковать. Если уж сравнивать объективные достоинства не произведений, а их авторов, то надо сопоставлять «Начала» не с «Богатством народов», а с лекциями по экономике, прочитанными Смитом в университете Глазго, — здесь победа Беккариа была бы безоговорочной, — или сравнивать «Богатство народов» с тем, что, по нашему мнению, сумел бы сделать со своими лекциями Беккариа, если бы он эмигрировал в Киркалди и поработал бы над ними еще лет шесть, вместо того чтобы погружаться в проблемы Миланского «государства». Главная разница состоит, таким образом, в количестве вложенного в работу труда. Именно этим фактором в значительной степени объяснялся успех А. Смита.

               




XIII век


Наш второй период охватывает XIII в. Если речь идет о теологии и философии, имеются основания назвать его классическим периодом схоластики. Теологическая и философская мысль была не только революционизирована, но и объединена в новую систему, которая содержала в себе все то, что подразумевает термин «классическая». В основном эту революцию совершили работы Гроссетеста, Александра из Гэльса, св. Бонавентуры и Дунса Скота (францисканская школа), с одной стороны, и Альберта Великого и его ученика св. Фомы (доминиканская школа) — с другой. Объединение, т. е. создание классической системы, было выдающимся достижением св. Фомы. Но в других сферах была только революция и не было объединения. Действительно, в этом веке родилась схоластическая наука, отличная от теологии и философии; были созданы труды, которые дали импульс и заложили основы для дальнейших исследований, но, помимо отправных точек, ничего не было достигнуто. Это относится как к общественным, так и к физическим наукам. Необходимо, в частности, отметить, что, как показывает пример Гроссетеста, интерес к физическим и математическим исследованиям был широко распространен даже среди людей, которые сами такими исследованиями не занимались. Роджер Бэкон представлял собой вершину, но не одинокую вершину; и множество людей, как принадлежавших, так и не принадлежавших к францисканскому ордену, были готовы продолжить путь, по которому он двигался. Причина, по которой это не столь очевидно, как должно быть, заключается в том, что схоластические физики и математики последующих четырех веков, как правило, становились специалистами в своих конкретных областях и их схоластическое происхождение легко упускалось из виду. Например, мы считаем Франческо Кавальери (159647) просто великим математиком. Нам не приходит в голову связывать появление интегрального исчисления со схоластикой в целом или с орденом иезуитов в частности, хотя на самом деле Кавальери принадлежал и тому и другому.  

                Сама по себе эта теолого-философская революция нас не интересует. Но в истории социологического и экономического анализа один ее аспект является достаточно важным — я говорю о возрождении аристотелианской мысли. В XII в. более полные представления о сочинениях Аристотеля постепенно проникли в интеллектуальный мир западного христианства, частично благодаря посредничеству семитов: арабов и евреев.  Для схоластов это имело двоякие последствия. С одной стороны, посредничество арабов означало и их интерпретацию, которая была неприемлема для схоластов в некоторых вопросах эпистемологии и теологии. С другой — доступ к аристотелианской мысли сильно облегчил выполнение задач, стоявших перед схоластами не только в области метафизики, где им приходилось прокладывать новые пути, но также и в физических и общественных науках, где им приходилось начинать практически с нуля.

                Читатель заметит, что я не приписываю возвращению сочинений Аристотеля роль главной причины событий XIII в. События такого рода никогда не могут быть вызваны исключительно внешними влияниями. Аристотель как могущественный союзник пришел, чтобы помочь и снабдить инструментами. Но осознание задач и желание идти вперед существовали, конечно, независимо от него. Это можно пояснить при помощи следующей аналогии. Нам доводилось упоминать о частичном заимствовании или «принятии» Corpus juris civilis (Свода гражданских законов) во времена позднего средневековья и Ренессанса. Этот феномен нельзя объяснить тем, что были обнаружены несколько старых томов, а также тем, что некритически мыслящие люди наивно верили в силу содержавшегося в этих томах юридического материала. С развитием экономики жизнь приобретала такой характер, что ей требовались юридические формы, особенно система контрактов того типа, который был разработан римскими юристами. Не вызывает сомнения, что в конце концов средневековые юристы сами бы создали аналогичные формы. Римское право оказалось полезным не потому, что принесло нечто чуждое духу и потребностям времени (в таких случаях его принятие было связано с большими трудностями), а именно потому, что оно предоставило в готовом виде то, что без него пришлось бы долго и мучительно разрабатывать. Аналогичным образом «принятие» учения Аристотеля явилось главным образом важнейшим время- и трудосберегающим средством, в особенности в тех областях, которые все еще оставались неисследованными. Именно в этом смысле — а не в смысле пассивного принятия удачного открытия — должны мы рассматривать связь между аристотелизмом и схоластикой.


                Но как только схоласты осознали, что в сочинениях Аристотеля содержалось все или почти все необходимое им в данный момент и что его учение поможет им достичь того, что обошлось бы им в целый век самостоятельного труда, они, естественно, наилучшим образом воспользовались этой возможностью. Аристотель превратился для них в единственного философа, универсального учителя, и большая часть их работы приобрела форму преподавания студентам и общественности его учения в целом и комментирования его работ. Более того, его сочинения превосходно подходили для дидактических целей, так как на самом деле они являлись обобщающими и систематизирующими учебниками. Вследствие этого Гроссетест, Альберт Великий и другие упомянутые выше лидеры предстали перед общественностью своих и более поздних времен в роли толкователей и комментаторов Аристотелева учения.

                Даже самого св. Фому многие воспринимали только лишь как человека, сумевшего поставить учение Аристотеля на службу Церкви. Это неправильное представление о революции XIII в., и особенно о достижениях св. Фомы, не только не было исправлено, но, наоборот, всячески поддерживалось наукой в последующие 300 лет. Ибо труды Аристотеля продолжали выполнять функцию системных рамок для растущего научного материала и удовлетворять потребность в прекрасных прозаических текстах; таким образом, все продолжало отливаться в Аристотелевых формах и в особенности схоластическая экономическая наука. Вот почему в результате этой общеупотребительной практики схоласты не получили заслуженного признания за свои оригинальные результаты.

                Это объясняет не только абсолютно непонятный иначе успех Аристотелева учения в течение 300 лет, но и ту цену, которую пришлось заплатить древнему мудрецу за свой успех. Пожалуй, стоит завершить наш рассказ, в котором так много интересного для того, кто изучает извилистые пути человеческой мысли. Мы видели, что в схоластической системе не было ничего такого, что препятствовало бы появлению новых результатов внутри ее самой или даже за пределами тех оснований, которые были заложены в ее классических трудах. Примером такого результата может служить философия Декарта.  Он не относился враждебно к старой схоластической философии и в то же время принимал предложенное св. Ансельмом доказательство существования Бога (которое не принимал св. Фома) в качестве основания для его собственной теории cogito (мышления). Остается широкий простор для размышлений о значении вышесказанного. Но этого, конечно, достаточно, чтобы говорить о мирной эволюции на схоластических основах. Однако мы также видели, что, когда утвердилось влияние светских интеллектуалов, схоластицизм превратился в пугало. Повсюду, где возникала враждебность к схоластике, возникала и враждебность к Аристотелю. Поскольку аристотелизм являлся оболочкой схоластической мысли, враждебность к аристотелизму превратилась в оболочку враждебности к схоластам.

                Существовали даже антисхоластические и антиаристотелевские схоласты, выдающимся примером которых является Гассенди.  Его математические и физические труды, абсолютно нейтральные сами по себе, приобрели дополнительный критический оттенок благодаря его способам защиты экспериментальных — «эмпирических» или «индуктивных» — методов, а не из-за самой защиты как таковой. В философии он заменил ее (в сущности) Аристотелевы основания по существу эпикурейскими основаниями. Однако мода изображать Аристотеля как олицетворение старого праха и бесплодности возникла, конечно, среди мирских врагов католических схоластов.

                Парацельс предавал книги Аристотеля торжественному сожжению перед началом своих лекций по медицине; Галилей в своем знаменитом диалоге о гелиоцентрической системе, который вызвал столько возражений, превратил неподвижного Аристотелева наблюдателя в комическую фигуру; Фрэнсис Бэкон, выступая в защиту «индуктивной» науки, противопоставлял ее и схоластическому, и аристотелевскому теоретизированию.

                Все это было несправедливо по отношению к схоластам, но еще более несправедливо по отношению к древнему мудрецу. Ибо если и существует какая-либо сквозная мысль, которую можно найти на страницах его сочинений, то это мысль об эмпирическом исследовании. В науке, так же как и везде, мы сражаемся не за или против людей и вещей, какие они есть на самом деле, а за или против тех карикатур, которые мы из них делаем.  Вернемся, однако, к классическому периоду — XIII в., для того чтобы обнаружить в нем элементы социологического и экономического анализа.


                Мы найдем лишь небольшие зачатки — немного в социологии, еще меньше в экономической науке. Отчасти это, несомненно, объясняется отсутствием интереса. В частности, св. Фома действительно интересовался политической социологией, но все экономические вопросы, вместе взятые, значили для него меньше, чем самое незначительное положение теологической или философской доктрины, и он затрагивает их только там, где экономические явления ставят вопросы моральной теологии. И даже там, где он обращается к этим вопросам, мы не чувствуем, как в других случаях, присутствия его мощного интеллекта, страстно желающего проникнуть в глубь вещей, — он скорее вынужден писать об этом для того, чтобы удовлетворить требованиям полноты системы. В той или иной степени это относится ко всем его современникам.

                Соответственно, им было вполне достаточно Аристотелева учения, и едва ли они когда-нибудь выходили за его рамки. Между ними имеется разница в моральном тоне и культурных представлениях, а также в расстановке акцентов, что объясняется различными общественными структурами, которые они наблюдали. Но все это не является столь важным, как можно было бы ожидать. Так как все эти вещи не имеют первостепенного значения в истории экономического анализа, будет достаточно отметить, что схоласты рассматривали физический труд как наказание, благоприятствующее христианской добродетели, и как средство удержать людей от греха, что предполагает позицию, полностью противоположную позиции Аристотеля; что рабство для них уже не являлось нормальным, а тем более фундаментальным институтом; что они приветствовали благотворительность и добровольное нищенство; что их идеал vita contemplativa {созерцательной жизни (лат.)}, конечно, заключал в себе смысл, который был совершенно чужд соответствующему жизненному идеалу Аристотеля, хотя между ними и имеется важное сходство; что они разделяли, хотя и в ослабленном виде, точку зрения Аристотеля на торговлю и торговую прибыль.

                Хотя все прочие положения относятся к схоластическим доктринам всех времен, последнее справедливо в полной мере лишь для классического периода. После XIII в. произошло важное изменение в отношении схоластов к коммерческой деятельности. Но схоласты XIII в., несомненно, придерживались взглядов, выраженных св. Фомой, а именно что есть «что-то низменное» в коммерции как таковой (negotiatio secundum se considerata quandam turpitudinem habet — Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 4), хотя коммерческий доход может быть оправдан: а) необходимостью обеспечить себе средства к существованию; b) желанием добыть средства для благотворительных целей; с) желанием служить publicam utilitatem (общественной пользе) при условии, что барыш будет умеренным и может рассматриваться как вознаграждение за труд (stipendium laboris); d) улучшением вещи, которой торгуют; е) межвременными или межтерриториальными различиями в ее стоимости; f) риском (propter periculum). Слова св. Фомы оставляют некоторые сомнения относительно условий, при которых он был готов принять соображения «d»—«f».

                Может быть, другие, особенно Дунс Скот (ок. 12608) и схоласт, которого я пока еще не упоминал, — Ричард Миддлтонский (12406), шли несколько дальше, особенно в том, что касалось обоснования общественной полезности покупок на более дешевом рынке и продаж на более дорогом. Однако даже послабления «b» и «с» выходят за рамки Аристотелева учения. Тот упор, который все эти авторы делают на вознаграждении некоторой общественно полезной деятельности, привел, с одной стороны, к, быть может, правильному взгляду, что истоки (морального) «права на продукт собственного труда» могут быть найдены в схоластической литературе. С другой стороны, это привело к ошибочному представлению, что схоласты придерживались аналитической трудовой теории ценности, т. е. что они объясняли феномен ценности тем обстоятельством, что для (большинства) товаров необходимы затраты труда. Пока что читателю достаточно просто обратить внимание на то, что не существует логической связи между простым указанием на моральную или экономическую необходимость вознаграждения за труд (вне зависимости от того, переведем ли мы латинское слово labor английским словом «труд», или «деятельность», или «усилия», или «хлопоты») и тем, что с аналитической точки зрения известно как трудовая теория ценности.


                Разработанная св. Фомой социология политических и прочих институтов — это не то, что ожидает найти читатель, который привык прослеживать историю политических и социальных доктрин XIX в. начиная с Локка, или с французского Просвещения, или с английского утилитаризма. Учитывая, что в этом отношении учение св. Фомы не только показательно для своего времени, но и было воспринято всеми схоластами последующих времен, его основные положения следует вкратце отметить. Существовало священное пространство вокруг католической церкви. Но в остальном общество рассматривалось как абсолютно человеческое творение, более того — как простое собрание индивидов, сведенных воедино мирскими заботами. Государство также мыслилось как возникающее и существующее для утилитарных целей, которых индивиды не могут достичь без помощи такой организации. Его raison d'etre {причина существования {лат.)} заключался в общественном благе. Власть правителя проистекала от людей, как мы сказали бы, путем делегирования. Люди являются суверенными, и недостойного правителя можно заменить. Дунс Скот подошел еще ближе к теории государства, основанной на общественном договоре.  Эта смесь социологического анализа и нормативной аргументации удивительно индивидуалистична, утилитаристична и (в некотором смысле) рационалистична, о чем необходимо помнить ввиду того, что мы сделаем попытку связать этот набор идей со светской и антикатолической политической философией XVIII в. В этой части схоластического учения нет ничего метафизического. Богоданные права монархов и особенно представления о всемогущем государстве являются творениями протестантских покровителей абсолютистских тенденций, которые утвердились в национальных государствах.

                Индивидуалистическое и утилитаристское направление, а также упор на рационально воспринимаемое общественное благо проходят через всю социологию св. Фомы. Одного самого важного примера — теории собственности — будет достаточно. Решив теологическую сторону вопроса, св. Фома просто утверждает, что собственность не противоречит естественному праву, но является изобретением человеческого разума,  которое может быть обосновано тем, что люди лучше заботятся о том, что принадлежит лично им, чем о том, что принадлежит многим; тем, что они будут трудиться более напряженно на самих себя, чем на других; тем, что общественный порядок будет лучше сохраняться, если все имущество будет раздельным, так что не будет повода для спора об использовании вещей, находящихся в общем владении. Эти соображения представляют собой попытку определить общественную «функцию» частной собственности в общем так же, как Аристотель определял ее ранее, и во многом так же, как позднее она будет определяться в учебниках XIX в. И так как он обнаружил у Аристотеля все, что хотел сказать, он ссылался на него и принимал его формулировки.

                Все сказанное еще в большей мере относится к «чистой экономической теории» св. Фомы (oeconomia для него, однако, означает просто ведение домашнего хозяйства). Она находилась в эмбриональном состоянии и, в сущности, включала только его рассуждения о «справедливой цене» (Summa II, 2, quaest. LXXVII, art. 1) и о проценте (Summa II, 2, quaest. LXXVIII). Соответствующая часть рассуждений о справедливой цене — цене, которая обеспечивает коммутативную справедливость, — является строго аристотелевской, и ее следует интерпретировать точно так же, как мы интерпретировали рассуждения Аристотеля. Так же как и Аристотель, св. Фома был далек от того, чтобы предполагать существование метафизической и непреложной «объективной ценности». Его quantitas valoris (количество стоимости) — это просто нормальная конкурентная цена. Различие, которое он проводит между ценой и ценностью, не предполагает, что ценность не является ценой; это различие между ценой, которая уплачивается во время индивидуального акта обмена, и ценой, которая «заключает в себе» общественную оценку товара (justum pretium {...} in quadam aestimatione consistit), что может означать лишь нормальную конкурентную цену или ценность в смысле нормальной конкурентной цены, если такая цена существует.  


                В ситуациях, когда такая цена не существует, св. Фома в рамках своего понятия справедливой цены принимал во внимание элемент субъективной оценки объекта продавцом, но не покупателем — это обстоятельство важно для трактовки процента схоластами. В рассматриваемом отрывке дальше этого он не пошел. Но другие фрагменты, быть может, подтверждают ту точку зрения, что, хотя и неявно, он действительно сделал шаг вперед по сравнению с Аристотелем, шаг, который в явном виде сделали Дунс Скот, Ричард Миддлтонский и, возможно, некоторые другие. Во всяком случае, Дунсу Скоту можно отдать должное за то, что он соотнес справедливую цену с издержками, т. е. с затратами денег и усилий (expensae et labores), производителей и торговцев. Хотя, по-видимому, св. Фома не думал ни о чем ином, кроме установления более точного критерия схоластической «коммутативной справедливости», который обоснованно отрицался более поздними схоластами, мы обязаны отдать ему должное за открытие условия конкурентного равновесия, которое в XIX в, стало известно под названием «закона издержек». Это не значит, что мы приписываем ему слишком много: ибо если мы отождествляем справедливую цену товара с его конкурентной общественной ценностью, что, безусловно, делал Дунс Скот, и если мы далее приравниваем эту справедливую цену к издержкам (принимая во внимание риск, как он не преминул отметить), то тогда мы ipso facto {тем самым (лат.)}, во всяком случае в неявном виде, устанавливаем закон издержек не только как нормативное, но и как аналитическое утверждение.

                Следуя Александру из Гэльса и Альберту Великому, св. Фома осуждал процент как противоречащий коммутативной справедливости на основании, которое превратилось в головоломку для практически всех его последователей-схоластов: процент является ценой, уплачиваемой за использование денег; но с точки зрения индивидуального владельца деньги потребляются в самом акте их использования; поэтому пользование их, как и вина, не может быть отделено от их вещественной оболочки, что возможно, например, в случае с домом; поэтому брать плату за их использование означает брать плату за нечто несуществующее, а это незаконно (является ростовщичеством). Что бы мы ни думали о приведенном рассуждении, которое помимо прочего не учитывает возможность того, что «чистый» процент может быть элементом цены самих денег, а не платой за их отдельное использование,  ясно одно: точно так же, как и несколько иное рассуждение Аристотеля, оно не дает ответа на вопрос, почему же в действительности уплачивается процент. А так как этот вопрос, единственный относящийся к сфере экономического анализа, в действительности был поднят более поздними схоластами, мы пока отложим рассмотрение тех намеков на ответ, которые все же содержатся в рассуждениях св. Фомы.

               





Юсти: государство благосостояния


Иоганн Генрих Готтлиб фон Юсти (1717-1771) часть своей жизни посвятил преподаванию, а остальную часть — управлению государственными предприятиями. В его интеллектуальный арсенал входила вся современная и предшествующая философия естественного права, обогащенная практическим опытом. (Такое сочетание случалось весьма редко.) Конечно, мы должны признать, что в сочинениях профессора Юсти хватало тяжеловесно изложенных тривиальностей и подчас он приходил кружным путем к выводам, вполне очевидным на уровне здравого смысла, ведущим через сомнительную политическую философию (например: свобода в силу естественного права должна быть абсолютной). Однако профессор высокоученым образом отмечал, что такая свобода состоит в свободе повиноваться законам и предписаниям бюрократии. Но это не беда: согласно Юсти, эти законы и предписания настолько разумны, что мы благополучно возвращаемся к первоначальному тезису. Из многочисленных работ Юсти профессор Монро в сборнике Early Economic Thought опубликовал фрагмент из System des Finanzwesens («Системы государственных финансов») (1766). Мы же опираемся здесь на его труд Die Grundfeste zu der Macht und Gluckseeligkeit der Staaten oder ausfuhrliche Vorstallung der gesamten Polizeywissenschaft («Основы могущества и благосостояния государств, или Подробное изложение всеобщей политической науки») (в 2 т., 1760-1761). Нас интересует лишь первый том этого произведения. Второй том в духе тогдашней науки об управлении содержит рассуждения о религии, науке, домоводстве, гражданских добродетелях, пожарной охране, страховании (Юсти был его страстным защитником), правилах ношения одежды и т. д. С тем же успехом мы могли бы рас смотреть другую его работу— Staatswirtschaft («Государственное хозяйство») (1755).

                Вместо книги Юсти допустимо проанализировать работу Йозефа фон Зонненфельса (1732-1817) Grundsatze der Polizey Handlung, und Finanzwissenschaft («Основы политики, торговли и финансовой науки») (1765-1767). В некоторых аспектах Зонненфельс превосходит Юсти, хотя в основном следует за ним, а также за Форбоннэ. Сын берлинского раввина Зонненфельс переселился в Вену, где стал одним из светочей «эпохи разума», активно участвуя как преподаватель (первый в Вене профессор политической и камеральной науки) и как государственный служащий во многих законодательных реформах своего времени: он входил в состав «команды интеллектуалов» при дворе императора Иосифа II. Его книга оставалась официальным учебником в Австро-Венгрии вплоть до 1848 г. Заслуживает внимания тема его первой инаугурационной лекции: «О недостаточности простого опыта в экономической науке» (1763).

                Темой исследования Юсти было то, что немецкие историки называют «государством благосостояния» (Wohlfahrtsstaat) во всех своих аспектах и исторической конкретности. Это означает, что он трактовал экономические проблемы с точки зрения правительства, принимающего на себя ответственность за экономические и моральные условия жизни своих граждан (так же, как это делают современные правительства), в особенности за всеобщую занятость, обеспечение каждому средств к существованию, усовершенствование методов и организации производства, достаточные поставки сырья и продовольствия. Длинный список обязанностей правительства включал укрепление городов, страхование от пожаров, образование, улучшение санитарных условий и все, что угодно. Сельское хозяйство, промышленность, торговля, денежное обращение, банки — все рассматривается с этой точки зрения, причем много внимания уделяется технологическим и организационным аспектам. Однако, хотя Юсти свято верил в принцип всеохватывающего государственного планирования, он, подобно Зеккендорфу и большинству авторов, писавших после него, не делал из этого принципа, казалось бы, очевидных практических выводов. Напротив, он вовсе не закрывал глаза на присущую экономическим явлениям внутреннюю логику и не хотел подменять ее произволом правительства. К примеру, установление фиксированных цен, с точки зрения Юсти, является мерой, к которой правительство может и обязано прибегать с определенной целью и в определенных обстоятельствах. Однако в целом пользоваться ею следует как можно реже. Юсти осуждал Мирабо за то, что среди прочих «ошибочных, бессмысленных и чудовищных доктрин» тот проповедовал зависимость уровня процента от воли правительства, тогда как в действительности «ничто не находится в столь малой власти правительства». Он сознавал возможности свободного предпринимательства и смотрел на них хотя и отчужденно, но без враждебности.


                Несмотря на то что поддержка Юсти государственного регулирования простиралась настолько далеко, что он признавал необходимость правительственных указов для наращивания производства определенных видов продукции, фактически он исходил из общего принципа, согласно которому свобода и безопасность — это все, в чем нуждаются промышленность и торговля. Хотя он не советовал ликвидировать цехи ремесленников, — раз уж они существовали, то могли выполнять некоторые административные функции, которые он считал полезными, — но относился к ним отрицательно и рекомендовал правительствам не преследовать независимых ремесленников. Он учил, что высокие защитные пошлины и даже запрет импорта и принудительные закупки отечественных товаров «иногда» необходимы с точки зрения общественных интересов, но вместе с тем заявлял, что «вообще» не должно быть никаких ограничений на импорт, кроме пошлины в 10% от стоимости товара — ограничения, которое любой из нас признает совместимым с полной свободой торговли. Можно привести много других примеров «непоследовательности» Юсти, с точки зрения либералов XIX в. Они объяснили ее тем, что Юсти жил в переходную эпоху и, оставаясь жертвой предрассудков, не мог в то же время закрывать глаза на новые явления. Но внимательнее присмотревшись ко всем случаям, когда он применял свой принцип планирования, мы придем к иному объяснению. Аргументы в пользу свободы торговли звучали для него не менее убедительно, чем для А. Смита, и бюрократия в его теории, направляя и помогая там, где нужно, должна быть готова самоустраниться, как только необходимость в ее вмешательстве отпадет.  

                Но Юсти значительно лучше Смита видел все препятствия, стоящие на пути идеального функционирования системы laissez-faire. К тому же он намного больше, чем Смит, занимался практическими проблемами государственной политики в конкретных условиях своей страны и своего времени, и в особенности преодолением трудностей, с которыми сталкивалась (или могла бы столкнуться) частная инициатива в германской промышленности той эпохи. Его laissez-faire — это laissez-faire плюс осмотрительность, его частнопредпринимательская экономика — это машина, которая в принципе действует автоматически, но на практике иногда ломается. Эти поломки и должно устранять правительство. Например, Юсти не сомневался, что внедрение машин, экономящих труд, приведет к безработице. Но это обстоятельство, с его точки зрения, не должно мешать механизации производства, поскольку правительство обязано найти для безработных столь же привлекательные рабочие места. Такие рассуждения никак не назовешь непоследовательными — они исполнены здравого смысла. С нашей точки зрения, Юсти был ближе к истине, чем Смит, а проповедуемую им экономическую политику вполне можно назвать «laissez-faire без глупостей».  

                Но еще лучше сможет убедить нас в том, насколько хорошо разбирались в вопросах «прикладной экономической науки» лучшие умы той эпохи, пример двух испанских авторов. Я говорю о Кампоманесе и Ховельяносе,  достигших высокого положения в эпоху реформ короля Карла III. Они оба были реформаторами-практиками, проводившими политику экономического либерализма, и не внесли никакого вклада в развитие экономического анализа, да и не стремились к этому. Однако они разбирались в экономических процессах лучше многих теоретиков. Принимая во внимание, что Discurso Кампоманеса было опубликовано в 1774 г., небезынтересно отметить, что в «Богатстве народов» Смита для этого автора, очевидно, не было почти ничего нового.

                Я завершаю рассказ о значительной части экономической литературы XVII и XVIII вв. Читатель должен осознать, что, хотя по части практической применимости эта литература едва ли уступает «Богатству народов», с точки зрения аналитических достижений она, за немногими исключениями, несравненно ниже произведения А. Смита. Ее слабости и сильные стороны наглядно отражают работы Юсти. Я уже говорил, что внутренняя логика экономических явлений не была для него тайной. Но он понимал ее на преднаучном, интуитивном уровне. Юсти не продемонстрировал связь экономических явлений между собой и их взаимную обусловленность — а ведь именно с этого начинается научная экономическая теория. Он не осознавал необходимости доказывать свои выводы (например, тезис о том, что механизация порождает безработицу) или использовать специальные инструменты анализа, недоступные дилетанту. Его аргументы были аргументами простого здравого смысла: он предпринимал какие-либо попытки анализа только в полемике с другими авторами. При этом Юсти часто допускал грубые ошибки. Например, он рассуждал так: пусть две страны А и В одинаковы во всем, кроме одного: в стране А в два раза больше серебряных денег, чем в В. Уровень благосостояния в этих странах будет одинаков, но цены в А будут в два раза выше, чем в В; однако, поскольку в А в два раза больше денег, процентная ставка там будет в два раза ниже. Поэтому А может производить товары при более низких издержках и продавать их в В. Таким образом, деньги будут переливаться из В в А, что повысит в А занятость и т. д. (Die Grundfeste. с. 611). Все это он утверждал несмотря на то, что прочие его рассуждения о проценте были вполне разумны и в целом он не переоценивал преимуществ, которые дает стране изобилие драгоценных металлов, а важнейшую роль потребления понимал не хуже Смита.

               




Заметка об утопиях


                Следует сказать несколько слов о «государственных романах» (Staatsromane)  XVI и XVII вв., которые получили свое общее название — утопии — по заглавию высочайшего достижения этого жанра, «Утопии» Томаса Мора. Данное значение термина «утопия» следует отличать от того значения, которое выражает марксистское словосочетание «утопический социализм». Ф. Энгельс (1892) назвал «утопическим» социализмом (в противоположность «научному») те социалистические идеи, которые а) не связаны с фактическим движением масс и б) не основаны на каком-либо доказательстве существования наблюдаемых экономических сил, ведущих к реализации этих идей. В этом смысле сочинение Морелли Code de la Nature («Кодекс природы») (1755) определенно принадлежит утопическому социализму. Однако мы не называем его утопией не только во избежание ограничения этого понятия социалистическими утопиями, но и потому, что мы намерены использовать здесь данный термин (за исключением случаев, когда указано обратное) для обозначения определенного литературного жанра — художественных произведений того типа, который обозначается термином «государственный роман» и примером которого служит «Государство» Платона. В этом смысле проект социалистического или любого другого типа общества, даже несуществующего, такого, например, как описанное Морелли, не является утопией. Подобные произведения, довольно популярные (несомненно, благодаря греческому влиянию) в рассматриваемую эпоху,  интерпретировать трудно. Литературная форма может вмещать все — от поэтических грез, воплощенных в своеобразных поэмах в прозе, до самого реалистичного анализа. К счастью, всегда можно определить присутствие и особенно отсутствие последнего элемента, хотя и не всегда можно сказать, следует ли понимать то, что представлено как изложение фактов или императив, как «поэзию» или «правду». Следует упомянуть лишь четыре примера: работы Фрэнсиса Бэкона, Харрингтона, Кампанеллы и Мора. Первые три можно отбросить сразу, как не имеющие отношения к цели нашего исследования: New Atlantis {«Новая Атлантида»} (1627) Бэкона, — фрагмент, странное отклонение от кредо «индуктивной науки», исповедуемого его автором, и Осеаnа (1656) Харрингтона не представляют вообще никакого интереса; произведению Civitas solis {«Город солнца»} (1623) Кампанеллы платоновские лучи, играющие вокруг общих рассуждений, дарят заимствованное сияние.  «Утопия» Мора — произведение совершенно иного рода.  

                Эта роскошная книга полна зрелой мудрости и, вполне естественно, стала объектом множества различных интерпретаций, которые, поскольку нас интересует лишь один из многих рассмотренных в этом произведении аспектов, притом весьма второстепенный, мы не станем обсуждать. Не стоит нам углубляться и в социальную критику Мора или в общие черты его коммунистической схемы жизни, обеспечивающей решение большинства экономических проблем постулатом о простых и неизменных вкусах населения, численность которого сохраняется постоянной или почти постоянной путем регулируемой или, скорее, принудительной эмиграции, — это один из многих примеров сходства с «Государством» Платона. Однако есть два момента, имеющие отношение к анализу.


Во-первых, общий план производства и распределения товаров: при заданных вкусах количества продуктов, производимые в соответствии с государственными предписаниями всеми взрослыми членами общества, за исключением привилегированного класса «образованных» людей (не вполне аналогичных «хранителям» Платона, так как в данном обществе есть выборный король), распределяются так, чтобы с помощью системы общественного хранения продуктов сделать все районы «равными» по статистике текущего производства. Это неплохой метод выявления существенных принципов функционирования любого экономического организма, к каким бы иным выводам он ни приводил. В частности, из этой концепции может быть выведена вполне работоспособная теория денег, и Мор указывает на эту теорию, выражая шутливое возмущение фетишизмом серебра и золота, которые, за исключением оплаты избыточного импорта, используются в его утопии только для целей, отражающих презрение к ним Мора. Вполне возможно, что одной из основных задач этой конструкции была критика популярной экономической науки той эпохи.


Во-вторых, его критика экономических условий, являясь наиболее веской в вопросах прав и наказаний, изобиловала тем не менее диагнозами и формулировками, некоторые из которых можно расценивать как важный вклад в анализ. Объяснение безработицы огораживаниями, хотя и является лишь половиной правды, тогда, в 1516 г., еще не было таким общим местом, каким оно стало впоследствии. Кроме того, он ввел слово «олигополия» и соответствующее понятие в том же значении, в каком мы используем его сейчас.


                 







Заработная плата


                Наиболее очевидным примером использования принципа народонаселения в аналитических целях является теория заработной платы. Можно назвать многих авторов (среди ведущих следует особо отметить Кенэ и Тюрго) и показать на примере их работ, как легко было, некритически приняв данный принцип, прийти к такому же некритическому выводу — к теории заработной платы на уровне прожиточного минимума. Более того, поскольку теория капитала физиократов, т. е. идея авансов (avances), в сущности предполагала концепцию «фонда заработной платы», то выясняется, что еще один столп рикардианской экономической теории был воздвигнут предшественниками Смита, главным образом французскими.

                Однако тезис, что заработная плата на душу населения стремится к уровню прожиточного минимума (как бы его ни определяли), представляет собой теорию заработной платы не в большей степени, чем количественная теория является теорией денег. Обе гипотезы являются предположениями о значениях, которые приобретают определенные величины в состоянии долгосрочного равновесия, и составляют (если мы принимаем их) часть все объемлющей теории заработной платы или денег, но не представляют собой теорию в целом. До А. Смита такой всеобъемлющей теории выработано не было, но многие предшествовавшие Смиту экономисты внесли в нее частичный вклад; наиболее важным был вклад Чайлда (о нем мы говорили в главе 4). Его теория не имела ничего общего с принципом народонаселения. Как нам известно, Чайлд был популяционистом, заявившим, что «богатство или бедность большинства народов цивилизованных стран находятся в пропорциональной зависимости от малочисленности или многочисленности населения». Эта малочисленность или многочисленность населения зависит, согласно Чайлду, от «занятости»; из его высказывания мы можем сделать вывод, что уровень заработной платы определяется, с одной стороны, спросом на рабочую силу, а с другой — ее предложением, вызываемым этим спросом. Это было хорошее начало, тем более что Чайлд ничего не сказал об определенном уровне, на котором силы спроса и предложения должны установить заработную плату. В частности, у него нет и намека на какой-либо закон прожиточного минимума. Вместо этого он заявил, что высокий уровень заработной платы является «непогрешимым свидетельством» богатства страны. Дэвенант продвинулся немного дальше, утверждая, что в бедной стране процент высок, а земля и труд дешевы. Другие экономисты также приходили к этому выводу. Но до вышеупомянутых представителей теории минимума средств существования экономисты не продвинулись дальше. Разумеется, это не означает, что никого не интересовали вопросы заработной платы. Напротив, экономисты с жаром обсуждали их, и практически каждый оставил нам свое мнение относительно правильной политики в этой области. Однако бблыпая часть этих высказываний была доаналитической по своей природе. Эти высказывания выражали чувства и оценки, касавшиеся важных аспектов социальной истории, и к ним по праву можно применить марксистскую теорию идеологического влияния, при условии что она будет использована без неразумного догматизма. Однако для нашей интерпретации материала эти чувства только создают дополнительную трудность: мы стремились обнаружить элементы анализа на основании различных рекомендаций наших авторов (или доводов, которые они выдвигают в пользу своих нормативных утверждений). При этом нам постоянно угрожает опасность ошибиться и принять за аналитическое предположение высказывание, которое может оказаться всего лишь выражением чувств. Так, Чайлд, считавший высокий уровень заработной платы признаком зажиточности, не предложил никакой теории высокой заработной платы, т. е. тезиса о том, что высокая заработная плата сама по себе является фактором, способствующим процветанию. Но он, безусловно, был сторонником высокой заработной платы, и поэтому казалось, что он придерживался теории высокой заработной платы. На самом деле это не так, в чем мы и убеждаемся по его реакции на аргументы в пользу низкой заработной платы. Фактически он не спорил, а просто злился и ругал ненавистную доктрину: «благотворительный проект, переходящий в ростовщический!». У других авторов встречаются намеки на аналитические тезисы. Некоторые, включая Кэри, рассматривали высокую заработную плату как часть механизма оживленной экономической деятельности и подчеркивали важность покупательной способности. Были и такие, кто придерживался мнения, что высокая реальная заработная плата приведет к росту производительности.  Но все это не слишком впечатляет, впрочем как и аргументация сторонников низкой заработной платы. Согласно Петти, высокая заработная плата только поощрила бы лень, а при удвоении величины заработной платы число рабочих часов сократилось бы вдвое. Наиболее веским аргументом сторонников низкой заработной платы была конкурентоспособность во внешней торговле. Сэр Джеймс Стюарт считал, что поскольку высокий уровень заработной платы ухудшил бы конкурентные позиции страны в международной торговле, заработная плата «должна» удерживаться на уровне удовлетворения физических нужд.  Д. Юм также полагал, что высокий уровень заработной платы наносит ущерб внешней торговле страны, хотя и не делал отсюда того же вывода, что и Стюарт, а, напротив, заявлял, что этот недостаток незначителен по сравнению со «счастьем стольких миллионов».


               


               





Земельная рента


Мы уже видели, что на ранних стадиях экономического анализа объяснение земельной ренты не привлекало внимание исследователей. Можно сказать, что Кантильон, а за ним физиократы были первыми,  кто высказал определенный взгляд по этому поводу, который в понятиях позднейшего времени можно сформулировать так: земля дает ренту, поскольку она является ограниченным фактором производства (или даже единственным «первичным» фактором), а эта рента отчасти является процентом, выплачиваемым на инвестиции землевладельца, а отчасти платой за «естественные и неразрушимые производительные силы почвы». Эта примитивная и не вполне ясно выраженная теория, тем не менее превосходила многие более поздние рассуждения. Кроме того, что в ней не сказано и не подразумевается ничего определенно ошибочного, она обладает и другим достоинством, поднимающим ее над тривиальностью: всякий, поддерживающий эту теорию, подтверждает тем самым свое понимание факта, что производительность и ограниченность дарового фактора производства достаточны для того, чтобы этот фактор приносил чистый доход и потому нет оснований искать другие причины. Но именно этого не понимали большинство экономистов как тогда, так и на протяжении первой половины XIX в. Соответственно, они пустились в рассуждения, в результате которых до конца XVIII в. были созданы обе теории ренты, господствовавшие в последующую эпоху (приблизительно до последней четверти XIX в.). Одна теория может быть связана с именем Адама Смита, а другая — с именем Джеймса Андерсона.

                Теория ценности А. Смита, которую мы обсудим в следующей главе, приводит нас к выводу, что в условиях конкуренции даровая вещь в действительности не может иметь цены. Земля предоставляет свои услуги бесплатно. А. Смит подробно объяснил, что эти услуги не могут отождествляться с услугами капитала, инвестированного в землю. Тем не менее услуги земли продаются за определенную цену. Отсюда «земельная рента... рассматриваемая как цена, заплаченная за пользование землей, естественно, является монопольной ценой» («Богатство...». Кн. I, гл. 11). Если бы это было верно, то рента «вошла бы в состав цены товаров», точно так же как прибыль и заработная плата, что А. Смит явно отрицает на следующей странице. Но, разумеется, это неверно: землевладелец не является единственным продавцом, а следовательно, его доход не может объясняться теорией монополии. Скудость этого анализа ренты восполняется обилием представленных материалов и подробными комментариями, в результате чего глава 11 непомерно разрослась и перегрузила книгу I. Многие из этих деталей заслуживают упоминания, но мы ограничимся тремя. Во-первых, А. Смит уделил много внимания ренте по местоположению. Во-вторых, он разработал теорию, которая вошла в идейный багаж Мальтуса и продолжала обитать в глубинных слоях теории XIX в. Согласно этой теории, «человеческая пища кажется единственным продуктом земли, который всегда и обязательно дает некоторую ренту землевладельцу» (часть II, гл. 11), поскольку в силу принципа народонаселения производство продуктов питания является единственным видом производства, который, так сказать, всегда будет создавать свой собственный спрос: количество ртов растет в ответ на каждое увеличение предложения пищи. Хотя, как я думаю, комментарии относительно достоинств данного предположения излишни, следует указать, что такого рода вещи отчасти оправдывают враждебность по отношению к теории со стороны экономистов институционального и исторического направлений. По той же причине я упоминаю и третью теорию (представленную в заключении главы II): полагая, что любой рост реального богатства общества имеет тенденцию прямо или косвенно повышать реальную земельную ренту, А. Смит пришел к выводу, что классовый интерес землевладельцев «тесно и неразрывно связан с общим интересом общества»; поэтому в отличие «от тех, кто живет за счет прибыли», землевладельцы, отстаивая свои классовые интересы, «никогда не могут сбить с пути» общество в его поисках мер, способствующих общему благосостоянию. Поистине невероятное рассуждение: на основании материалов и аргументации, содержащихся на страницах «Богатства», можно показать, что предложенная посылка ложна, а сделанный вывод не вытекал бы из этой посылки даже будь она верной!  

                Как уже было сказано, для объяснения сути земельной ренты нам не требуется привлекать другие понятия, кроме производительности и ограниченности земли. Ни факт, требующий объяснения, ни объясняющие его факты не имеют ничего общего с убывающей отдачей. Однако Андерсон установил связь ренты с убывающей отдачей, которая стала одной из характерных черт рикардианской системы. В Observations (1777) он пришел к выводу, что земельная рента — это премия, выплачиваемая за привилегию обработки более плодородной почвы, а в Enquiry, выпущенном в том же году, более точно сформулировал условия, на основании которых, как утверждал Кэннан, может быть выведена формула: «Рента, выплачиваемая относительно любого отдельно взятого колоска, равна разнице между расходами на выращивание наиболее дорогостоящего из выращенных колосков и расходами на выращивание именно этого колоска». Андерсон исчерпывающе объяснил, как конкуренция среди фермеров обеспечивает землевладельцу получение именно этой суммы.  В более позднем эссе, включенном в Recreations (vol. V), Андерсон изложил другой аспект той же идеи, сказав, что рента была «способом» уравнивания прибылей от земельных участков разного плодородия, и подчеркивая тем самым значение «закона средней нормы прибыли»; следовательно, он был предшественником Рикардо еще и в другом смысле. За исключением претензий на объяснение ренты, все остальное было совершенно правильно. Однако сам факт предвосхищения идеи на целое столетие примечателен сам по себе, даже если бы все сказанное на эту тему было полностью ошибочным.


               





Значение римского права


Другим направлением являлось право. Для того чтобы понять суть достижений Рима в этой области и причины, по которым римское право в отличие от других правовых систем играет определенную роль в истории экономического анализа, мы должны вспомнить несколько связанных с ним фактов. Быть может, читатель знаком с принятым в Англии разделением юридического материала на общее право и право справедливости. В чем-то похожее разделение существовало и в Древнем Риме. Имелось старое и формальное гражданское право (jus civile, jus quiritium), которое, однако, в отличие от английского общего права применялось только к делам граждан (quirites), которые вплоть до 212 г. н. э. составляли лишь часть свободного населения империи. Это гражданское право развивалось путем «интерпретации» коллегией понтификов (pontifices), а также государственным чиновником, ведающим вопросами отправления правосудия (praetor urbanus). Дополнительный юридический материал имеет некоторое сходство с английским правом справедливости. Но основная масса того, что до некоторой степени может быть уподоблено английскому праву справедливости, росло из другого корня — из коммерческих и иных отношений между негражданами (peregrini) или между гражданами и негражданами. Применявшиеся к ним юридические правила назывались jus gentium. Обратите внимание, что значение этого термина в римские времена не имело ничего общего с тем смыслом, который он начал приобретать в XVII в. и позднее, а именно право наций (droit des gens, Volkerrecht). Последняя совокупность юридических норм формулировалась, а по большей части и создавалась другим государственным чиновником, возглавлявшим отдельное административное ведомство (praetor peregrinus). Поэтому ее совместно с теми юридическими нормами, которые были сформулированы или созданы praetor urbanus, называли правом «чиновников» (jus honorarium): каждый претор (praetor) кодифицировал и провозглашал их в эдикте на свой год службы. Конечно, существовал и равномерный поток специальных указов различного типа. До IV в. не предпринималось попыток их общей систематизации или даже компиляции, хотя во время правления Адриана эти эдикты преторов объединялись и издавались в виде указа. Мы располагаем, однако, учебником II в. Institutiones («Институции»), написанным юристом по имени Гай.

                Англо-американская юриспруденция, т. е. общая техника правовой аргументации и общие принципы, которые необходимо применять к отдельным случаям, создавалась в основном верховными судами. Решения этих судов совместно с мотивировавшими их аргументами имели, как известно, почти такую же силу, как и законы. В Риме аналогичные практические потребности привели к похожим достижениям, но иным путем. Английские и американские судьи высшего ранга являются профессиональными юристами и, по крайней мере в большинстве своем, весьма видными юристами — лидерами юридической профессии, обладающими огромным личным авторитетом. Римские судьи не были профессионалами (как и наши присяжные заседатели), и им необходимо было объяснять, в чем состоит закон. Практикующие юристы также не были профессионалами, за исключением группы профессиональных адвокатов (causidici), статус которых не был особенно высоким. Подобный недостаток восполнялся способом, не имеющим аналогий. Люди, обладавшие влиянием и досугом, настолько интересовались юридическими вопросами, что это практически превращалось в их хобби (если только они не преподавали); насколько нам известно, первым начал читать лекции по юриспруденции М.Антистий Лабеон; а первым основал школу Мазурий Сабин (30 г. н. э.). Они интересовались не столько отдельными делами, сколько логическими принципами, применяемыми для их решения. Они не выступали с защитой и не выполняли никакой другой юридической работы, за исключением одной: они давали свое заключение по вопросам права, когда к ним обращались стороны, принимающие участие в процессе, адвокаты или судьи. Их авторитет был настолько велик, что его вполне можно сопоставить с авторитетом английских судей. Впервые он был официально признан Августом, который пожаловал наиболее видным из этих «юристов» специальную привилегию давать подобные заключения, jus respondendi. Эти заключения представляли собой небольшие монографии, которые совместно с более всесторонними работами (такими, как комментарии к эдиктам) составили обширную литературу. Ее отрывки, сохранившиеся по большей части в извлечениях, сделанных для «Свода законов» Юстиниана (528-533 гг.),  с тех пор являются объектом восхищения.


                Мы упоминаем эту литературу по причине ее подлинно научного характера. Эти юристы анализировали факты и создавали принципы, которые были не только нормативными, но также, во всяком случае по смыслу, и объясняющими. Они создали правовую логику, которая оказалась приложимой к широкому кругу социальных структур, по сути к любой социальной структуре, признающей частную собственность и «капиталистическую» коммерцию. В той мере, в какой их факты принадлежали сфере экономики, их анализ был экономическим анализом.

                К сожалению, задачи этого анализа были строго ограничены стоявшими перед юристами практическими целями, поэтому их обобщения привели к разработке юридических, а не экономических принципов. В основном мы обязаны им определениями, например цены, денег, покупки и продажи, различных типов ссуд (mutuum и commodatum), двух типов обеспечения ссуд (гegulare и irregulare) и т. д., которые послужили отправной точкой последующему анализу. Но римские юристы не пошли дальше этой отправной точки. Любые теоремы, например о поведении цен или об экономическом значении «иррегулярного» обеспечения ссуд, которое не подразумевает обязательство вернуть вещи, взятые в залог, но только обязательство вернуть «столько же вещей того же типа» (tantundem in genere), были бы для них не относящимися к делу отступлениями. Поэтому не вполне корректно говорить об экономической теории, содержащейся в Corpus juris,  — во всяком случае о теории в явном виде, — хотя римские юристы проделали предварительную работу, разъясняя смысл понятий.  Значение этой работы, а также тренировки в четком мышлении, которую проходит всякий изучающий эту литературу, значительно выросло в связи с тем любопытным фактом, что начиная с XII в. право опять начали преподавать по Corpus juris, и в результате он вернул себе авторитет в европейских судах («рецепция» римского права). Но до конца XVIII в. большинство авторов, пишущих по экономическим вопросам, были либо деловыми людьми, либо священниками или юристами по профессии: научное образование этих двух типов экономистов состояло в основном из римского и церковного права. Таким образом, существовал естественный путь, по которому в сферу экономического анализа вошли понятия, дух и, быть может, даже некоторые манеры римских юристов. Среди этих понятий было фундаментальное понятие естественного права. Однако мы вновь откладываем его рассмотрение, так же как и тогда, когда столкнулись с ним у Аристотеля: будет удобнее дать ниже связное изложение его развития.


               




История экономического анализа. Заработная плата

Результаты А. Смита в области экономики труда весьма типичны и являются по сути отличным образцом, по которому можно судить о его работе в целом. Более того, они являются первой систематической трактовкой данной темы и потому приобретают дополнительное значение. Смит, конечно, следовал имеющимся примерам, но, убрав шероховатости и развив некоторые моменты, он получил приемлемый законченный результат, который послужил основой для дальнейшего анализа. Прежде всего он разработал всеобъемлющую теорию заработной платы. Позаимствовав широко распространенный в его время тезис естественного права, согласно которому «продукт труда составляет естественное вознаграждение, или плату, за труд», он приступил к объяснению того, как получилось, что труду пришлось отдавать часть «своего» продукта (имеется в виду весь результат производственного процесса) землевладельцам, а другую часть — «хозяевам» . Отметим, что здесь действительно ставится фундаментальная проблема заработной платы, но делается это своеобразно.

                Рассуждения А. Смита начинаются с псевдоисторической предпосылки первобытного состояния, где, с одной стороны, нет ни землевладельцев, ни «хозяев», а с другой — труд является единственным ограниченным фактором производства; смешивая эти два совершенно разных факта, он тут же свел проблему заработной платы к проблеме долей двух других факторов производства, которые стали в результате «вычетами из продукта труда». Рента— это вычет из «естественной» оплаты труда, который мотивируется не производительностью земли, а возникновением частной собственности на землю, что прекрасно сочетается с монопольной теорией ренты А. Смита: некоторые люди монополизируют землю так же, как они могли бы монополизировать воздух там, где это технически возможно сделать. Прибыль — это другой вычет, мотивированный не эффективностью использования капитала, авансированного работнику, а только возможностями его владельцев настаивать на ее получении.  Эти возможности значительно возрастают благодаря легкости, с которой владельцы капитала могут объединиться против бедных и беспомощных тружеников, которые «должны либо голодать, либо путем угроз заставить своих хозяев немедленно пойти на удовлетворение их требований». Читатель должен понять как очевидную слабость данного рассуждения с точки зрения анализа, так и его неизбежную привлекательность. А. Смит предвосхитил все теории заработной платы, основанные на эксплуатации и сильной позиции работодателей в торге, появившиеся в XIX в., а также выдвинул предположение, что труд является остаточным претендентом на доход.

                Однако, Смит пошел значительно дальше этого. Поскольку рабочий не может жить без авансов хозяина, то, строго говоря, последний имеет возможность свести заработную плату к минимуму, физически необходимому для поддержания существования. Но с ростом национального благосостояния и в условиях конкуренции между хозяевами при найме рабочей силы у рабочих появляется возможность «успешно бороться против естественного объединения хозяев, стремящихся избежать повышения заработной платы»; в результате заработная плата в течение неопределенного периода времени будет выше минимального уровня. Соответственно, А. Смит энергично отрицал, что где-либо на территории Великобритании заработная плата приближалась к уровню физически необходимого минимума или колебалась вместе с ценой на продукты питания.  Практически это означает опровержение теории заработной платы, разработанной физиократами, хотя в принципе А. Смит ее принимал. Ему удалось примирить два явно противоречащих друг другу мнения, делая акцент не на абсолютном уровне благосостояния, определяющего спрос на рабочую силу, а «на его непрерывном росте». Не большое богатство как таковое, а растущее богатство, обгоняющее рост численности населения, приводит к росту как номинальной, так и реальной заработной платы. А нерастущее богатство, как бы велико оно ни было, не может служить гарантией от низкой зарплаты: число рабочих рук «в этом случае естественно превысит число рабочих мест»; таким образом, Кенэ оказался бы в конечном счете прав. А. Смит также принимал теорию фонда заработной платы, которую он изложил в форме, ставшей в XIX в. предметом как дальнейшей разработки, так и критики. Рассматривая спрос на рабочую силу, он выдвинул утверждение, которое звучит как безобидный трюизм: «...очевидно, что этот спрос может расти только пропорционально росту фонда, предназначенного для выплаты заработной платы». Двусмысленность, скрывающаяся за словом «предназначенный» (destined), впоследствии вызвала у многих головную боль. Однако А. Смит с легким сердцем сделал вывод, что поскольку спрос на рабочую силу зависит либо от дохода зажиточных людей, нуждающихся в личных услугах, либо от капитала предпринимателя, нуждающегося в производственных услугах, а «рост доходов и капитала означает рост национального благосостояния», то спрос на рабочую силу возрастает с ростом благосостояния, и никак иначе. Не существует более обильного источника заблуждений, чем тривиальные на вид предпосылки.

                Эта теория заработной платы была щедро проиллюстрирована всякого рода фактами, поэтому у читателя может сложиться впечатление полноты и реалистичности раскрытия темы. Текст изобилует критическими — зачастую мудрыми — комментариями по поводу трудового законодательства и законов о бедных, современных А. Смиту и относящихся к более ранним временам. Интерес А. Смита к конкретным явлениям практической жизни побудил его к исследованию многих конкретных вопросов. Один из них можно упомянуть. Абстрактная теория рассуждает о воображаемой ставке заработной платы, которой в реальной жизни соответствует структура изменяющихся в широком диапазоне реальных ставок заработной платы. Дабы убедиться в том, что теория, оперирующая одной ставкой заработной платы, имеет какое-либо отношение к объяснению реальных явлений, мы должны проанализировать природу различий в заработной плате и в прибылях при различных занятиях и в разных местах. Это как раз тот вид анализа, который привлекал Смита, и в котором он достиг наибольших высот. Общее направление было задано Кантильоном, но гораздо более глубокая разработка проблемы, проведенная А. Смитом, составила важную, хотя и не самую увлекательную главу любого учебника XIX в.

           Безработица и «положение бедняков»
Реальный анализ и монетарный анализ
Связь монетарного анализа с агрегированным или макроанализом
Монетарный анализ и точки зрения на расходы и сбережения
Интерлюдия в развитии монетарного анализа (1600-1760гг.): Бехер, Буагильбер и Кенэ

Дороговизна и изобилие против дешевизны и изобилия
Металлизм и картализм: теоретический и практический
Теоретический металлизм в XVII и XVIII вв
Сохранение антиметаллистской традиции

Отступление о ценности
Парадокс ценности: Галиани
Гипотеза Бернулли
Теория механизма ценообразования

Кодификация теории ценности и цены в «Богатстве народов»
Количественная теория денег
Объяснение Бодэном революции цен
Выводы из количественной теоремы

Кредит и банковское дело
Кредит и концепция скорости обращения денег: Кантильон
Джон Ло — предтеча идеи регулируемого денежного обращения
Капитал, сбережения, инвестиции

Процент
Влияние ученых-схоластов
Барбон: «Процент — это рента с запаса капитала»
Переключение внимания аналитиков с процента на прибыль
Великий вклад Тюрго

Меркантилистская литература
Интерпретация «меркантилистской» литературы
 Экспортная монополия
Валютный контроль

Торговый баланс
Практический аргумент: политика с позиции силы
Аналитический вклад
Концепция торгового баланса как инструмент анализа
Ceppa, Малин, Мисселден, Ман

Три ошибочных тезиса
Прогресс в области анализа начиная с последней четверти XVII в.: от Джозайа Чайлда до Адама Смита
Концепция автоматического механизма
Основы общей теории международной торговли

Общая тенденция к нарастанию фритредерства
Преимущества территориального разделения труда


    Маркетинг: Практика - Рынок - Анализ - Финансы


Аналитический вклад


Ответить на второй вопрос, т. е. на вопрос о теоретическом вкладе в экономический анализ и о допущенных ошибках, не так просто. Некоторый аналитический вклад существует. Он предстанет перед нами в истинном свете, если мы рассмотрим его, так сказать, ex ante, a не так, как неизменно делают критики, т. е. с точки зрения более позднего анализа. (В действительности самый значительный вклад авторов-«меркантилистов», заключается в том, что они проложили к нему дорогу; он фактически вырос из их работ.)


Но стоит погрузиться в эту литературу, как вас непременно поразят две вещи.

                Во-первых, несмотря на то что изредка здесь можно обнаружить настоящий экономический анализ, а чаще — попытки такого анализа, подавляющая часть данной литературы в основном носит доаналитический характер. Более того, эта литература представляет собой неискушенный труд непрофессионалов или просто необразованных людей, которым часто недоставало элементарного умения излагать материал; значительная ее часть была популярной в худшем значении этого слова. Понимание этого факта, с болью осознаваемого некоторыми из авторов, прежде всего должно побудить нас быть снисходительными, особенно в отношении их ссылок на «авторитетные мнения»: нельзя осуждать какого-либо автора, не удостоверившись вначале, что он неправильно ими пользуется. Кроме того, следует помнить, что, рассуждая с наших сияющих высот, мы постоянно рискуем неправильно понять, что же в действительности хотели сказать эти простые люди. Несомненно, среди «меркантилистов» имеется значительное число авторов, к которым вышесказанное не относится. Но это порождает другую трудность. Если мы хотим быть справедливыми к той эпохе, мы должны четко отделить ценные зерна от плевел. Как будет выглядеть современная экономическая наука два-три столетия спустя, если критикам придет в голову судить о ней исходя из всего написанного на экономические темы за последние десятилетия? Но что считать зернами, кроме довольно небольшой группы работ, относительно которых мы можем прийти к общему согласию? В этом случае каждый из нас должен полагаться на собственную оценку аналитического качества (единственный тип ценностного суждения, который является не только допустимым, но и неизбежным в истории экономической науки). Однако в данном вопросе различные экономисты часто могут договориться только об имеющихся между ними разногласиях.

                Во-вторых, у нас уже было достаточно возможностей заметить, что взгляды экономистов того периода (если вообще позволительно говорить об экономистах по отношению к периоду, когда эта профессия находилась только на стадии возникновения) были не более однородными, чем взгляды экономистов любого другого периода: мнения отдельных авторов и групп, как и во все другие эпохи, отличались как по основным вопросам, так и в деталях и, соответственно, их сторонники выступали против взглядов и методов друг друга. Широко распространенное противоположное мнение вылилось в еще одну несправедливость. Критик-историк, сконструировав воображаемого «стандартного» представителя данной эпохи, упускает из виду факт, что многие взгляды, вызывающие наибольшее количество возражений с точки зрения более позднего анализа (или политики), были отклонены или скорректированы уже в рассматриваемый период. Столкнувшись с этим фактом, историк выходит из положения следующим образом: тех, кто придерживался взглядов, являющихся, по его мнению, более правильными, он или судит более благосклонно, или исключает из воображаемого «стандарта» с характеристикой «еретика» или «опередившего свое время». Данный метод является по меньшей мере сомнительным.

                Мы уже отметили и попытались понять протекционистское направление среди экономистов того времени; мы рассмотрели также мнения, которых придерживались многие авторы относительно протекционизма. Естественно, мы ожидаем, что авторы, которых мы рассматриваем под рубрикой «торговый баланс», пополнят список аргументов в пользу протекционизма. И наши ожидания не будут обмануты.


                Мы находим аргументы, базирующиеся на поддержке зарождающейся отрасли, которые в условиях того периода, как легко предположить, лежали в основе рекомендаций по защите отечественных отраслей, не стимулируемых другими способами (за исключением, возможно, английской шерстяной промышленности). Мы находим аргументы, исходящие из необходимости укрепления военной мощи страны, поддержки ключевых отраслей экономики, обеспечения занятости, а также из общей самодостаточности национальной экономики. Мы находим аргументы, которые в наши дни заняли такое видное место в связи с использованием концепции мультипликатора: до тех пор пока протекционизм позволяет добиваться превышения экспорта над импортом, он будет стимулировать процесс экономической деятельности путем роста расходов внутри страны. Инвестиции за рубежом не играют никакой или почти никакой роли в их анализе, за исключением краткосрочных аспектов; некоторые авторы указывали, что временный экспорт монет может стать необходимым связующим звеном в ряде сделок и в итоге приведет к превышению экспорта над импортом. Мы ограничимся эпизодами, взятыми из деловой жизни Англии, хотя в континентальной Европе их также было предостаточно. Приведенные ниже примеры добавят также новые имена к нашему скромному списку авторов этого направления.

                Как и следовало ожидать, аргументы, опирающиеся на поддержку зарождающейся промышленности, появились во времена Елизаветы, когда Англия переживала свой первый промышленный бум, а соответствующая литература была распространена до его конца, т. е. до преддверия промышленной революции, когда сэр Джеймс Стюарт уделил этой аргументации особое внимание. Нас интересуют, главным образом, случаи, когда протекционизм рекомендуется только на ограниченный период или когда «младенчество» отраслей, которые рекомендуется защищать, подчеркивается особо, так что не остается места для сомнений относительно характера аргументации. Так, Артур Доббс в части II своего эссе, касающегося торговли и развития экономики в Ирландии (Dobbs Arthur. An Essay on the Trade and Improvement of Ireland. 1729-1731), ясно заявил, что «премии должны даваться только в целях поощрения или совершенствования отраслей производства на начальной стадии их развития {infancy}», а дальнейшая помощь им была бы излишней, «если после достигнутого улучшения они не в силах самостоятельно проложить себе дальнейший путь». Э. Яррантон (Yarranton A. England's Improvement by Sea and Land, to Outdo the Dutch without Fighting, to Pay Debts without Moneys, to Set at Work all the Poor of England... 1677; part 2 — 1681) рекомендовал оказывать покровительство льняной мануфактуре, но только на семилетний период. У Эндрю Яррантона нашелся биограф, который был настолько вдохновлен его творчеством, что назвал его «истинным основателем политической экономии в Англии» (см. работу П. Э. Дава: Dove Р. Е. Elements of Political Science. 1854. Appendix). Несмотря на абсурдность данного утверждения, оно, возможно, явилось здоровой реакцией на забвение, которому подверглось его имя. Яррантон был разносторонним человеком, владеющим многими профессиями, но в некоторых областях его деятельности, например в области совершенствования сельскохозяйственной техники, был всего лишь прожектером-популяризатором. Однако в экономической науке он достиг большего. Хотя на его счет нельзя отнести каких-либо достижений в области экономического анализа, многие из его положений и комментариев, касающихся экономических условий в Германии и Голландии, подразумевают наличие теоретической схемы; об этом же говорит и тот факт, что даже в самых смелых полетах мысли он никогда не доходил до глупостей. Яррантон не придавал слишком большого значения торговому балансу. Он полагал, что процветание соседних стран выгодно для Англии. Он считал, что усовершенствование кредитных учреждений привело бы к снижению процентной ставки с 6 до 4% (заметьте, что устанавливаемые им количественные границы защищают его утверждение от опровержения, практически неизбежного в противном случае). Занятость рабочих и дешевые продукты питания (что несомненно привело бы к дешевизне промышленной продукции [он говорит о тканях]) провозглашаются задачами, к осуществлению которых следует стремиться. В сущности, мы можем цитировать Яррантона как авторитетного автора применительно ко всем упомянутым в тексте аргументам, как мы уже цитировали и будем цитировать его при обсуждении других тем.


                Аргументация, основанная на укреплении военной мощи страны, нами уже рассматривалась. Аргумент поддержки ключевых отраслей использовался в дискуссиях о производстве продуктов питания, а также производства и экспорта шерсти. Аргументация с позиций общей самодостаточности (автаркии) была разработана скорее в Германии, чем в Англии (относительно Франции см. работу Ежи Новака: Nowak J. L'ldee de 1'autarchie economique. 1925). Пример аргументации с точки зрения обеспечения занятости мы только что видели в работе Яррантона. Она выдвигалась с самого начала рассматриваемого периода (см. работу Клемента Армстронга: Armstrong Clement. A Treatise Concerning the Staple and Commodities of this Realme. 1519-1535//Tudor Economic Documents. Ш. P. 90 ff., esp. p. 112; см. также: Hales John (Джон Хейлз). Discourse of the Common Weal. 1549?) Протекционистское законодательство, в основе которого лежит аргумент предотвращения безработицы, разумеется, еще старше, по крайней мере на сто лет, и в редкой из наиболее значительных книг не встретишься с доводами в его пользу. Малин, Мисселден, Чайлд (который рассматривал его как источник выгод, получаемых метрополией от колоний), Барбон, Локк, Петти — все занимались этим вопросом. Отметим, кроме того, работу Джона Кэри (Сагу John. Essay on the State of England... 1695), которая, судя по тому, что она была переиздана много раз и получила одобрение Локка, вероятно, имела значительный успех; упомянем Джона Поллексфена, чьи рассуждения относительно запрета экспорта шерсти и импорта промышленных товаров основаны на аргументе занятости; вспомним и работу Джона Беллерса (Bellers John. Essays About the Poor, Manufactures, Trade... 1699), а также «Англолюба» (У. Петита): «Philanglus» (W. Petyt). Britania Languens or A Discourse of Trade. 1680. Некоторые из этих «меркантилистских» писателей продвинулись в своей аргументации на удивление далеко, как мы бы сегодня сказали, в кейнсианском направлении. Нет ничего удивительного в заявлении сэра Уильяма Петти, что лучше производить бесполезные вещи, чем не производить ничего. Оно только подчеркивает его озабоченность сохранением эффективности труда. Но высказывания некоторых других авторов звучали так, как будто они считали, что преимущество, извлекаемое национальной экономикой из внешней торговли, состояло исключительно в обеспечении занятости. А это, в свою очередь, логически ведет к позиции, выглядящей абсурдной, если судить о ней с точки зрения предпосылок «либералов» XIX в.; именно абсурдной и назвал ее профессор Вайнер (Studies in the Theory of International Trade. P. 55; читатель найдет примеры на двух предыдущих страницах). Согласно этой позиции, торговля тем выгодней для данной страны, чем выше общие затраты труда на экспортируемую продукцию по сравнению с общими затратами труда на соответствующие импортируемые товары. К одному аспекту данного вопроса мы еще вернемся.

                Аргумент занятости выдвигался не только как таковой, но также и косвенно, через стимул, придаваемый деловой активности притоком наличности. Мы не говорим здесь об авторах, рассматривающих возможность придать этот стимул путем выпуска бумажных денег; нас интересуют только те авторы, которые рассуждали о смазке колес хозяйственного механизма с помощью ввоза монет и слитков. Если читатель вспомнит, как популярна была и остается эта идея у человека с улицы, он легко сделает вывод, что она пользовалась поддержкой повсюду, тем более что она чаще молчаливо принимается, чем высказывается открыто. Единственным препятствием для установления абсолютного господства этой идеи было то, что она предусматривала накопление сокровищ, хранение ввезенных слитков на случай войны. Малин и Мисселден, будучи противниками, могут все же оба быть отнесены к числу сторонников «аргумента смазки колес хозяйственного механизма». Оба считали возможным стимулировать экономику с помощью роста цен, причем трактовка Малина, служившая в течение трех столетий объектом практически всеобщего поношения, получила одобрение лорда Кейнса (Keynes J. General Theory of Employment, Interest, and Money. P. 345 {pyc. пер.: Кейнс Дж. М. Общая теория занятости, процента и денег. М.; Прогресс, 1978. С. 419}) за понимание «ложности идеала дешевизны» и опасности «чрезмерной конкуренции», а также за то, что Малин увязывал увеличение продаж с ростом, а не снижением цен. Однако, как мы видели, другие авторы не подчеркивали стимулирующую роль роста цен: они либо относились к нему с опасением, либо полагали, что ввоз слитков будет стимулировать торговлю без повышения цен. Позднее в соответствующей сноске мы покажем, что придерживаться такого мнения совсем не глупо.


                В работах Чайлда, Мана и других мы находим доводы, доказывающие неизбежность краткосрочных заграничных инвестиций, — даже если они при этом выражали чьи-то интересы, какое это имеет значение? Но я не могу привести примеров аргументации в пользу постоянных инвестиций за рубежом до сэра Джеймса Стюарта; не нашел их и профессор Вайнер (ор. cit. P. 16).

                В данных аргументах не наблюдается серьезных погрешностей. Учитывая среду, для которой они предназначались, все они были более или менее логически оправданы, а в некоторых отношениях более оправданы, чем аналогичные аргументы в наши дни. Кроме того, мы не должны слишком сурово судить некоторые их слабости. Например, большинство из этих авторов, по-видимому, не отдавали себе отчета в том, до какой степени корректность их аргументации, по крайней мере чисто экономической, зависела от условия неполной занятости или недостаточного развития производственных ресурсов.  Однако противоположный упрек можно адресовать как их критикам, так и их последователям в XIX в., отчасти даже самому Маршаллу.  Наконец мы увидим, что многие необходимые оговорки и многие из тех контрдоводов, которые являются скорее дополнениями, чем возражениями, были сделаны не горсткой обособленных «еретиков», а самими авторами-меркантилистами.

                Однако в их произведениях не содержится особых аналитических достоинств. Их аргументы, верные или ошибочные, в большинстве случаев были продиктованы требованиями здравого смысла. Простые люди во все времена воспринимали эти доводы как нечто само собой разумеющееся, а в ту эпоху в них верили и сами экономисты. Они пытались рационализировать современную им практику в обоих смыслах этого слова, т. е. выразить свои представления о целях и нуждах своего времени и своей страны, а также установить некоторый логический порядок в иррациональном нагромождении применяемых политических мер, однако они не проникали в те глубины, где заявляет о себе необходимость выработки аналитических методов. Они излагали свои аргументы и спешили перейти к специальным рекомендациям, например, какие отрасли необходимо поощрять как наиболее многообещающие. Так, для Англии разные авторы предлагали рыболовство, черную металлургию, льняную промышленность, усовершенствование водных путей или разработку земель, принадлежащих короне. Предложив развивать какую-либо отрасль промышленности, они советовали правительству, как следует приступить к данной задаче: многие их работы полны различных проектов, наглядным примером служат труды Яррантона. Как правило, они поступали так же, как наши планирующие органы: бросали работу именно там, где начинался анализ. Именно это я имел в виду, когда говорил, что основная масса указанной литературы была донаучной, а с нашей точки зрения, это значительно важнее того, нравятся нам или нет «меркантилистская» политика и ее националистический дух. Донаучный характер рассуждений большинства пишущих яснее всего проявляется в попытках анализа; нельзя найти лучшего примера, чем их обращение с аналитическим инструментом, который недружественная историография избрала в качестве объекта для критики, — с концепцией торгового баланса.

               




Барбон: «Процент — это рента с запаса капитала»


Однако дальнейшее развитие пошло по другому пути. Между теорией Локка и современными монетарными теориями процента нельзя перекинуть мост. Возникло новое направление, ставшее впоследствии столь успешным, что даже теперь трудно удивиться его появлению в должной мере. Насколько мне известно, лишь слабые намеки указывали на зарождение нового направления до 1690г., когда Барбон сделал важное заявление: «Обычно процент относят к деньгам... но это ошибка, поскольку процент выплачивается за запас капитала» {stock}, это «рента с запаса капитала, то же самое, что земельная рента; первая является рентой с произведенного или искусственно созданного запаса капитала; последняя — с непроизведенного или природного запаса капитала» (ВагЬоп. Discourse of Trade).  Если читатель хочет понять историю развития теории процента в XIX в. и в первые четыре десятилетия XX в., ему совершенно необходимо уяснить себе смысл этого заявления.

                На первый взгляд утверждение Барбона может показаться тривиальным: разумеется, заемщику деньги нужны не для того, чтобы смотреть на них; в действительности, если не считать задач рефинансирования других обязательств, ему нужны товары и услуги, которые он покупает за деньги. Но с тем же успехом можно сказать, что нам не нужен сам по себе нож для нарезания пищи, однако из этого не вытекает, что цена, которую мы платим за нож, «в действительности» заплачена за продукты питания. Для некоторых целей мы действительно можем, например с помощью теории вменения (обсуждаемой ниже, в части IV), принять такую точку зрения. Но было бы весьма удивительно, как, впрочем, и весьма существенно, имей мы возможность принять ее для решения всех задач. Даже если допустить, что займы на производственные нужды обычно используются на покупку или взятие в аренду реального капитала, т. е. товаров производственного назначения и услуг, отсюда не следует, что процент, выплаченный по займу, «в действительности» составляет элемент цены реального капитала, так как процент может иметь особое отношение к «деньгам», рассматриваемым отдельно от купленных на них товаров, или может быть ценой за что-либо другое, например за некоторую жертву, связанную со сбережением, которую нельзя отождествлять с «реальным» капиталом. Утверждать, что допустимо отбросить в сторону денежный элемент, не утратив в процессе ничего существенного, означало пойти на крайне смелый шаг, который не собирались делать ни схоласты, ни Петти, ни Локк, хотя приведенная выше тривиальность не могла быть им неизвестной; это был решительный шаг в направлении «реального» анализа XIX в., согласно которому деньги были лишь «вуалью» , а задачей анализа было ее поднять. Именно в этом состоит суть аналитических трудностей, созданных «реальным анализом».

                Наряду с этой хорошей ли, плохой ли услугой, которую оказал Барбон, дав толчок в направлении реального анализа, существует другой, не менее важный, аспект его концепции. Если процент — это отдача на произведенный капитал (произведенные средства производства), точно так же, как рента — отдача на «непроизведенный капитал» (природные факторы производства), то он является благами того или иного рода, которыми «реально» владеет кредитор. На деле же такими благами обладает производитель или торговец, и он получает их, или производя сам, или покупая у других производителей, а не у капиталиста или заимодавца. Пренебречь этим и рассуждать так, как будто последний ссужает товары, — это еще один существенный шаг анализа, смелость которого нам нелегко осознать только по причине давнего знакомства с ним. Но затем отдача от этих товаров материализуется в руках бизнесмена, который ими пользуется, и составляет его прибыль или основную ее часть, если принять во внимание «трудности и риск». Таким образом, легко перейти к позиции, которая может быть охарактеризована эквивалентными предположениями, что деловая фирма зарабатывает процент или кредитор получает прибыль, а не особый доход, основным источником которого является прибыль (что показалось бы более естественным непредубежденному уму).

               





Безработица и «положение бедняков»


                Средневековое общество, в принципе, предоставляло место каждому, кого признавало своим членом: его структура исключала безработицу и нищету. На самом деле угроза вынужденной безработицы не была полностью устранена. Не гарантировалась занятость таких наемных работников, как странствующие подмастерья, работающие на хозяев в рамках ремесленных цехов (часто) и сельскохозяйственные рабочие (всегда). Однако, как правило, и тем и другим не составляло большого труда найти работу. В обычные времена уровень безработицы был незначительным; безработица касалась ограниченного круга лиц, порвавших со своей средой или изгнанных ею и ставших в результате нищими, бродягами и разбойниками. С разбойниками вели жестокую, но безуспешную борьбу, помощь нищим вполне успешно оказывали созданные и поддерживаемые католической церковью благотворительные общества. Важно иметь в виду эту модель, поскольку она сформировала отношение к безработице и безработным, сохранявшееся на протяжении столетий после того, как средневековые условия ушли в прошлое. Запомним в частности, что массовая безработица, не связанная с какими-либо личными недостатками безработных, была неизвестна средневековью, за исключением тех случаев, когда она являлась следствием социальных бедствий, таких как опустошительные войны, междоусобицы и эпидемии.

                Положение стало меняться начиная с XV в. Разрушение средневекового мира, сопровождавшееся социальными переворотами, само по себе является достаточным объяснением массовых страданий и нищеты. Аграрная революция не только привела к разрушению среды, которая могла бы приютить беженцев из разоренных областей, но и послужила причиной более быстрого роста безземельного пролетариата по сравнению с фактическим спросом на рабочую силу. Сопротивление переменам со стороны организованных гильдий защищало одни группы населения, но ухудшало положение других. Развивающаяся капиталистическая промышленность в долгосрочном аспекте скорее поглощала избыточных работников, чем создавала безработицу. Но существовало много узких мест, задерживавших развитие новых возможностей и приток в новые области рабочей силы. Более того, с ускорением темпа промышленного развития во второй половине XVIII в. технологическая безработица приобрела массовый характер и часто нивелировала положительный долгосрочный эффект. Этим объясняется, почему развитие фабричной системы сопровождалось такой нищетой: в течение многих лет рабочую силу не привлекали на фабрики высокой оплатой труда или лучшими условиями жизни, а загоняли туда, несмотря на более низкие реальные доходы и худшие условия жизни. Старые протекционистские правила рухнули не столько под влиянием философии laissez-faire, сколько под тяжестью фактической или грозящей безработицы. На какое-то время, хотя не везде в одинаковой степени, разрушились все барьеры, препятствующие ухудшению участи рабочих.

                Таким образом, нетрудно понять уже отмеченный парадокс: правительства и авторы- популяционисты постоянно беспокоились о том, как «заставить бедных работать» и как бороться с «праздностью».  Однако прежде всего европейские правительства с начала XVII в. столкнулись с административной проблемой. Нарастающее число попрошаек и бродяг повсюду превысило возможности частной благотворительности, и повсюду на смену ей должна была прийти организованная государством помощь. В Англии принимаемые меры были систематизированы в елизаветинском Законе о бедных от 1601 г., который ввел постоянный обязательный налог в пользу бедняков. Он представлял собой подать, взимаемую в каждом церковном приходе на поддержание нищих прихожан. Бремя было значительным и, главное, весьма заметным, а принципы и результаты оставались явно спорными. Поэтому до установления современного законодательства о социальном обеспечении Закон о бедных пытались усовершенствовать путем внесения, обсуждения и принятия бесчисленных поправок. Поскольку поток книг, памфлетов и статей, посвящаемых этим проблемам в течение более чем трехсот лет, важен для истории экономической науки, мы отметим два основных спорных вопроса. Управление фондом, собранным за счет налога в пользу бедняков, было поручено, согласно указу Елизаветы, избираемым для этой цели неоплачиваемым местным представителям; это была весьма неэффективная организация, не претерпевшая радикальных перемен до выхода в 1834 г. Акта о внесении поправок в Закон о бедных. Следовательно, первый спорный вопрос заключается в том, должен ли в этом случае осуществляться центральный или местный контроль. Второй вопрос, более интересный с нашей точки зрения, — это способ выдачи пособия: будут ли бедняки сами получать пособие или содержаться в работном доме? Первоначально происходила раздача вспомоществования. Но ввиду различных административных злоупотреблений, которые только отчасти были связаны с данным способом, он был подвергнут критике и на первый план надолго выдвинулись работные дома, что было на какое-то время закреплено в Акте 1834 г.  Следует повторить, что в XVII и XVIII вв. парламент и правительство предпринимали мало усилий, чтобы дополнить существующие системы помощи безработным мерами защиты работающих (речь идет о продолжительности рабочего дня, условиях труда и т. д.), даже женщин и детей.


                В некоторых странах континентальной Европы в пределах рассматриваемого периода мы находим зачатки фабричного законодательства, например в Австрии при Иосифе II (1781-1790). Однако в Англии до появления в 1802 г. (неэффективного) Закона о здоровье и нравственности фабричных учеников ничего подобного практически не было. Тем не менее мы можем отметить имевший несколько иную направленность Акт о добровольных обществах (Friendly Society Act) от 1793г., смягчавший законодательство, направленное против корпоративной деятельности рабочих.

                Основные средства борьбы с безработицей заключались в принятии мер, активизировавших развитие обрабатывающей промышленности. Позже, в гл. 7, мы увидим, что забота о возможности трудоустройства населения была одним из основных мотивов «меркантилистской» политики. В некоторых странах континентальной Европы, особенно в Германии, защита крестьянских земельных владений служила важной охранительной мерой против пауперизации промышленных рабочих, а дефицитное финансирование континентальных правительств, хотя и не мотивированное данной целью, в какой-то степени облегчало ситуацию. Англия значительно ближе подошла к сбалансированности бюджета. Однако некоторые английские авторы-экономисты, хотя и не рекомендовали бюджетные дефициты, яснее своих континентальных собратьев понимали возможности монетарных средств борьбы с безработицей.  

                Поздние схоласты подобно своим предшественникам подчеркивали роль благотворительности и защищали нищих от жесткой реакции среды. В частности, они декларировали «право на попрошайничество». В то же время эти ученые сознавали, что рост безработицы превышал возможности частной благотворительности, и обратились к обсуждению возможностей, предоставляемых законодательством и государственным управлением, касаясь — сначала случайно, затем более систематически — причинно-следственных связей. Эта дискуссия была подхвачена светскими авторами, в основном консультантами-администраторами, по всей Европе. В Германии das Armenwesen («призрение бедных»), естественно, стало традиционной темой «камералистской» литературы. Немецкие правительства как нечто само собой разумеющееся признавали ответственность государства за занятость и поддержку населения. Тот же принцип неоднократно утверждался в Англии, например магистратом Беркшира в 1795г.


Но для историка экономического анализа материала здесь немного.  

Во-первых, множество авторов, рассматривавших в своих трудах законы о бедных, спорили о ясно высказанной или подразумеваемой «теории», согласно которой, за исключением несчастных случаев, в особенности болезни, нищий безработный был сам виноват в своей судьбе. Очевидная неадекватность этой точки зрения в качестве теории объясняемого социального явления и наше возмущение ее бессердечием не должны ослеплять нас до такой степени, чтобы помешать увидеть в ней элемент истины, который в такой же степени недооценивается в наше время, в какой переоценивался в ту эпоху. Этот элемент истины был положен в основу аргументации защитников системы работных домов и просуществовал в различных вариантах до 1914 г. Принципы, согласно которым помощь бедным должна ограничиваться содержанием в работном доме, а жизнь и работу там следует организовать так, чтобы они стали менее желанными, чем самая нежеланная работа по найму, вполне возможно применялись для испытания на подлинную обделенность; на практике они часто интерпретировались как карательные меры, что можно объяснить только влиянием обсуждаемой теории.

Во-вторых, авторы, идущие в своих рассуждениях дальше этой теории, приводили множество факторов, в той или иной степени имевших отношение к объяснению безработицы или плохих условий труда, но не подвергали их сколько-нибудь тщательному анализу. Наиболее важными из упомянутых факторов были внешняя конкуренция, высокие процентные ставки, налоги и правила, затрудняющие предпринимательскую деятельность, огораживание общинных земель и связанные в основном с ним вопросы собственности на землю. Очень трудно судить о глубине понимания рассматриваемых проблем. Приведем один пример: одной из причин безработицы Чайлд считал высокий процент, но эту причину он видел не в том, что высокая процентная ставка может привести к сокращению капиталовложений, а в том, что она способствует преждевременному отходу от предпринимательской деятельности. Хотя такой вывод и не вовсе безоснователен, он подозрительно похож на грубую аналитическую ошибку. По мере приближения к концу XVIII в. к числу причин безработицы (или низких ставок заработной платы) все чаще относили внедрение машин. Однако никто не попытался разработать теорию механизации производственного процесса. В целом преобладало противоположное мнение, согласно которому введение машинного оборудования в перспективе должно обеспечить рост занятости и повышение заработной платы. Этого мнения придерживался Кэри и, кажется, его разделял А. Смит.

В-третьих, в последней четверти XVIII в. установилась тенденция объяснять безработицу с помощью «принципа народонаселения». Аналитическую природу таких аргументов легче всего выявить, прибегнув к аналогии.


В период любой депрессии мы наблюдаем одно и то же явление: производитель не может продать свою продукцию по ценам, позволяющим покрыть затраты; отсюда очень легко прийти к выводу, что корень зла заключается в «перепроизводстве». Это самая примитивная из всех теорий кризиса или депрессии. А самая примитивная теория безработицы — это теория, согласно которой люди не могут найти работу за зарплату, обеспечивающую прожиточный минимум, поскольку их очень много. Почти всегда в основе подобной аргументации лежало мнение о том, что более щедрое обеспечение «работоспособного бедняка» ухудшит положение рабочего класса в целом или даже что соблюдение Закона о бедных в его прежнем виде будет порождать нищету, поощряя рост населения.  Отметим, что эта теория, если она вообще заслуживает такого названия, может быть с равным успехом применена к выдаче пособий, полагающихся безработным, и субсидий, обычно предоставляемых на основе Закона о бедных, лицам, работающим за зарплату ниже прожиточного минимума. Последняя практика жестко критиковалась в связи с вызываемыми ею административными злоупотреблениями, она позволила местным работодателям свести заработную плату части работников к уровню бедности. Возможно, по этой причине не было создано сколько-нибудь приемлемой теории субсидий к заработной плате. Тем ярче проявлялось существенное сходство между безработицей и занятостью при тяжелых условиях труда. И то и другое входило в концепцию «бедности» или «нужды», которую, как мы знаем, Кенэ первым объяснил перенаселенностью.

                Обсуждение сопутствующей проблемы детского труда было еще менее результативным с точки зрения аналитической работы. Дети всегда трудились вместе с родителями на ферме, а в системе домашнего производства они работали по дому. Развитие фабрик просто привело к созданию новых возможностей для занятости детей, с самых ранних лет управлявших простыми машинами; возникла новая практика отдавать детей бедняков на хлопковые мануфактуры с целью снижения уровня бедности. Мало кого из авторов потрясли ужасы или взволновали очевидные последствия такого труда для здоровья нации. В подавляющем большинстве они не только воспринимали детский труд как нечто само собой разумеющееся, но также одобряли его как проявление здоровой дисциплины и возможное решение многих проблем рабочих семей. Некоторые авторы XVII в. видели в детском труде благо для масс и, по-видимому, рассматривали детские заработки как чистую прибавку к семейному доходу рабочих, не принимая во внимание влияние на заработную плату взрослых, которое неизбежно оказывала детская конкуренция. Этой теории придерживался Яррантон,  и она вполне может служить примером идеологического искажения видения исследователя. Ее можно также рассматривать как пример ранней экономической аргументации, содержавшей, несмотря на свою незрелость, элемент истины. Если учитывать только денежный доход, то, вероятно, в условиях того времени детский труд приносил выигрыш рабочему классу, хотя, разумеется, этот выигрыш был меньше суммы детских заработков, и способствовал осуществлению идеала дешевизны и достатка, к которому стремился Яррантон. Отношение к детскому труду в XVIII в. менялось медленно и в большей мере под влиянием гуманных чувств, чем экономического анализа. Можно перечислить множество авторов, приветствовавших полную занятость детей с как можно более раннего возраста (с шести или даже четырех лет) или, по крайней мере, принимавших детский труд безоговорочно, как нормальное положение вещей.  Говоря о среднем бюджете семьи сельскохозяйственного рабочего, Артур Янг считал само собой разумеющимся, что главный кормилец семьи, работая один, не в состоянии обеспечить прожиточный минимум для всей семьи без заработков жены и детей.

                Деятельность по сбору фактического материала была поставлена значительно лучше, и ее результаты в области экономики труда составляют наиболее важное достижение той эпохи. Выдающийся труд написал Иден.  По широте охвата материала и по методу исследования эта книга не знает себе равных ни в английской, ни в какой-либо другой литературе того периода. Особый интерес для нас представляет тот факт, что автор, отрицая какое-либо другое намерение, кроме сбора фактического материала (тем не менее он предлагает несколько интересных дискуссионных вопросов), отдавал себе полный отчет в важности собранных им фактов не только для законодательной и административной практики, но и для экономического анализа. Иден утверждал, что выполнил роль «каменотеса и водовоза», без которого «нельзя воздвигнуть здание политического знания». Изучая историю экономической науки, особенно важно помнить, что он был самой крупной, но не единственной фигурой в этой области. В том ключе работал и Дэвис,  собирая данные о семейных бюджетах сельскохозяйственных рабочих и проводя тщательный анализ данных. Такова же была и работа Ричарда Берна (Burn Richard. History of the Poor Laws. 1764). Такого рода труды прокладывали путь к развитию трудового законодательства XIX в.


                 






Ceppa, Малин, Мисселден, Ман


Данный аналитический инструмент имеет длинную предысторию, в которую нам нет необходимости вдаваться.  Первым, кто ясно изложил, а также полностью и в основном правильно использовал эту концепцию, был Антонио Ceppa.  Он уделил должное внимание невидимым статьям платежного баланса, опередив тем самым всех авторов своего века, полностью осознал природу политики валютного контроля или, как принято говорить, «опроверг буллионистскую доктрину обменных курсов», он изложил (до него это сделал Лаффемас) аргументы в пользу запрещения экспорта золота и серебра, которые в Англии стали общепринятыми к концу столетия, по крайней мере среди авторов первого ранга,  и применил элементы количественной теории в дискуссии о возможности остановить вывоз золота и серебра путем девальвации. Каждое из указанных достижений в отдельности представляет собой ценный вклад в науку, но этим их значение далеко не исчерпывается. Мы не должны также излишне восхищаться тем фактом, что Ceppa, не будучи первым, кто увидел зависимость между притоком и оттоком золота и серебра и торговым (или платежным) балансом, впервые уделил особое внимание этому вопросу. Хотя Ceppa продвинул анализ на шаг вперед, сама по себе эта связь является не более чем очевидным наблюдением, на основании которого можно как сделать ложные или неадекватные выводы, так и прийти к верным заключениям. По-настоящему важным является не то, что вывоз золота и серебра из Неаполитанского Королевства он объяснил состоянием его торгового баланса, а то, что он не остановился на этом, а пошел дальше и связал как вывоз денежных металлов, так и торговый баланс с экономическими условиями страны. По сути дела, весь трактат посвящен рассмотрению факторов, от которых зависит изобилие благ (природных ресурсов, качества работников, развития промышленности и торговли, эффективности правительства). При этом подразумевается, что если экономический процесс в целом налажен должным образом, то торговый баланс автоматически нормализуется без каких-либо специальных мер. В этой схеме монетарные явления рассмотрены скорее как следствия, чем как причины, и скорее как симптомы определенных процессов, чем как нечто важное само по себе.  Автор (обсуждая случай Венеции — глава 10 части I) касается, хотя и не высказывает этого явно, положения о том, что процветающая страна, т. е. страна, экономический процесс которой не ведет к дезинтеграции, может иметь любое требуемое количество золотых и серебряных денег.  Отсюда не так уж далеко до выводов Юма.

                Вклад Серры никогда не был должным образом признан по двум причинам. Во-первых, Серра не дал четкой формулировки, и у него не было непосредственных последователей, которые смогли бы развить его анализ. Во-вторых, взгляд критиков, благожелательный или враждебный, был до такой степени затуманен лозунгами о «меркантилизме», что они не удосужились задуматься о том, какую роль играл протекционизм в теоретической схеме Серры и в каком смысле он отстаивал важность торгового баланса, хотя с точки зрения экономического анализа эти проблемы значительно интереснее, чем вопрос о том, насколько Серра был далек от идей свободной торговли.

                В Англии между Малином и Мисселденом возникла полемика, аналогичная той, что имела место между де Сантисом и Серрой. Мы уже бегло коснулись ее, рассматривая взгляды Малина. Эдуард Мисселден (1608-1654, имеются разночтения)  в меньшей степени заслуживает быть упомянутым наравне с Серрой. Он не преминул выдвинуть тезис, что вывоз или ввоз слитков золота и серебра должен объясняться «изобилием или нехваткой товаров», а следовательно, его нельзя обвинить в том, что он полностью упустил данный вопрос.  Вопреки мнению многих поколений критиков, совсем не так легко осудить его рассуждения как ошибочные, если, с одной стороны, мы сделаем скидку на неадекватность изложения, а с другой — учтем, что его взгляды могут получить поддержку со стороны новейших теорий. Во всяком случае, он, несомненно, намного ближе, чем Серра, подошел к тем бесспорным ошибкам, которые столь явственно заметны в книге Мана,  возможно, просто потому, что аргументация Мана более развернута.


                Книга Мана обычно рассматривается как классический пример английского «меркантилизма». Подобную известность нельзя назвать удачным обстоятельством, однако она не является и полностью незаслуженной. Фактически нам уже пришлось упомянуть ее несколько раз. В широких рамках книги автор с вполне здравых позиций, но без особой глубины или оригинальности рассматривает самые разные вопросы — от рыбного промысла до эмбарго на вывоз золота; связующей нитью повествования является то, что, используя удачное высказывание профессора Джонсона, мы можем назвать заботой о «создании производительной силы» .  Однако этот аспект охватывается предыдущими комментариями, в частности относительно протекционистских аргументов. Только стремясь избежать недоразумения, я хочу еще раз подчеркнуть, что экономическая теория, стоящая за аргументами Мана по практическим вопросам, была хотя и примитивной, но все же достаточно здравой, — рискну еще раз повторить, что это заявление не имеет ничего общего с одобрением или неодобрением империалистических целей или других «фундаментальных принципов».  В его аргументах очень мало достойных упоминания аналитических ошибок. Даже особое значение, придаваемое активному сальдо внешней торговли, как мы знаем, может быть оправдано. Наконец, ошибочные положения не только могут быть изъяты, они в большинстве случаев, особенно в работе Мана, связаны с другими положениями, которые ограничивают их применение, а иногда даже противоречат им. Приведу наиболее важные примеры из работы Мана: его признание необходимости экспортировать время от времени золото и серебро и его признание (оно, кажется, ускользнуло от внимания некоторых критиков) того факта, что в конце концов политика, нацеленная на постоянное активное сальдо, обречена на поражение, так как в конечном счете она приведет к росту цен на внутреннем рынке.  

               

Упомянутые ошибки сосредоточены в одном тезисе, который может быть сформулирован на трех разных уровнях:

1) активное сальдо или дефицит торгового баланса измеряет выгоды или потери страны в результате осуществляемой ею внешней торговли; 2) активное сальдо или дефицит торгового баланса— это то, в чем заключаются выгоды или потери, связанные с внешней торговлей;

3) активное сальдо или дефицит торгового баланса является единственным источником выгод или потерь для нации в целом.


Были сделаны все три заявления, каждое из которых является ошибочным. Идея, согласно которой одно количество измеряет другое количество, не поддающееся непосредственному измерению, вряд ли легко придет в голову необразованному человеку. Следовательно, мы едва ли столкнемся с открытой формулировкой тезиса 1, и я включил его в текст только потому, что он представляет смягченную и оправданную в некоторых случаях интерпретацию утверждения 2. В качестве иллюстрации можно привести работы Фортри и Коука.  Второе утверждение, конечно, не скрывается за каждым тезисом о реальных или воображаемых преимуществах активного сальдо торгового баланса, и его нелегко найти в работах более или менее значительных авторов. Однако к ним, по-видимому, относятся Мисселден и Ман и, возможно, даже Петти, если мы решим принять всерьез весьма неудачный отрывок. Что касается мелкой сошки, то изречения, гласящие, будто всякий экспорт означает выгоду, а всякий импорт — потерю, были в то время таким же общим явлением, как и среди американских сенаторов-протекционистов в XIX в. и даже позднее. Третье утверждение является наихудшим. Поскольку ни один здравомыслящий человек не сможет с легким сердцем приписать подобную нелепость автору, обнаружившему какие-либо признаки способности рассуждать здраво, и поскольку неадекватная формулировка может легко сделать ее неотличимой от безобидного утверждения, что для Англии XVII в. расширение международной торговли означало путь к величию (чисто риторическое преувеличение, более распространенное во времена эвфуизма {Эвфуизм — напыщенный стиль, принятый в Англии при дворе Елизаветы I под влиянием романа Дж. Лили «Эвфус» (Lyiy J. Euphues. 1580)}, маринизма {Маринизм — витиеватый стиль, получивший свое название по имени родившегося в Неаполе итальянского поэта Джамбатисты Марино или Марини (Giambattista Marini; 15625 г.), прозванного «il Cavalier Marino»} и гонгоризма {Гонгоризм — подражание вычурному стилю испанского поэта Луиса де Гонгора-и-Аргота (Luis de Gongora у Argota; 1561-1627), родившегося в Кордове}, чем сегодня), то возникает соблазн отрицать существование такого тезиса. Причина, по которой мы не можем это сделать, заключается не столько в том факте, что некоторые примеры довольно трудно поддаются благожелательной интерпретации, сколько в том, что предпринятые попытки анализа, если бы они оказались успешными, привели бы к формулировке третьего тезиса наряду с двумя первыми.

               

Обычно эти попытки исходили из аналогии. Наибольшее влияние оказала версия Мана, хотя она и не была первой (а затем ее повторил и Кэри). Если индивид добавит часть своего годового дохода к деньгам, находящимся в его сундуке, — при условии, отметим, что другие не поступят так же, — то он с каждым годом будет становиться все богаче; если страна достигает активного сальдо торгового баланса и получает в результате приток золота и серебра, она поступает точно так же. Следовательно, страна станет богаче ровно на величину достигнутого превышения экспорта над импортом. Давайте выберем другую аналогию и тем самым удалим из данного рассуждения некоторые моменты, вызывающие наибольшее возражение. Допустим, мы рассматриваем страну в целом как коммерческую фирму. Можно сказать, что отдельная фирма с каждым годом становится богаче или беднее на сумму прибылей или убытков. Далее, допустим, что платежный баланс для страны является тем же, чем является обычный баланс для отдельной фирмы, так что его сальдо соответствует счету прибылей и убытков для фирмы. Если платежный баланс не содержит ничего, кроме статей торгового баланса, то страна каждый год будет становиться богаче или беднее на сумму активного или пассивного сальдо торгового баланса.


Из этой аналогии можно сделать два вывода:

во-первых, данный аргумент отнюдь не является бессмысленным;

во-вторых, если принять его всерьез, то отсюда вытекали бы все три наших утверждения, а не только первые два.  

               

Наличие подобной путаницы можно подозревать, даже если она и не выражена явно, всюду, где подчеркивается важность активного сальдо платежного баланса при отсутствии особого мотива, например денежного стимулирования экономического процесса. Существует, однако, и другая линия рассуждений, способная привести к двум первым тезисам и даже завлечь автора в ловушку третьего. Некоторые первоклассные авторы, такие как Коук и Петти, придерживались этих аргументов, но яснее всего они были развиты Локком.  Если мы определим выгоду для страны как рост ее относительной доли в реальном богатстве мира и если мы предположим, что все страны пользуются полным серебряным стандартом при приблизительно постоянном запасе серебра в мире, то относительная доля данной страны в мировом богатстве будет стремиться стать пропорциональной ее относительной доле в существующем запасе серебра. «Богатство заключается не в том, чтобы иметь больше золота и серебра, а в том, чтобы иметь большую долю его, чем остальной мир» — вот почему определенное количество серебра, приобретенное путем достижения активного сальдо торгового баланса, увеличивает богатство нации больше, чем добыча того же самого количества серебра из рудника. Абстрагируясь от последней возможности, мы можем даже сказать, что благоприятный торговый баланс является для любого государства единственным средством увеличения его доли в мировом богатстве, единственным возможным источником дополнительного «относительного богатства»; это положение не хуже многих, преподаваемых сегодня. Поразительным примером причудливости развития человеческой мысли является тот факт, что из всех исследователей именно Локк выдвинул этот аргумент. Значительно менее удивительно, что его сторонником был и Кольбер.  

               




Джон Ло — предтеча идеи регулируемого денежного обращения


Производство денег! Кредит как создатель денег! Очевидно, что это открывает не только теоретические перспективы. Авторы проектов банков в XVII в., особенно авторы проектов Английского земельного банка и Ло, который был одним из них, придерживались концепций, содержащих более или менее четко выраженные элементы теории, схематически изложенной выше. Но они полностью поняли деловые возможности, предоставляемые открытием того факта, что деньги, а следовательно, денежный капитал можно произвести или создать. Их репутация как в то время, так и позднее значительно страдала от провала их схем (в частности, схемы Ло) точно так же, как в XIX в. происходил подрыв доверия к по сути аналогичным идеям, поскольку их связывали с рискованными банковскими проектами и с провалом схем, реализация которых потерпела крах, при том что они не были ни мошенническими, ни бессмысленными; к их числу относится Credit Mobilier — банк братьев Перейра. Но поскольку от экономического принципа до банковского проекта — дистанция большого размера, эти банкротства не могут служить доказательством перед судом теории. Интерпретация теоретической позиции Джона Ло по вопросам денег и кредита (и его теории ценности — см. выше § 2) затруднена некоторыми обстоятельствами, не считая того, что отдельные его аргументы могли быть не более чем тактическими ходами. Судя по данному Ло описанию сути феномена денег (деньги прежде всего товар), можно заключить, что его следует отнести к теоретическим металлистам. Такой диагноз подкрепляется его враждебным отношением к снижению ценности монет или девальвации; он назвал ее несправедливым налогом, базируясь при этом на сомнительном доводе, что они больнее ударяют по бедным, чем по богатым, а также исходя из собственной практики, так как он продолжал, сколько мог, погашать свои банкноты. Историки отбросили этот тезис, поскольку представляется, что он резко расходится с его взглядами по всем остальным вопросам. Однако исходя из металлистского принципа вполне можно прийти к выводам, которые, судя по всему, его нарушают, — достаточно привести в качестве примера Америку нашего времени. Аргументация Ло допускает следующую реконструкцию: сначала он отмечает (явное приобретение для анализа), что использование какого-либо товара в качестве средства обращения влияет на его ценность; отсюда следует, что с одинаковым успехом можно вывести как меновую ценность денежного товара, используемого в качестве денег, из его меновой ценности как товара, так и наоборот, хотя, конечно, пока денежный товар может свободно переходить от монетарного к промышленному использованию, обе ценности должны быть равны друг другу.

                Следовательно, Ло вполне логично объяснил меновую ценность серебра, используемого в качестве денег, с позиций количественной теории (изобилие денег в сравнении с изобилием товаров); но поскольку серебро, которое служит в качестве денег, не имеет другого применения, кроме покупки благ, то его вполне можно заменить более дешевым материалом, в конечном счете его можно заменить материалом, совсем не имеющим товарной ценности, таким как отпечатанная бумага, поскольку «деньги не являются ценностью, на которую обмениваются блага, это ценность, посредством которой они обмениваются». Это положение разрубает канат, который до сих пор [связывал деньги с товаром, имеющим] «внутреннюю» ценность. Далее он делает вывод, что преимущество бумажных денег не только в дешевизне материала и в отсутствии заботы о том, как получить и сохранить [адекватную денежную массу], оно заключается в том, что количество денег полностью поддается управлению. [Предыдущий абзац не был закончен, дополнения в конце сделал Артур В. Марджет.]

                Следовательно, похоже, что работа Ло дала жизнь идее регулируемого денежного обращения, которая впоследствии была забыта огромным большинством экономистов, пока вновь настойчиво не напомнила о себе после 1919 г.


Очевидная важность этого события побуждает нас его рассмотреть.

Во-первых, соответствующие отрывки из трактата Ло (Money and Trade Considered... 1705) приобретают дополнительное значение благодаря его практике или, скорее, благодаря одному ее аспекту. Мы не будем заниматься его конкретными схемами, начиная с Banque Generate (1716г.), который выглядел таким безобидным и почти ортодоксальным, до все более и более фантастических планов Compagnie des Indes (1719г.) и, наконец, проектов 1720г., ставших для него последней соломинкой, за которую сильный пловец хватался, погибая. Но за всем этим стоял один великий план, действительно далеко продвинувшийся по пути к успеху: план контролирования, реформирования и выведения на новый уровень всей национальной экономики Франции.  Вот что делает «систему» Ло настоящей прародительницей идеи регулируемого денежного обращения не только в очевидном значении этого слова, но и в более глубоком и широком смысле, в котором регулирование денежного обращения и кредита предстает как средство регулирования экономического процесса. Вот в чем смысл и заслуга скромных отрывков из трактата.  


               





Дороговизна и изобилие против дешевизны и изобилия


Прежде всего скажем, что оба рассматриваемых мнения, бесспорно, глубоко укоренились в общественном сознании и что политики, законодатели и администраторы, предпринимавшие шаги с целью добиться то одного, то другого, просто реагировали на требования общества. В наши дни это так же верно, как во времена эдиктов о ценах императоров поздней Римской империи, и этим объясняются не только противоречия между различными провозглашаемыми мотивами и различными действительными мерами, которые мы наблюдаем, но также и многие примеры неискренности, когда общие доводы используются для укрепления положения какой-нибудь отдельной группы. Иными словами, люди, работающие по найму, всегда хотели, чтобы цены на товары были низкими, а предприниматели всегда стремились к тому, чтобы они были высокими; как те, так и другие некритически предполагали, что дешевизна или дороговизна не приведет ни к каким побочным последствиям. В этой области, равно как и в прочих, на ранней стадии анализа ученые исходили из общераспространенных представлений, которые затем рационализировали и преобразовывали в доктрины. Однако при этом как в данном, так и в других случаях авторы обычно примыкали к одному из направлений и, следовательно, медленно и часто неохотно замечали элементы истины в иных. Ученые-схоласты связывали процветание с дешевизной, а дороговизну ассоциировали с голодом и массовым обнищанием. Английские предприниматели-экономисты XVII в., что было вполне естественно, склонялись к противоположному мнению, но не всегда: некоторые из них, например Роджер Коук, отстаивали доктрину дешевизны и изобилия; но большинство связывало сочетание дороговизны и изобилия, — добавим к этому еще и низкую процентную ставку, — с бойкой торговлей и высоким уровнем занятости. Мы увидим, что разница между ними, а также разница между большинством из них и учеными-схоластами может быть полностью отнесена на счет различия ситуаций, которые рассматривали отдельные авторы и группы авторов; таким образом, в действительности между двумя точками зрения, на первый взгляд кажущимися диаметрально противоположными, не было никакой логической несовместимости. Однако никто не видел и не допускал этого, поскольку всем хотелось доказать свою правоту. Это остается справедливым и в отношении более совершенного анализа на протяжении XVIII в. Оказалось, что трудно опровергнуть, по крайней мере в некоторых отношениях, аргументацию в пользу высоких цен, поддерживаемую такими первоклассными специалистами, как Буагильбер и Кенэ, но в конце концов она была отвергнута, причем это коснулось приемлемых и даже перспективных ее частей так же, как и действительно ошибочных. А. Смит высказался в пользу дешевизны и изобилия, а за ним последовали практически все имеющие вес экономисты XIX в.

               

Школа «дешевизны и изобилия» достигла следующего.

Во-первых, утвердила некоторые тривиальные истины: любой общий уровень цен и других денежных переменных, к которому приспособился экономический процесс, одинаково хорош, если речь идет об изолированной экономике, — значение имеют только соотношения между некоторыми ценами, например между ценами товаров и факторов производства.

Во-вторых, она интерпретировала дешевизну в затратах труда, а не в деньгах.

В-третьих, она трактовала снижение денежных цен вследствие накопления и технических усовершенствований как естественный способ удешевления вещей в затратах труда.

В-четвертых, она пролила свет, с одной стороны, на нарушения экономического процесса, неотделимые от падения цен, а с другой — на возможности стимулирования, заложенные в политике роста цен.


Во всем этом не было, по существу, ничего, что можно было бы с полным основанием назвать ошибочным. Победа сторонников дешевизны и изобилия означала прогресс в области экономического анализа. Однако прогресс был односторонним, при котором не были учтены многие перспективные положения сторонников дороговизны и изобилия.

                Следует также отметить, что лозунг дороговизны и изобилия не обязательно связан с монетарным анализом, т. е. с анализом в терминах денежных агрегатов. В последнем явно нет ничего, что помешало бы нам ассоциировать условия процветания с дешевизной. Между монетарным анализом в данном смысле и дороговизной существует только историческая связь, и, следовательно, она в каждом случае требует специальной мотивировки. Теория Буагильбера, несомненно, удовлетворяет этому требованию. Его обоснование высоких цен в действительности касалось высоких цен на сельскохозяйственную продукцию, а их влияние на благосостояние людей рассматривалось с точки зрения обеспечения высоких доходов землевладельцам, на которых в основном и полагался Буагильбер как на потребителей, щедро тратящих свои доходы. Точно так же современные экономисты отождествляют высокие ставки заработной платы с высоким общим доходом рабочего класса, а высокий доход — с обильными потребительскими расходами. Итак, Вуагильбер отождествлял высокие цены на сельскохозяйственную продукцию с высокой рентой, высокую ренту — с обильными расходами, а последние — с высокими уровнями занятости и благосостояния. Здесь мы вновь сталкиваемся с логической связью между монетарным анализом и доктриной высоких цен. Однако утверждение Верри, что рост количества денег в обращении вследствие стимулирующего воздействия на производство может привести к падению цен (среди сторонников дешевизны и изобилия досмитовского периода Верри — наиболее крупный авторитет), может быть обработано и представлено в виде элемента монетарного анализа, который можно было бы объединить с доктриной низких цен.

                Кенэ придерживался в отношении цен того же мнения (особенно рекомендуем его Maximes generales. 1758). Он также считал, что, в то время как изобилие и низкие цены не составляют богатства, а ограниченность продукции и дороговизна означают нищету, изобилие и дороговизна воплощают богатство. Он полагал, что нельзя допускать падения цен, так как «какова продажная цена, таков и доход» (максима XVIII). Не следует думать, что дешевизна — благо для бедных, так как она приводит только к падению их заработной платы. А достаток (aisance) низших классов не должен быть уменьшен (максима XIX), поскольку в этом случае их потребление (т. е. общий спрос в денежном выражении или расходы) сократится, что в свою очередь приведет к сокращению производства и дохода. Но самое характерное в данном типе теории, которую можно легко перевести на современный язык, — это отношение к сбережениям, предвосхищенное Буагильбером и полностью развернутое Кенэ. В такой аналитической схеме быстрое поступательное движение покупательной силы решает все. Считается, что сбережения прерывают это движение. Следовательно, сбережения являются своего рода врагом общества. Это становится одной из максим Кенэ: «Пусть общая сумма всех доходов вольется в годовой оборот и проследует по этому пути на всем его протяжении» (максима VII). Не должно образовываться «денежных богатств» (fortunes pecuniaires — накопления наличности?). Землевладельцы и другие представители доходных профессий не должны удерживать у себя «денежные накопления королевства, вместо того чтобы вернуть средства, затраченные на обработку земли... это удерживание денежных накоплений привело бы к уменьшению воспроизводимых доходов и налогов». Несомненно, можно интепретировать это денежное накопление (Ie pecule) как неинвестированные сбережения. Сходство с кейнсианскими взглядами поразительно: сбережения сами по себе бесплодны и нарушают экономический процесс; они всегда должны быть «компенсированы», а эта компенсация — особый акт, который может состояться или не состояться. Таким образом, перед тем как почти бесследно исчезнуть, антисберегательная традиция приобрела дополнительную поддержку. Это все, что следовало сказать относительно монетарной теории физиократов.

                Почему реальный анализ одержал такую легкую и полную победу? Ответ на этот вопрос будет дан в последних двух разделах данной главы, где мы рассмотрим два главных поля битвы его победоносной кампании: теорию сбережений и теорию процента. Однако общий ответ можно дать уже сейчас: причиной поражения или даже гибели монетарного анализа в последние десятилетия XVIII в. была его слабость. Даже если без особых оговорок мы допустим, что принцип монетарного анализа является вполне здравым и что современное его развитие — это более высокая ступень по сравнению с реальным анализом XIX в., все же будет ясно, что последний не в меньшей степени превосходил монетарный анализ XVIII в. Подобные спирали прогресса, по моему мнению, нередки: отодвинутые на второй план теории могут вернуться, чтобы в свою очередь заместить те теории, которые их ранее вытеснили, причем как замещение, так и возвращение могут пойти на пользу этой странной области — научному знанию.






 Экспортная монополия


                Для начала скажем, что практический аргумент поддерживает позицию тех авторов, которые считали, что монополия и квазимонополистическое сотрудничество независимо от их влияния на развитие промышленности и торговли внутри страны выполняли необходимую функцию в международной торговле. Именно это я подразумеваю под экспортной монополией. Во все времена люди по-особому относились к монополистической практике, направленной против иностранцев. Так, американский Конгресс, враждебно настроенный ко всем возможным проявлением монополии, легко пришел к убеждению о необходимости ослабить антимонополистическое законодательство в пользу экспортеров (Закон Уебба—Померено). Тезис, лежащий в основе закона, так же прост, как и правилен (если рассматривать только непосредственные его результаты): выигрыши, полученные от монополии во внешней торговле, являются чистым доходом для данной нации, поскольку статьи, которые следовало вычесть из дохода при сделках на внутреннем рынке, в данном случае равняются нулю. Более того, до середины XVIII в. — а во многих частях света значительно дольше — торговля была возможна только в рамках соответствующих протекционистских правил, на которые могли опереться торговцы. Это не обязательно предполагало монополистические действия, но требовало организации и сотрудничества, которые легко могли бы распространиться на цены и общую экономическую политику, не только для того, чтобы дать преимущество отечественным экспортерам, но и для того, чтобы регулировать его и защитить стандартную практику от нарушений со стороны соотечественников. Наглядным тому примером служит «компания купцов-авантюристов».  Теперь это кажется очевидным, но критики «меркантилистских теорий» удивительно часто упускали из виду, что век меркантилизма был веком пиратского империализма, а торговля развивалась во многом благодаря колонизации и неограниченной эксплуатации созданных колоний,  зависела от «частных» войн, за которые правительства, в особенности английские, часто отказывались нести ответственность, и от постоянного балансирования на грани войны. Классическим примером является Ост-Индия; единственным современным случаем — Родезия. Даже в отсутствие какого-либо прогресса в понимании логики экономических явлений (в действительности этот прогресс весьма мало отразился на изменениях в практической политике) эта ситуация позволяет достаточно рационально объяснить многое из того, что впоследствии, в других условиях, было обречено на исчезновение.

               

Двумя основными источниками большого потока литературы на тему экспортной монополии (включая колонизацию) послужили следующие факты:

во-первых, политика крупных внешнеторговых компаний затрагивала интересы различных слоев общества внутри страны;

во-вторых, их успех вызывал зависть и ненависть к «набобам» со стороны как землевладельцев, так и простолюдинов.


Эти атаки вызывали ответные выступления, из которых стоит упомянуть лучший из известных мне примеров: защита Джоном Уилером купцов-авантюристов от бюрократов, выступающих за регулирование, но не разбирающихся в бизнесе (все, как у нас). Мы упоминали об этой работе раньше, в главах 3 и 6; она озаглавлена «Трактат о коммерции, в котором показаны блага, проистекающие из упорядоченной и управляемой торговли, как та, что ведется Компанией купцов-авантюристов; написан главным образом для тех, кто сомневается в необходимости упомянутого общества в английском государстве» (A Treatise of Commerce, Wherein are shewed the Commodities arising by a well ordered and ruled Trade, such as that of the Societie of Merchants Adventurers is proved to be: Written principally for the better Information of those who doubt of the Necessarinesse of the said Societie in the State of the Reaime of England. 1601). Работа была написана ввиду угрозы принятия закона, направленного против этих купцов. По моему мнению, работа г-на Уилера очень хороша, и в своей аргументации он успешно разрешает некоторые из тех вопросов, что неизменно поднимались при обсуждении проблем монополии. Его экономическая теория ни на йоту не ниже того уровня, который мы наблюдаем сегодня в аналогичной популярной, политической или судебной аргументации. Однако он не делает никакого вклада в наш набор научных инструментов. В целом экономический анализ Уилера не является ошибочным, хотя его в книге не так уж много. Вследствие своего выдающегося положения Ост-Индская компания привлекала к себе львиную долю общественного внимания и неприязни. Этим объясняется характер большой части литературы на тему экспортного монополизма. Насколько я могу понять, в ней нет ничего интересного для нас, за исключением аргументов или контраргументов, касающихся экспорта компанией денежного металла, и конкуренции (хотя и ограничиваемой законодательством и административными мерами), которую данная компания составляла для английских производителей шерстяных изделий, ввозя товары из Индии. Однако эти аргументы и контраргументы входят в общую дискуссию, касающуюся торгового баланса (см. § 4). Предлагаем также читателю обратиться к сноске, помещенной ниже.  


                 





Гипотеза Бернулли


Давайте не забывать, что до тех пор, пока не утвердилось влияние «Богатства народов» и особенно «Начал» Рикардо, господствовала «субъективная» теория цены, или теория «полезности». На европейском континенте эта теория преобладала даже после 1776г., и существует непрерывная линия развития от Галиани до Ж. Б. Сэя: Кенэ, Беккариа, Тюрго, Верри, Кондильяк,  а также менее яркие светила внесли свой вклад в ее утверждение. Все они связывали цену и механизм ценообразования непосредственно с тем, что они считали основной целью экономической деятельности, т. е. с удовлетворением потребностей. Все они принимали определение богатства (richesse), данное Кантильоном, не только как фразу, которую можно высказать и тут же забыть, или, как у Смита, фразу, которую нужно запомнить только для того, чтобы рекомендовать политику, благоприятную для потребителей, — они принимали это определение как исходную точку для анализа цен. Кроме того, все они полагали, что феномен цены основан на расчете наслаждений и страданий, — именно так считал и Джевонс. В этом отношении они предвосхищали Бентама и были более твердыми бента-мистами, чем сами его сторонники среди английских экономистов. Таким образом, они не только стали предшественниками «субъективистов» второй половины XIX в., но и скрепили неудачный союз между теорией ценности и утилитаризмом, оказавшийся столь обременительным столетие спустя.  Однако не будем больше задерживаться на этом и перейдем к рассмотрению доктрины, которая, будучи интересной во многих отношениях, еще более определенно предвосхищала теорию предельной полезности.

                В работе, написанной в 1730 или 1731г.,  Даниил Бернулли, видный ученый, уже упомянутый нами выше, предложил гипотезу, согласно которой экономическое значение дополнительного доллара для индивида обратно уже имеющемуся у него количеству долларов. Отнеся это, в отличие от Бернулли, к доходу, а не к денежной ценности суммы чистых активов какого-либо лица, мы легко сможем отождествить дополнительный доллар с тем, что, по терминологии более поздней эпохи, будет называться предельным долларом, а его значение для индивида можно отождествить, по той же терминологии, с предельной полезностью, попытка статистического измерения которой была предпринята уже в наше время Фишером и Фришем.  

                Не меньший интерес представляют практические применения в деловой практике, найденные Бернулли для своей гипотезы (Specimen theoriae novae de mensura sortis. § 15, 16). Фундаментальная идея заключается в том, что даже в тех случаях, когда многолетний опыт предоставляет достаточно материала, позволяющего точно подсчитать вероятности выгод или потерь, как, например, вероятность потерь при морских перевозках, рациональное действие не определяется только величиной этих вероятностей. Необходимо также учитывать степень важности данных убытков и прибылей для отдельного бизнесмена, которая колеблется в зависимости от средств, имеющихся в его распоряжении. Гипотеза Бернулли предоставляет метод осуществления этого. Таким образом, он выводит критерий, с помощью которого можно решить, выгодно ли для данного человека заплатить определенную сумму за страховку своего груза, а также формулирует правило, позволяющее дать оценку преимуществ, которые можно получить, отправив данное количество товаров на нескольких кораблях или вложив данную сумму в несколько ценных бумаг вместо одной; это важные проблемы даже в наши дни не до конца разработанной теории делового риска и инвестиций. Здесь, возможно, уместно привести высказывание из текста Бернулли (Specimen theoriae novae de mensura sortis. § 17): «Именно потому, что эти результаты так хорошо согласуются с наблюдаемым деловым поведением, нам не представляется правильным пренебрегать ими, как недоказанными утверждениями, основанными на ненадежных гиотезах». Мне очень жаль, что здесь нет возможности обсудить другие моменты данной работы,  представляющие захватывающий интерес для тех, кто изучает пути развития человеческой мысли и механизм научного прогресса.


               





Интерлюдия в развитии монетарного анализа (1600-1760гг.): Бехер, Буагильбер и Кенэ


Между 1600 и 1760гг. в развитии монетарного анализа наблюдалась довольно важная интерлюдия. Предприниматели, чиновники и политики, взявшиеся за перо, воспринимали монетарные аспекты своих неприятностей как нечто само собой разумеющееся. Они скорее усомнились бы в том, что люди промокают под дождем, чем в том, что большее количество денег означает больше прибыли и больше рабочих мест, или в том, что высокие цены — это благо, а высокий процент — помеха в деле. Хотя такого рода литература несомненно была порождена доаналитическим уровнем монетарного анализа и никогда полностью не отрывалась от «экономики служанок», она не стояла на месте и со временем создала практически все, за исключением техники анализа, что снова вышло на передний план в 30-е гг. нашего столетия. Отложив рассмотрение сугубо меркантилистских догматов, а также все другие темы, мы отметим возникновение монетарного анализа в его наиболее значительном смысле, т. е. в смысле теории экономического процесса с точки зрения потоков расходов. Хотя примера Кенэ достаточно, чтобы показать, что с точки зрения строгой логики эта теория не имеет ничего общего с протекционизмом, первым документом, где она была представлена, причем с ясностью, не оставлявшей возможности для сомнения, был ярко выраженный «меркантилистский» трактат Бехера (Politischer Discours, 1668).  Трактат содержит рудименты аналитической схемы, в которой главной движущей силой, или, по словам Бехера, «душой», экономической жизни являются расходы на потребление. Само по себе утверждение, что потребление одного человека — это доход другого или что расходы потребителей генерируют доход, так же старо, как и избито. Но оно может быть превращено в принцип анализа — в принцип, который Кенэ спустя сто лет воплотил в своей экономической таблице, подобно тому как можно превратить в принцип анализа старое тривиальное наблюдение, согласно которому тело находится в состоянии покоя, пока на него не воздействует некая внешняя сила. Назовем его принципом Бехера, поскольку он, кажется, был первым, кто понял его теоретические возможности. Он не смог создать никакой системы, монетарного анализа и, конечно, оставил много работы лорду Кейнсу.  Если вообще можно руководствоваться политическими рекомендациями при выявлении авторской аналитической схемы, то в данном случае наблюдается полная согласованность взглядов обоих авторов (за исключением их взглядов на народонаселение)  по многим вопросам, в том числе по вопросу внутренних инвестиций.

                Неудивительно, что Бехер нашел последователей в Германии. Немецкие консультанты-администраторы были далеки от понимания аналитического значения его принципа, но монетарный анализ в нашем смысле оперирует концепциями, которые, будучи в действительности весьма абстрактными и нереалистичными, имеют и лежащий на поверхности смысл, прекрасно знакомый каждому. Немецкие последователи Бехера с готовностью усвоили этот поверхностный смысл, поскольку он превосходно вписывался в их концепцию, поэтому даже нет необходимости устанавливать зависимость между ними. Опираясь на принцип Бехера, можно координировать и рационализировать значительную часть их диагнозов и рекомендаций. Многие из них отводили главенствующую роль высокому уровню массового потребления или, выражаясь в присущем им нормативном духе, мерам, стимулирующим массовое потребление. Для некоторых, например для Юсти, это было главной причиной, в силу которой он придавал особое значение росту населения как средству расширения спроса, а не наоборот. Сам Бехер считал возможным взаимодействие обоих факторов. Разумеется, его принцип, как и сегодня, мог быть применен к оценке воздействия высоких цен, сбережений и потребления предметов роскоши.

                В Англии, насколько мне известно, не существовало ясно сформулированного принципа, близкого по сути принципу Бехера. Тем чаще он скрыто подразумевался, например в доводах Поттера (1650 г.), согласно которым увеличение количества денег в обращении приведет к пропорциональному росту темпов расходов и производства. Такой же характер носят и аналогичные, хотя более осторожные доводы Ло (1705 г.). Французская литература дает ряд примеров этого направления. Наибольший интерес представляет работа Буагильбера (Boisguillebert. Dissertation sur la nature des richesses. Ch. 4), поскольку, подобно Кенэ, он выступал за свободную торговлю и laissez-faire. Он не призывал к государственному регулированию для обеспечения равномерности потока ценностей в денежном выражении (расходов), а, напротив, указывал на препятствия, чинимые государством: экспортные пошлины, внутренние барьеры, препятствующие развитию торговли, регулирующее вмешательство в сельское хозяйство и обрабатывающую промышленность, неправильные операции при сборе наиболее существенного прямого налога, так называемой подати (taille), разорявшей сельских жителей и обеднявшей города, — поскольку все это приводило к сокращению потребительских расходов. Далее, в то время как мы рассматриваем работников по найму как наиболее зависимую категорию потребителей, Буагильбер в соответствии с социальной моделью своего времени приписывает эту роль землевладельцам. Но данное различие только подчеркивает основное сходство как его теории, так и его взглядов на практические проблемы с теориями и взглядами нашего времени. Расходы потребителей считались активным началом экономической жизни. Под равновесием понималось равновесие взаимного спроса в денежном выражении всех групп населения на продукты или услуги всех остальных групп. Оно осуществилось бы, если и только если каждый продавец быстро становился бы покупателем.  Все мешающее быстрому расходованию средств на потребительские товары вызвало бы падение цен, а следовательно, падение доходов, что в свою очередь повлекло бы за собой дальнейшее сокращение расходов потребителей и в результате привело бы к нарастающей дефляции. Отсюда ужас Буагильбера, не превзойденный никем, кроме Сената США, перед этим худшим из зол: дешевым хлебом. С восхитительной наивностью он предостерегал адвокатов, врачей, актеров и т. д. против требований низких цен на сельскохозяйственную продукцию, поскольку, поступая так, они «рыли себе яму», так как в этом случае землевладельцы, являющиеся промежуточными потребителями товаров, получают более низкие доходы и будут вынуждены сократить свои расходы. А что тогда станет с этими адвокатами и т. д.? Следовательно, его понятие процветающего общества предполагает не дешевизну и изобилие, а дороговизну и изобилие. Он не использовал столь милое современным сторонникам быстрого расходования доходов выражение, как «заблуждение дешевизны» («fallacy of cheapness), но очевидно, что он имел в виду именно это. Поскольку интерес к данному вопросу никогда не угасал, по крайней мере на ничейной земле, лежащей между профессиональной и популярной экономической мыслью, то лучше воспользоваться возможностью и прокомментировать его.

               




Интерпретация «меркантилистской» литературы


                Читателю, по-видимому, известно, что специфически «меркантилистские» доктрины стали объектом полемики среди историков экономической мысли. Прежде чем подойти к рассмотрению нашей задачи, следует хотя бы коротко остановиться на этой полемике. Ее анализ не только прояснит обсуждаемые проблемы, но также послужит интересной иллюстрацией принципов интерпретации, изложенных в общих чертах в части I.

                Большинство экономистов XIX в. не только отвергали, но и презирали мнения «меркантилистов» относительно данных тем (насколько вообще можно сказать, что они придерживались общих мнений).  Они не видели в этих мнениях ничего, кроме заблуждений, и, разбирая работы своих предшественников, создали такую практику, когда достаточно было обнаружить оттенок «меркантилизма», чтобы счесть работу устаревшей. В этом можно удостовериться (получив одновременно немалое удовольствие), обратившись к соответствующим статьям в словаре Палгрейва (Palgrave's Dictionary of Political Economy).  

                Далее, возникла оппозиция фритредерству, представленная в основном немецкими авторами, хотя и не только ими; она ударилась практически в другую крайность. Этой оппозиции также удалось установить традицию, хотя и менее общую, вызвавшую позднее реакцию, которая, объединив силы с уцелевшими элементами «либеральной» традиции, в свою очередь обещает стать чрезмерной.


В качестве примера можно привести монографию профессора Якоба Вайнера.  

Первое, что следует отметить в отношении этой длительной полемики, это то обстоятельство, что как антимеркантилисты, так и промеркантилисты интересовались в основном меркантилистской практикой, а следовательно, мнения обеих сторон определялись и по-прежнему определяются главным образом политическими предпочтениями. Английские критики без симпатии относились к тому, что было сделано в меркантилистскую эпоху. Германские экономисты, сочувствующие меркантализму, не одобряли некоторых видов меркантилистской практики, но до некоторой степени соглашались с политикой национальной автаркии, некоторыми мерами по управлению государством и прежде всего по созданию национального государства. Все это совершенно не имеет отношения к нашей цели, и нам остается сказать только следующее: как противники, так и сторонники меркантилизма стали жертвами столь дорогой людям той рационалистической эпохи веры, что их мнения о политике являются научными выводами из научных предпосылок. Особенно это касается английских утилитаристов, таких как Джон Стюарт Милль, относившихся к своим рекомендациям, касающимся политики, примерно так же, как любой инженер — к своим рекомендациям по конструированию какого-либо устройства. Они считали, что жили «в просвещенном веке», следовательно, практические и теоретические «ошибки», с их точки зрения, одинаково легко определялись, да и по сути не отличались друг от друга. Данная точка зрения, частично объясняющая их высокомерную позицию, разумеется, совершенно несостоятельна, и нам нет нужды снова это доказывать.

Во-вторых, сторонники меркантилизма утверждали, а противники отрицали не только возможность понимания меркантилистской политики, как любого другого явления, включая преступление и безумие, но и тот факт, что, учитывая обстоятельства и возможности тех времен, она являлась адекватным средством достижения целей, которые, опять-таки для тех времен, можно было считать рационально обоснованными. В этом, как достаточно наглядно было показано выше, сторонники меркантилизма были правы, хотя не в такой мере, как считали сами.  Во всяком случае, это должны признать все, кто не хочет осудить аналогичные современные меры торговой политики, которые в действительности пользуются поддержкой многих экономистов, знающих и превозносящих Смита, Рикардо и Маршалла. Далее мы будем называть этот довод «практическим аргументом».  

В-третьих, однако это ничего не говорит об анализе, результаты которого были использованы для защиты меркантилистской политики. Человек может делать то, что с его точки зрения и в его обстоятельствах кажется верным, и при этом поступать так из соображений, являющихся полной бессмыслицей.  Сторонники меркантилизма, в особенности немецкие, мало ценившие и еще меньше знавшие экономическую теорию, были, следовательно, неправы, думая, что доказали справедливость меркантилистской доктрины, в то время как в действительности им удалось оправдать, в смысле, определенном выше, некоторые частные меры меркантилистской практики. Более того, недостаточно показать, что какое-либо положение, которое мы находим в меркантилистском памфлете, имеет смысл для нас, т. е. мы можем доказать его правильность. Многие современные утверждения имеют поразительное поверхностное сходство (будем надеяться, что только поверхностное) с совершенно примитивными утверждениями, которые можно легко опровергнуть. Некритически придавать современное значение старым текстам, равно как и уделять чрезмерное внимание каждой ошибке в формулировках, значит изменить долгу историка. На такого рода соображения мы будем в дальнейшем ссылаться как на «теоретический аргумент». Вооружившись этим различием, мы приступим теперь к нашей задаче.


               





Капитал, сбережения, инвестиции


                Слово «капитал» являлось частью правовой и деловой терминологии задолго до того, как экономисты нашли ему применение. У римских юристов и их последователей оно обозначало «основную часть» (principal) займа в отличие от процента и других дополнительных требований кредитора. В очевидной связи с этим слово «капитал» стало обозначать суммы денег или их эквиваленты, приносимые партнерами в товарищество или компанию, общую сумму активов фирмы и т. п. Таким образом, понятие «капитал» было по сути денежным и означало или реальные деньги, или права на деньги, или некоторые блага, оцениваемые в деньгах. Хотя это понятие не было вполне определено, оно было совершенно недвусмысленным, и в каждом отдельном случае его значение не вызывало никаких сомнений. Скольких путаных, бесполезных и явно глупых споров удалось бы избежать, если бы экономисты придерживались этих денежных и счетных значений данного термина, вместо того чтобы пытаться «углубить» их! Так или иначе, до XVIII в. они вообще едва ли пользовались понятием «капитал». Отбросив вопросы типа: «Создал или нет св. Антонин Флорентийский теорию капитала?» — мы просто отметим, что в XVII в. такие понятия, как богатство, сокровища, запас, часто использовались там, где мы употребили бы слово «капитал», а на протяжении всего XVIII в. и даже в первые десятилетия XIX в. в зарождавшейся теории капитала наиболее предпочтительным было слово «запас» (stock).

                «Запас» в значении или материальных ценностей длительного хранения, или производительных материальных ценностей (пример употребления слова «запас» во втором значении встречается у Чайлда: запас инструментов и материалов) был, конечно, объектом внимания и рекомендаций. Однако, когда я говорил, что экономисты поздно нашли применение термину «капитал», я имел в виду его использование в четко сформулированном анализе, включающем «теорию» природы и функций капитала. До Кантильона и физиократов наблюдались только зачатки подобного применения. Читатель будет удивлен, узнав, что, несмотря на то что Кенэ придавал особое значение роли природных факторов, закладку фундамента теории капитала приписывают ему. Однако мы должны идти дальше и ограничиться простым признанием, что в случае с Кенэ мы сталкиваемся с одной из распространенных как в науке, так и в политике ситуаций, когда человек достигает если не противоположного, то совершенно иного результата по сравнению с тем, к которому он стремился. Физиократы даже заложили основы одной из более поздних теорий производительности капитала. Весь процесс, описанный в «Экономической таблице», начинается с некоторых предварительных «авансов» и продолжается в виде ежегодных авансов. Эти авансы — блага, на которые нужно жить или с помощью которых нужно производить, хотя их количество может быть представлено в денежном выражении, и они являются именно тем, что означает слово «капитал» в одном из многих его значений. Эта идея так важна для определения общего характера любой теоретической схемы, которая ее принимает, что мы можем объединить все подобные схемы в одну группу и назвать ее «экономической теорией авансов».  

                Суть этой идеи была почти тотчас же схвачена Тюрго, в самых общих чертах представившим соответствующую теорию капитала. Он подчеркивал, можно сказать, «вдалбливал» мысль, что богатство, не относящееся к природным факторам (предварительно накопленное движимое имущество), является необходимым предварительным условием всякого производства (Reflexions. UII). Это фактически означает фундамент для будущих попыток рассматривать капитал, взятый в данном значении, как фактор производства. А. Смит по-своему сделал то же самое. Но одной из причин, позволяющих допустить, что А. Смит не знал работы Тюрго Reflexions, опубликованной в еженедельнике «Эфемериды» (Ephemerides, 1769-1770), является то, что его изложение, хотя и бесконечно более подробное, уступает работе Тюрго. По-моему, глава 1 книги II «Богатства народов» содержит то, что сделал сам А. Смит исходя из предложений Кенэ. В этой главе присутствует идея «авансов» капитала и есть намек на производительность (необходимость) капитала, однако вместо теории процента, как у Тюрго (см. ниже, § 7), из идеи Смита вытекает только «таксономия» капитала. Концепция первоначальных авансов по Кенэ вполне возможно, привела к концепции «основного капитала», а «ежегодные авансы» Кенэ — к концепции «оборотного капитала». Затем А. Смит переходит к перечислению различных категорий благ, из которых формируется и тот и другой вид капитала, и к обсуждению того, что следует, а что не следует включить в каждую категорию. Поскольку он выдвигал разные, противоречащие друг другу точки зрения, его таксономия часто оценивалась как не вполне удовлетворительная. Нам нет необходимости вдаваться в обсуждение этого вопроса. Для нас имеет значение только концепция физического или «реального» капитала (который, однако, включал деньги, «приобретенные и полезные навыки всех жителей», а также, хотя это не вытекает со всей очевидностью из перечня Смита, средства существования «производительных» работников), предложенная на рассмотрение теоретикам XIX в., принятая ими с минимальной критикой и получившая в дальнейшем развитие у большинства из них.


                То же можно сказать и о теории сбережений и инвестиций Тюрго—Смита. Смит весьма настойчиво утверждает (книга II, глава 3), что «бережливость, а не трудолюбие является непосредственной причиной возрастания капитала», что «она приводит в движение добавочное количество труда», что она делает это «немедленно» (безотлагательно), так как «то, что сберегается в течение года, потребляется столь же регулярно, как и то, что ежегодно расходуется» {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 249}, т. е. бережливый тратит так же быстро, как и расточительный, только он тратит средства на иные цели, потребление же осуществляется другими людьми, т. е. «производительными» работниками, и «всякий бережливый человек оказывается общественным благодетелем» {там же. С. 251}. Тюрго изложил все это раньше, только менее тяжеловесно.  Однако об этом не упоминали ни Кенэ, ни Кантильон, ни Буагильбер. Тюрго явно порвал с антисберегательной традицией, установившейся в его окружении. Я не знаю ни одного более раннего французского экономиста (возможно, за исключением Рефюжа), которому можно было бы приписать роль «предшественника». Из английских экономистов на это может в какой-то мере претендовать только Юм. Несомненно, в XVII в. и ранее множество писателей выступали против роскоши (и порока праздности), особенно против ввоза предметов роскоши; они ратовали за установление законов, регулирующих расходы на предметы роскоши, и рекомендовали экономию, по крайней мере для буржуа и рабочих.  Такие идеи завоевали популярность у испанских и английских экономистов. Последние, в частности, утверждали, что неадекватная склонность к сбережениям была одной из причин, осложнивших англичанам задачу потеснить голландцев (к которым они питали завистливое восхищение, считая их очень бережливыми) и лишить их лидерства в международной торговле. Но эти взгляды были связаны с концепцией сбережений и инвестиций, которые в большинстве случаев ограничивались накоплением запасов товаров длительного хранения, в особенности золота и серебра, и соблюдением активного торгового баланса; эта меркантилистская точка зрения будет рассмотрена в следующей главе. Никто не понимал или, во всяком случае, не стремился понять modus operandi (механизм) накопления и капитало образования как таковой. Автором первого серьезного анализа этих вопросов следует считать Тюрго, а А. Смита — первым, кто по меньшей мере внедрил это в сознание экономистов.

               

Следует отметить два момента, с тем чтобы обратиться к ним позже.

Во-первых, теория Тюрго оказалась невероятно устойчивой. Сомнительно, продвинулся ли Альфред Маршалл дальше нее и совершенно очевидно, что это не удалось сделать Дж. С. Миллю. Бем-Баверк, безусловно, добавил к ней новое ответвление, но в основном он подписался под тезисами Тюрго.

Во-вторых, эта теория не просто была проглочена подавляющим большинством экономистов, она была проглочена вместе с крючком, леской и грузилом. Как будто не существовало ни Ло, ни других, экономисты один за другим продолжали повторять, что только (добровольные) сбережения формируют капитал.


Экономисты просмотрели слово «немедленно», не испытав никаких подозрений. Однако в действительности (какую бы благожелательную интерпретацию мы этому ни дали) данная теория стала означать, что каждое решение о сбережении совпадает с соответствующим решением об инвестировании; таким образом, сбережения преобразуются в (реальный) капитал практически беспрепятственно, как нечто само собой разумеющееся, или, иначе говоря, сбережения практически равнозначны предложению (реального) капитала. Читателю не нужно напрягать воображение, чтобы понять, насколько иной была бы история экономической теории, если бы с самого начала было указано на возможность, а в условиях депрессии большую вероятность, возникновения препятствий, способных парализовать механизм, описанный Тюрго, и превратить сбережения в фактор, нарушающий экономический процесс, в фактор, ставший разрушителем, а не созидателем промышленного аппарата. Подобное допущение не только затупило бы копья современных полемистов, атакующих данную теорию, но также сделало бы более эффективным анализ ситуаций, для которых она совершенно справедлива. Отказ принять некоторые оговорки тем менее простителен, что их можно было заимствовать из работ более ранних, а также современных Тюрго экономистов, особенно из «Максим» (Maximes) Кенэ.

                Если сбережениям предоставлена такая роль в драме, то «князь» (т. е. государственные расходы, а следовательно, государственные долги) не может избежать роли главного злодея. Тема государственных долгов, представляющая интерес с точки зрения экономической социологии, а также с точки зрения способов управления финансами, для нас несущественна, поскольку в данной области суждения и пропаганда в значительной степени преобладали над элементами анализа. Следовательно, будет достаточно сказать, что многие авторы прикладывали большие усилия, стремясь обнаружить желаемый эффект, который можно было бы приписать государственным займам. Некоторые из них зашли так далеко, что представили их как фактор общенационального процветания.  Однако противоположная тенденция преобладала. Мы предоставляем сторонникам идеологической интерпретации искать корни данной позиции в росте влияния буржуазии, действительно имевший множество оснований для неодобрения финансирования дворянства. Эту тенденцию решительно поддерживали Юм и Смит. Из их теории сбережений следует, что государственный (или любой другой) заем на непроизводственные цели препятствует росту благосостояния. Труднее понять, почему оба придерживались мнения, согласно которому государственные долги в их время были тяжелым бременем, способным привести к банкротству и разорению. Однако они всего лишь выразили общее мнение по данному вопросу. Английское общество действительно было так обеспокоено этой проблемой, что в 1786г. правительство Питта в большем, чем прежде, масштабе возобновило политику выплаты ежегодной суммы в фонд погашения задолженности.  


               




Кодификация теории ценности и цены в «Богатстве народов»


«Важнейшей задачей Смита являлось объединение и развитие теорий ценности его английских и французских современников и предшественников».  Читатель должен понять, что мнение такого труженика, как Маршалл, стоит философствования сотни менее трудолюбивых людей, и самое лучшее, что мы можем сделать, — это использовать данное высказывание мастера экономической теории в качестве эпиграфа. Читатель также увидит, что даже Маршалл, чье преклонение перед Смитом было безграничным, сам не пошел дальше того, что подразумевает наш термин «кодификация». Будучи далек от мысли приписать Смиту какие-либо оригинальные идеи, он тем не менее дал его работе более высокую оценку, чем мы. Одной из причин такой оценки могло быть восприятие им А. Смита как родственной души поскольку, как было и еще будет сказано, в работе и исторических позициях обоих было много общего. Вторая причина могла состоять в том, что он говорил о соотечественнике, поскольку Маршалл был истым англичанином. И третья причина могла заключаться в том, что речь шла о собрате-либерале, поскольку Маршалл также был убежденным фритредером. Но какой бы ни была причина такой оценки, читатель должен понять следующее; насколько нам позволяют судить очень короткие комментарии Маршалла, мы с ним рассматриваем одни и те же факты, за исключением следующего: в определенном смысле о Смите, разумеется, можно сказать, что он «развил» существующие доктрины ценности и цены, но если Маршалл безоговорочно одобрял то, как он их «развил», у меня на этот счет другое мнение. Совершенно верно и утверждение, что Смит проделал «тщательное научное исследование того, каким образом ценность становится мерилом человеческого поведения», т.е., как я понимаю, Маршалл хотел сказать, что Смит сделал меновую ценность (цену или, во всяком случае, относительную цену) центром примитивной системы равновесия. Но он не был, как считал Маршалл, первым, кто это сделал; более того, кодифицируя материал, он опустил или выхолостил многие из наиболее многообещающих гипотез, содержащихся в трудах его непосредственных предшественников. Разумеется, он мог не знать о работе Тюрго (Reflexions) и не мог ознакомиться с работой Беккариа (Elementi), но Пуфендорф, а затем Кантильон, Харрис, Локк, Барбон, Петти (последние пять имен были упомянуты Маршаллом) и Кенэ были, по-видимому, основными авторами, чьими работами он руководствовался; таким образом, его «субъективные» результаты оказались выше «объективных» достижений. Однако он «развил» материал менее успешно, чем Тюрго и Беккариа. На нем лежит вина за многие недостатки экономической теории на протяжении последующего столетия, а также за многочисленные дискуссии, которых можно было избежать, если бы он иначе подошел к систематизации.

                Читатель должен освежить в памяти сведения, полученные из «Путеводителя по "Богатству народов"», помещенного выше. В первой книге изложение А. Смита как бы восходит к феномену цены, а затем «нисходит» к составляющим благ; этими составляющими являются категории издержек и доходов — заработная плата, прибыль и рента. Повторяю, что это примитивный способ описания всеобщей взаимозависимости величин, составляющих экономический космос, но он эффективен. Одни критики, не понявшие, что теория цены — не более чем другое название теории экономической логики (включающей среди прочего все принципы аллокации ресурсов и образования доходов), порицали Смита за то, что он принял узкую точку зрения бизнесмена. Другие критики, не понявшие природы системы взаимозависимых величин, обвиняли его в том, что он в своих рассуждениях ходит по кругу. Его тень легко одерживает победу в борьбе с любыми критиками. Эта часть работы составляет его главную заслугу в данной области. Есть и другие заслуги. Такой же примитивной, но такой же четкой и наглядной, как его концепция всеобщей взаимозависимости, является и его концепция равновесной, или «естественной», цены. Равновесная цена — это просто цена, при которой возможно обеспечить в течение долгосрочного периода предложение каждого товара в количестве, равном «эффективному спросу» при данной цене. Это, кроме того, такая цена, которая за долгосрочный период покрывает все издержки. Последние же равны общей сумме заработной платы, прибылей и рент, которые должны быть выплачены или вменены в их «обычных или средних размерах». Таким образом, мы вновь сталкиваемся с принадлежащим Маршаллу разделением экономических явлений на краткосрочные и долгосрочные.

ф

Рыночная цена А. Смита — в сущности краткосрочное явление, а «естественная» цена — долгосрочное, что соответствует нормальной цене долгосрочного периода в теории Маршалла. «Это все есть у А. Смита», — излюбленная присказка Маршалла. Но мы можем также сказать: «Это все есть у схоластов». В книге Смита нет теории монополии. Предположение, что «монопольная цена в любых обстоятельствах является самой высокой, какую только можно получить» (книга I, глава 7), могло бы прийти в голову не очень умному дилетанту. В буквальном смысле слова это неправда. Механизм конкуренции также не стал объектом более тщательного анализа. В итоге А. Смит не смог привести удовлетворительного доказательства в защиту своего тезиса, что конкурентная цена является «самой низкой, какую обычно могут позволить себе продавцы»; современному читателю остается только гадать, какой же аргумент он привел в доказательство этого тезиса. Еще меньше усилий он приложил к тому, чтобы доказать, что в условиях конкуренции наблюдается тенденция к минимизации издержек, хотя, очевидно, он верил в это.

                Но что представляла собой созданная Смитом теория ценности в узком смысле слова, т. е. его взгляды на проблему причинно-следственного объяснения феномена ценности? Поскольку данная проблема очень, занимала экономистов в течение последующего столетия, они с жаром обсуждали соответствующие взгляды Смита, и именно поэтому мы не можем ее обойти. Сам по себе ответ достаточно прост.

                Прежде всего, если читатель обратится к последнему параграфу главы 4 книги I «Богатства народов», он найдет там две вещи. С одной стороны, А. Смит заявляет, что собирается исследовать правила, которые «люди естественным образом соблюдают при обмене» товаров «или на деньги, или на другой товар». Это значит, что его не интересовали в первую очередь вопросы ценности в только что определенном нами смысле. Он хотел создать теорию цен, чтобы посредством этой теории утвердить некоторые положения, вовсе не требующие глубокого исследования предпосылок феномена ценности. Очевидно, этого хотел и Маршалл. С другой стороны, установив различие между потребительной и меновой ценностью, он упраздняет первую, указывая на то, что выше было названо «парадоксом ценности», который, по его мнению, препятствовал развитию теории в этом направлении. Таким образом, Смит запер для следующих двух-трех поколений дверь, так удачно открытую его французскими и итальянскими предшественниками. Никакие разговоры о его «признании роли спроса» не могут изменить этого факта. Во-вторых, в главе 6 книги I «Богатства народов» А. Смит недвусмысленно утверждает следующее: «Заработная плата, прибыль и рента являются тремя первоначальными источниками [курсив мой. — И. А. Шумпетер} всего дохода, равно как и всякой меновой ценности» {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. М., 1962. С. 53. В переводе употреблено слово «стоимость» вместо «ценность»:} Если слова что-либо значат, то это звучит убедительно. Его теория ценности сводилась к тому, что впоследствии стало называться теорией издержек производства. Таково мнение многих исследователей, но, в-третьих, вопрос осложняется тем, что в книге имеется множество мест, указывающих на трудовую теорию ценности или, скорее, несколько таких теорий.  

                В главе 5 книги I «Богатства народов» мы читаем следующий тезис: «Действительная цена всякого предмета, т. е. то, что каждый предмет действительно стоит тому, кто хочет приобрести его, — есть труд и усилия, нужные для приобретения этого предмета» {там же. С. 38}. Данное высказывание относится к числу лицемерных банальностей, могущих означать все или ничего. На первый взгляд оно говорит о намерении положить в основу явления ценности тяготы и анти полезность труда или принять теорию ценности, основанную на антиполезности труда. Однако это предположение можно отбросить, поскольку А. Смит далее никак не использует данный тезис. Более того, в начале главы 6 книги I «Богатства народов» А. Смит приводит знаменитый пример с бобром: «Обычно приходится затратить вдвое больше труда для того, чтобы убить бобра, чем на то, чтобы убить оленя» {там же. С. 50}, потому, естественно, за одного бобра можно выручить ту же сумму, что и за двух оленей. Таким образом, здесь ценность «регулируется» количеством труда, а не тяготами и заботами, что, разумеется, не одно и то же.


 Несомненно, этот отрывок выражает суть теорий Рикардо и Маркса, где ценность выводится из количества затраченного труда. Но А. Смит ограничивает применение этой теории «обществом первобытным и малоразвитым, предшествовавшим накоплению капитала и обращению земли в частную собственность» {там же}. Это, при благосклонной интерпретации, означает, что конкурентные цены на товары в состоянии равновесия будут пропорциональны труду, затраченному на их производство, если весь труд будет одинакового «естественного» качества, и при этом не будут использованы другие редкие средства производства. Это положение верно, но оно не составляет само по себе теорию ценности, исходящую из количества затраченного труда, или любую другую трудовую теорию ценности, поскольку для данного конкретного случая все теории ценности пришли бы к одинаковому результату. Наконец, как мы уже имели случай отметить, А. Смит (книга I, глава 5) рассматривает количество труда, которое товар может купить на рынке, как наиболее полезный заменитель его цены в денежном выражении, т. е. он выбирает труд в качестве numeraire (счетной единицы.) В принципе, такое решение не вызывает возражения, но само по себе оно связано с трудовой теорией ценности не в большей мере, чем выбор в качестве счетной единицы рогатого скота связал бы нас со «скотной» теорией ценности. Но Смит пытается мотивировать свое решение большим количеством аргументов, указывающих на заключенный в нем более глубокий смысл. Например, «один лишь труд... ценность которого никогда не меняется, является единственным и действительным мерилом» ценностей всех товаров, или «он является их реальной ценой», или «единственным всеобщим, равно как и единственным точным мерилом ценности» {там же. С. 40, 42}. Все эти аргументы ложны, и сам А. Смит, кажется, неотчетливо представлял себе, что именно подразумевается под выбором чего-либо в качестве счетной единицы. Поэтому можно простить многих экономистов более позднего периода, к числу которых относится и Рикардо,  за то, что они неправильно поняли высказывания Смита и обвинили его в том, что он спутал количество труда, которое входит в товар, с количеством труда, которое он может купить. Однако такое обвинение несостоятельно, и это важно подчеркнуть, поскольку оно означало бы абсурдность аргументации Смита: принять любой предмет, на который обменивается товар, за объяснение его ценности было бы одной из худших ошибок в истории экономической теории. Следует добавить, что выбор часового или дневного труда как единицы выражения цены не подразумевает принятия трудовой теории ценности. Точно так же не связаны с ней и подчеркивание роли рабочего класса в производстве, его притязания и допущенные в отношении его несправедливости. Как уже упоминалось, таких мест в «Богатстве народов» немало; возможно, многое было написано под влиянием Локка. «Продукт труда составляет естественное вознаграждение за труд или его заработную плату» (книга I, глава 8 {там же. С. 63}). Урожай выращивает работник, а землевладелец, присвоивший землю, требует долю от этого урожая. Прибыль составляет второй вычет из «продукта труда». По сей день трудно заставить философски настроенные умы понять, что все это совершенно не относится к теории ценности, рассматриваемой не с точки зрения символа веры или в качестве аргумента социальной этики, а как инструмент анализа экономической действительности.


               




Количественная теория денег


                Читателя едва ли удивят сведения о жарких дискуссиях по поводу последствий бурных революций цен в XV, XVI и XVII вв. Но тот факт, что возникли вопросы относительно причин этих революций, может привести его в недоумение, поскольку понижение ценности денежных единиц, вызванное девальвацией, проводимой правительствами, а также мошеннической порчей монет частными лицами, и поток американского золота и в особенности серебра были у всех перед глазами, и ни один даже самый искушенный современный теоретик не мог бы найти ошибки в очевидном диагнозе, видя, что новые денежные единицы, созданные в результате снижения ценности монет или притока американского серебра, очень быстро тратились, причем главным образом на войны, в то время как сами войны мешали развитию производства. Тем не менее, хотя, вероятно, можно найти раннюю аргументацию, подтверждающую этот диагноз,  нам представляется, что в действительности до 1568 г. не было ясной, полной и теоретически удовлетворительной публикации по данному вопросу. В 1568г. Бодэн опубликовал свой «Ответ» на работу Paradoxes sur Ie faict des Monnoyes (1566), написанную М. де Мальтруа. Существует перевод «Ответа» Бодэна (Bodln. Responce) в Early Economic Thought A. E. Монро. В силу указанных обстоятельств Бодэн стал общепризнанным «первооткрывателем» количественной теории денег. Поскольку этой теме было уделено незаслуженно много внимания, мы ограничимся лишь кратким ее рассмотрением.

               





Концепция автоматического механизма


Во-вторых мы видели, что концепция автоматического механизма, т. е. механизма, который, если предоставить ему возможность работать в отсутствие слишком сильных нарушений экономического процесса, сможет гарантировать в течение длительного периода равновесное соотношение между денежными массами, уровнями цен, доходами, процентными ставками и т. д. разных стран,  так или иначе присутствовала в поле зрения каждого «меркантилиста», которого стоит упомянуть: Серра представлял себе действие этого механизма довольно подробно, Мисселден и Ман лишь слегка его касались, а Малин почти полностью разработал концепцию. Задним числом можно подумать, что рассматриваемые выше достижения в области экономической науки могли бы составить вполне законченную теорию автоматического механизма, стоило лишь скоординировать и усилить уже высказанные тезисы. Но, как показывает история любой науки (особенно наглядным примером служит история термодинамики), удивительно трудно достичь подобной окончательной формулировки, а первые попытки на пути к ней всегда неудачны. Ни один из упомянутых авторов не сумел сформулировать теорию автоматического механизма. Одну из попыток предпринял Норт. Он понимал, что существует такой механизм, в результате действия которого каждая страна привлечет к себе «определенную сумму» денег, достаточную для развития экономического процесса (при условии корректировки и установления соответствующего уровня цен, однако Норт не добавил эту оговорку). Но он потерпел полную неудачу при попытке описать этот механизм. Локку повезло больше. Пытаясь описать, что произойдет, если половина денег, имеющихся в какой-либо стране, будет внезапно изъята, он даже использовал прием, примененный позднее Юмом; он понял, что при этом сократится импорт и возрастет экспорт. Однако он не сделал вывод, который нам представляется очевидным (или казался таковым еще двадцать лет тому назад). Но чтобы воспринимать вещи в правильной исторической перспективе, следует отдавать себе отчет в том, что, хотя до середины XVIII в. эта крепость не сдалась окончательно, в итоге она пала не в результате новой атаки с другой стороны или иного метода наступления. Победители просто расширили брешь, проделанную ранее «меркантилистами». Это легко показать, сделав краткий обзор последующих достижений в экономической науке, что одновременно поможет нам не только подойти к «Богатству народов», но и продвинуться дальше, к началу дискуссии, вызванной прекращением размена бумажных денег на золото в 1797 г.

                Следующий значительный шаг вперед был сделан Жервезом.  Он добавил никогда ранее однозначно не выдвигавшийся тезис, согласно которому рост «кредита» (скажем, банкнот) приведет к росту дохода и потребления, а следовательно, к снижению экспорта и увеличению импорта и таким образом вызовет (в точности как это произошло бы в результате увеличения количества денежных металлов) отток этих металлов, что в итоге вынудит сократить кредит. Это важный вклад в науку, особая заслуга которого заключается в подходе к проблеме «с точки зрения дохода». Разумеется, данный тезис подразумевает полное понимание основного механизма, о котором мы ведем речь, так как он просто развивает конкретное следствие, вытекающее из него. Но фактическое изложение Жервезом автоматического механизма, хотя и превосходит любую работу, опубликованную ранее, все же далеко от того, чтобы считаться удовлетворительным. Чтобы оно стало таковым, было бы достаточно вставить в работу Жервеза несколько отрывков из Малина. Последующие стрелки продвигались все ближе и ближе к яблочку мишени. Наиболее выдающимися из тех, кто попал в цель, были Кантильон и Юм.  Тот факт, что эссе Юма вызвало возражения, говорит в его пользу, как и то, что он, насколько мне известно, добавил несколько совершенно новых пунктов, и то, что в отличие от некоторых экономистов XIX в. он не верил в безусловное функционирование автоматического механизма, хотя ему не удалось четко обозначить различные трения и нарушения, способные повлиять на работу этого механизма.

                Достижение Юма в основном заключалось в том, что ему удалось отряхнуть пыль ошибок с «меркантилистского» наследия и собрать воедино отдельные куски этого наследия, получив четкую и отшлифованную теорию.  И это все. В течение остальной части столетия не было добавлено ничего более важного. Адам Смит в «Богатстве народов» не пошел дальше Юма, а, скорее, отстал от него. В действительности не столь уж далеким от истины было бы утверждение, что теория Юма, включая его чрезмерное подчеркивание роли движения цен как главного средства адаптации экономического механизма, в основном оставалась неоспоренной до двадцатых годов нашего столетия.

                              





Концепция торгового баланса как инструмент анализа


Прежде всего нужно сказать, что данная концепция является аналитическим инструментом. В отличие от цены или количества товаров торговый баланс не какая-либо конкретная вещь. Он не возникает отчетливо перед взором неопытного наблюдателя. Чтобы наглядно представить его и понять его взаимосвязи с другими экономическими явлениями, требуется проделать определенную аналитическую работу, пусть даже и незначительную. История теоретической физики демонстрирует, что успехи в этой области достигаются с великим трудом и требуют бблыпих затрат времени, чем можно было бы ожидать: в течение веков люди не могли овладеть идеями, которые, казалось, были в пределах досягаемости; время от времени кто-нибудь пытался выдвинуть эти идеи, но выражал их в какой-либо бесплодной форме, не достигая полного раскрытия их сути. Если мы поразмыслим над этим, то не станем пренебрежительно относиться к концепции торгового баланса как теоретическому достижению.

                Данная концепция имела и практическое значение. Платежный баланс, понимаемый согласно определению, данному в нижеприведенной сноске,  является важной характеристикой при диагнозе экономического положения страны и важным фактором в процессе экономической деятельности. В XVII и XVIII вв. торговый баланс по товарам и услугам вполне мог быть оперативной частью платежного баланса и, таким образом, имел все значение, какое можно приписать последнему. Проблема заключается в том, что сам по себе торговый баланс не может быть инструментом общего экономического анализа: если нам не известно ничего, кроме объемов экспорта и импорта (всегда включающих данные об услугах), то мы не можем сделать из них никаких выводов. Так, «пассивный» баланс может быть признаком как роста благосостояния, так и процесса обеднения; «активный баланс» может означать процветание и занятость, но точно так же он может означать и обратное. Только в связи с другими данными торговый баланс приобретает свое симптоматическое и каузальное значение. Это значение, возможно, следует определить так: даже будучи взятым само по себе, сальдо баланса текущих дебетных и кредитных статей, которое иногда может быть приблизительно выражено через текущее сальдо торгового баланса, является важным фактором в монетарных процессах любой страны, а следовательно, влияет на решения денежных властей. Но, говоря в более широком смысле, рассуждения и действия, касающиеся только или почти только одного торгового баланса, могут быть правильными разве что случайно. Эти соображения существенно помогут нам в оценке как вклада «меркантилистских» авторов в науку, так и их ошибок. Однако не будем забывать, что в данный момент нас интересует не пункт экономической платформы, а использование аналитического инструмента.

               





Кредит и банковское дело


                Мы знаем, что поздним схоластам были известны практически все основные черты капитализма. В частности, они были знакомы с фондовыми биржами и денежными рынками, с кредитованием и банковскими операциями, с переводными векселями и другими кредитными инструментами.  Банкнота является единственным кредитным инструментом, добавившимся в течение XVI в.; почти на два века она оттеснила на задний план старейшую форму так называемых банковских денег — переводной депозит. Даже Юм в 1752г. говорил об «этой новоизобретенной бумаге». Однако банкнота, по крайней мере одна из ее ранних форм, не должна была поразить его как новинка; долговая расписка, представляющая собой расписку ювелира за депонированное у него золото, была не чем иным, как средством увеличения надежности и удобства обращения с деньгами; она идеально соответствовала прежним идеям. Новшество заключалось в практике, главным проводником которой стала банкнота, вследствие чего она и приобрела большое значение. Дэниел Уэбстер в 1839 г. сделал выпуск банкнот определяющим признаком любого банка. Эта практика и сопутствующие ей явления быстро привели к развитию интересного направления анализа.

                Суть заключается в следующем. Наблюдая зарождение капиталистических институтов, схоласты и их светские последователи не испытали никаких трудностей при их интерпретации с позиций своей металлистской теории денег. Владение концептуальным аппаратом Римского права облегчало схоластам аналитическую задачу. Наблюдая договоры купли-продажи, предусматривающие оплату с рассрочкой, они аналитически разделили их на собственно продажу и предоставление денежного займа. Право собственности на нерегулярные денежные депозиты (depositum irregulare) передавалось получателю депозита; отцы-схоласты могли даже сделать вывод, что получатель не был связан юридическими или моральными обязательствами хранить такого рода вклад у себя в сейфе, поскольку он должен был всего лишь tantumdem in genere, т. е. столько же и в том же роде, сколько получил. Более того, если в результате деловых связей А становился должником В и одновременно В являлся должником А, то они могли (в этих пределах) «взаимозачесть» долги и несли ответственность только за разность сумм долгов; должно быть, этот принцип распространился затем на многосторонний и международный взаимный зачет (клиринг) платежей без использования наличности. В результате для схоластов ни ссуда в обычном смысле слова, ни предоставление или получение кредита в ходе торговой или любой другой сделки не были связаны с монетарной системой и ее работой; эти феномены, несомненно, предполагали использование денег, но только в том смысле, в каком предполагает их покупка за деньги, или денежный подарок, или уплата налогов деньгами.

                Но это, разумеется, не так. «Кредитные» операции любой формы и типа оказывают воздействие на работу денежной системы; еще более важно то, что они влияют на работу капиталистического механизма в такой степени, что становятся существенной его частью; без постижения их сути совершенно невозможно понять остальное. Такова была суть открытия экономистов XVII в., а экономисты XVIII в. пытались выработать соответствующую концепцию. Именно тогда капитализм был открыт с точки зрения экономического анализа или, иными словами, сам себя осознал путем анализа. Посмотрим, как происходило это открытие и как далеко оно зашло. Мы ясно различаем два пути развития.

               





Кредит и концепция скорости обращения денег: Кантильон


По первому пути могли бы пойти сами ученые-схоласты. Строго металлистская концепция денег предполагала, если не провоцировала, попытку провести резкую разделительную линию между деньгами и законными платежными инструментами, воплощающими денежные требования и денежные операции, и ввести последние в общую картину с помощью вспомогательных построений, прибегая к упомянутым выше правовым концепциям. До некоторой степени такой ход развития всегда возможен,  а в нашем случае даже больше, чем в других. Требующаяся в данном случае вспомогательная конструкция заключается в расширении концепции скорости обращения денег. Банкир, выпускающий банкноты, число которых превышает имеющуюся у него наличность, не рассматривается как лицо, создающее или увеличивающее число платежных средств, не говоря о «деньгах». Он всего лишь ускоряет обращение этой наличности, которая осуществляет значительно больше платежей, чем можно было бы осуществить с помощью наличности, переходящей из рук в руки. То же самое происходит, разумеется, когда банкир непосредственно дает взаймы часть наличности, вложенной в его банк. Четкое понимание того, что банкнота и чековый депозит — в сущности одно и то же, составляет одну из сильных сторон данной теории. Таким образом, деньги остаются очень узко определенными. Кредит, в частности банковский кредит, — это просто метод более эффективного их использования. Я не имею возможности задержаться на этой теме, чтобы показать, как это происходит, но читателю не составит труда понять, что большинство явлений, попадающих под рубрику «кредит», могут быть описаны таким образом.

                Эмитируемые правительством бумажные деньги допустимо в этом случае или включить вместе с полновесной монетой в общее количество денег, или истолковать их как государственный долг, т. е. как обещание заплатить когда-нибудь звонкой монетой. Последний взгляд преобладал, и на протяжении всего XIX в. правительства иногда выпускали банкноты со следующей надписью: «Эта банкнота — часть текущей задолженности правительства». Эта надпись предполагает аналогию с казначейскими векселями, особенно когда банкноты приносили проценты, что было нередко.

                Выдающимся авторитетом, развившим данную теорию, был Кантильон. Он разработал ее основательно, с блеском и здравомыслием. Его банкиры — в первую очередь посредники, дающие взаймы деньги, полученные от других людей. Они ссужают вклады, которые получают, и тем самым ускоряют оборачиваемость и понижают процентную ставку. Логические трудности, связанные с этим на первый взгляд простым утверждением, несколько уменьшаются, так как Кантильон делает упор на случай, когда банкиры дают взаймы только те деньги, в которых вкладчики в данное время не нуждаются, — это, как мы сказали бы, случай срочных вкладов; таким образом, данная сумма денег оказывает только одну услугу за один раз. Кроме того, нельзя забывать, что Кантильон жил в обществе, где, за исключением оптовой торговли, оплата наличными была преобладающим правилом, поэтому люди непрерывно приносили в банк и уносили оттуда мешки монет. Внесение депозита путем реального вложения монет было таким же обычным делом, как им в наше время считается приобретение депозита путем предоставления займа или перевода от другого заемщика. В любом случае его учение стоит у истоков того, что оставалось официальной теорией банковского дела практически до Первой мировой войны. Галиани и Тюрго независимо друг от друга придерживались той же доктрины, равно как и бесчисленное количество менее ярких светил, таких как Юсти и «экономисты-предприниматели», например Марпергер.


                Однако без преувеличения можно сказать, что это не единственный путь интерпретации фактов банковской практики. Даже тот банкир, который предоставляет ссуду реальными деньгами, вложенными в его банк, делает больше, чем просто собирает их из бесчисленных «луж», где они застаиваются, для передачи их людям, которые этими деньгами воспользуются. Он вновь и вновь ссужает те же самые суммы, прежде чем расплатится первый заемщик, т. е. не только находит вверенным ему деньгам последовательные применения, но и заставляет одну сумму употребляться одновременно в нескольких применениях. В случаях предоставления займа в виде банкнот или путем кредитования чекового счета заемщика, когда денежная наличность банкира служит лишь резервом, указанный факт предстает перед нами еще яснее. То же самое происходит, когда банкир ссужает монеты, полученные в качестве вклада от лица, предложившего использовать этот вклад точно так же, как он использовал бы эти монеты, оставив их при себе.  Несомненно, должен быть другой способ выражения такой практики, кроме наименования банкнот воплощением скорости обращения денег, — такой высокой скорости, что одна вещь одновременно находится в нескольких местах. Важнее терминологического неудобства представляется факт, что скорость обращения в техническом смысле слова вовсе не возросла: предоставленные банкиром займы не меняют количества «станций», через которые нужно пройти единице покупательной способности, не сокращают время, требующееся на их прохождение, и не влияют сами по себе на привычки людей держать при себе некоторые суммы того, что в их понимании является наличными деньгами. Следовательно, может быть, более естественно сказать, что банкиры увеличивают не скорость обращения, а количество денег или тех платежных средств, которые в известных пределах служат в качестве денег, если мы хотим сохранить этот термин за монетой или за монетой и государственными бумажными банкнотами. Это хорошо согласуется с практикой: заемщики чувствуют, что они получают дополнительные ликвидные средства, равноценные деньгам. О банках уже не говорят, что они «предоставляют взаймы свои вклады» или «деньги других людей»; о них говорят, что они «создают» депозиты или банкноты: представляется, что они скорее производят деньги, чем увеличивают скорость их обращения или действуют, — что совершенно нереально, — от имени своих вкладчиков. В любом случае ясно и бесспорно, что операции, совершаемые с деньгами, невозможно осуществить ни с каким другим товаром, поскольку ни количество, ни скорость обращения любого другого товара не могут быть увеличены таким путем. На вопрос, почему это так, можно дать только один ответ: деньги — это единственная вещь, право на которую служит той же цели, что и сама вещь, разумеется, в некоторых пределах. Вы не можете ездить на праве на лошадь, но вы можете заплатить правом на деньги. Отсюда возникает веская причина называть деньгами то, что является правом на законные деньги, при условии, что оно служит платежным средством. Как правило, обычный вексель не служит таковым; значит, он не является деньгами и относится к стороне спроса денежного рынка. Однако иногда некоторые категории векселей служат платежным средством. Тогда, согласно данной точке зрения, они являются деньгами и образуют часть предложения на денежном рынке. Банкноты и чековые вклады прекрасно выполняют функцию денег, следовательно — это деньги. Таким образом, кредитные инструменты или некоторые из них включаются в денежную систему, и по некоторым признакам деньги, в свою очередь, — всего лишь кредитный инструмент, право на получение единственного конечного платежного средства — потребительского блага. Можно сказать, что в настоящее время данная теория, которая, конечно, может принять много форм и нуждается во многих доработках, преобладает.

               




Меркантилистская литература



               

                Вопросы международных экономических отношений имели такое огромное значение для всех экономистов рассматриваемой эпохи, что мы уже неоднократно были вынуждены обращаться к их идеям, касающимся данных проблем. Тем не менее необходимо вернуться к этой теме и рассмотреть некоторые положения, с тем чтобы ввести в наше рассмотрение новую группу произведений и извлечь из них все, что может представлять интерес для экономического анализа. Я разделю эти положения на группы по темам и рассмотрю их в соответствующих разделах: «Экспортная монополия», «Валютный контроль» и «Торговый баланс». Доктрины, относящиеся ко второму и третьему разделам, в особенности к третьему, обычно рассматриваются как стержень воображаемой «меркантилистской системы». Для многих экономистов эти доктрины означают учение в целом. Данная традиция была установлена Адамом Смитом, знаменитое наступление которого на то, что он называл (следуя, возможно, за физиократами) «коммерческой, или меркантилистской, системой» (см.: «Богатство народов», книга IV), сосредоточилось на аргументации, касающейся торгового баланса, хотя он не оставил без внимания и другие аспекты.


               





Металлизм и картализм: теоретический и практический


Термином «теоретический металлизм» мы обозначим теорию, согласно которой логически важно, чтобы деньги состояли из товара или были «обеспечены» некоторым товаром. Таким образом, логическим источником меновой ценности, или покупательной способности, денег является меновая ценность, или покупательная способность, этого товара, рассматриваемая независимо от его монетарной роли. Верно, что в принципе любой товар может служить в качестве денег, но термин «товарная теория денег» имеет также другое значение. Вот почему, поскольку в новое время для этой роли выбирали только золото и серебро, мы предпочли термин «металлизм», хотя он и не очень точен. Верно также и то, что выбранный стандарт может состоять более чем из одного товара; единственное число используется просто для того, чтобы к слову «товар» не пришлось каждый раз добавлять «или товары». Мы обозначим термином «практический металлизм» поддержку того принципа монетарной политики, согласно которому денежная единица «должна» быть крепко связана с определенным количеством какого-либо товара и свободно обменивается на него. Теоретический и практический картализм можно лучше всего определить соответствующими антитезисами. Таким образом, мы будем говорить о теоретическом картализме всякий раз, как встретимся с отрицанием тезиса о логической важности того, чтобы деньги состояли, скажем, из золота или непосредственно конвертировались в золото; мы будем говорить о практическом картализме в тех случаях, где обнаружим поддержку принципа политики, согласно которой ценность денежной единицы «не должна» быть связана с ценностью какого-либо определенного товара.  Эти различия важны для нас, поскольку теоретический и практический металлизм не обязательно должны сочетаться. Какой-либо экономист, например, может быть абсолютно уверен в несостоятельности теоретического металлизма и все же оставаться при этом убежденным практическим металлистом. Недоверия к властям или политикам, чья свобода действий значительно возросла благодаря системам денежного обращения, не обеспечивающим немедленного и безусловного размена на золото всех платежных средств, не состоящих из золота, вполне достаточно для того, чтобы у теоретического картали-ста возникли идеи из области практического металлизма; в этом нет никакого противоречия. Однако, как увидит читатель, этот факт весьма затрудняет интерпретацию идей авторов, имеющих обыкновение путать теоретические соображения с практическими. Но это не единственная причина, мешающая определить, можно ли отнести данного ученого к числу теоретических металлистов, поскольку, не будучи одним из них, он все же может полагать, что «наиболее ходовой товар» является историческим, хотя и не логическим источником феномена денег.  К тому же у него может возникнуть желание подчеркнуть роль правительства, обладающего правом выбирать товар, служащий в качестве денег, и данной ему властью как угодно менять принятое решение. При этом данный автор, не будучи в достаточной мере искушенным или аккуратным в подборе терминологии, может легко прибегнуть к языку, который побудит нас отнести его к карталистам. Мы помним, что столкнулись с этой трудностью при рассмотрении взглядов Аристотеля (см. главу 1). Иными словами, основополагающие теории пластичны, а их авторы часто противоречивы и еще чаще неясно выражают свои мысли. Когда мы обнаруживаем, что автор сравнивает деньги с билетом, который предоставляет его обладателю доступ к огромному общественному складу всех товаров, мы склоняемся к тому, чтобы отнести его к карталистам. Однако это сравнение не обязательно заключает в себе глубокий смысл, поэтому правильнее назвать Дж. С. Милля, пользовавшегося им в XIX в., и Беркли, употреблявшего его в XVIII в., металлистами. Едва ли кто-то станет отрицать, что взгляды на природу денег так же трудно описать, как и бегущие облака.  

               





Монетарный анализ и точки зрения на расходы и сбережения


В-четвертых, как мы видели и у Кенэ, монетарный анализ тесно связан, хотя и не вследствие логической необходимости, с характерной системой взглядов, касающихся расходов и сбережений и, следовательно, денежной и налоговой политики. В действительности, если мы рассматриваем экономический процесс (в первую очередь или исключительно) как систему потоков расходов, то, естественно, ожидаем от любого препятствия ровному течению этих потоков всякого рода нарушений и, наоборот, приписываем любые наблюдаемые нарушения экономического процесса этим препятствиям, рассматривая их по меньшей мере как ближайшую причину.

                Следовательно то, каким образом домохозяйства или фирмы распоряжаются своими деньгами и реагируют на денежные величины, приобретает важность независимо от «товарного» аспекта их действий.

                В частности, мы можем придать большее значение полному использованию людьми дохода, получаемого ими от фирм, т. е. его быстрому расходованию на продукцию этих фирм, чем товарам, которые они при этом приобретают, и ценам, по которым они их покупают. Далее мы можем сделать вывод, что сбережения являются препятствием для данного потока расходов, и в предельном случае приписать сбережениям роль главного нарушителя экономического процесса. Таким образом, монетарный анализ не только хорошо подходит в качестве инструмента для экономистов — сторонников расходов и противников сбережений независимо от какой бы то ни было теории, но также имеет тенденцию закрепить в умах его приверженцев положительное отношение к «расходам» и отрицательное к «сбережениям», сфокусировав внимание на процессе зарождения денежного дохода, тогда как все остальное исчезает из виду.

                Теперь, подготовив почву, мы должны проследить судьбы реального и монетарного анализа в ходе рассматриваемой эпохи. Давайте сразу же рассмотрим основную трудность, связанную с осуществлением данной задачи. Она заключается в том, что идеи, лежащие в основе монетарного анализа или связанные с ним, относятся, так сказать, к двум уровням: донаучному и научному. С тех пор как жалованье стали выплачивать деньгами, каждая служанка чувствовала, что все было бы хорошо, если бы только ее хозяева достаточно свободно тратили деньги; а с тех пор как торговля стала осуществляться посредством денег, каждый торговец чувствовал, что смог бы продать все, что хотел, если бы у людей было достаточно денег или если бы ему удалось убедить тех, у кого они есть, расстаться с ними. За некоторыми исключениями, подтверждающими правило (в Европе XIX в. эти исключения почти вытеснили правило), это обстоятельство является и всегда было главной экономической позицией человека с улицы, никогда по-настоящему не верившего в добродетель бережливости, даже если он соглашался с ней на словах. Первой задачей аналитической мысли было рассеять некоторые из этих «монетарных иллюзий». Другие аналитические усилия были направлены на созидание и воссоздание монетарного анализа на научном уровне, который иногда так же удачно атаковал реальный анализ, как последний преуспевал в своих нападках на «распространенные предрассудки». Однако оба уровня не изолированы друг от друга, что создает проблемы для историка. С одной стороны, широко распространенные мнения относительно денег и их расходования оказались непобедимыми. Они всегда выживали и всплывали в потоке литературы, который протекал или вне, или внутри «признанной» экономической теории, и всегда оказывали мощную поддержку попыткам поставить монетарный анализ на научный уровень. Как успех, которым пользовались доводы социалистов, выкованные опытными экономистами, объясняется не их научными достоинствами, а тем, что эти доводы запали в душу людям, не доверяющим рациональным формулировкам, так и успех монетарного анализа нельзя объяснить без учета того факта, что его доводы совпадают с внерациональными чувствами и, следовательно, особенно в трудные для экономики времена, они будут, скорее всего, встречены с глубоким вздохом облегчения.  


                Наиболее эффективными тезисами научного монетарного анализа являются те, в которых общество способно обнаружить ориентир, указывающий простой выход из трудностей, и которые имеют фамильное сходство с тем, что ворчливые профессора называют общераспространенными заблуждениями. С другой стороны, эти общественные предрассудки, как и всякие прочие, содержат элементы научно доказуемой истины, поэтому ассоциация с ними не является (prima facie) безусловным основанием для отказа от монетарного анализа. Однако приверженцы реального анализа считали иначе: они не только пренебрегли этими элементами истины в ущерб своему собственному учению, но также воспользовались случаем, чтобы представить результаты монетарного анализа просто как новые версии того, что, несомненно, являлось общераспространенным заблуждением. Позднее, когда у сторонников монетарного анализа появилась возможность, они ответили в аналогичном духе и с тем большим усердием, что они в какой-то мере действительно «подали на стол» старое заблуждение в новой форме. У нас нет ни малейшего намерения подвергать сомнению чью-либо субъективную честность. Подобная путаница неизбежна до тех пор, пока экономисты будут продолжать проводить анализ, не упуская из виду практические программы, которые они хотят рекомендовать или отвергнуть; именно так поступали и поступают большинство из них. Поскольку любая работа подобного рода включает элементы политической борьбы, где самая примитивная тактическая мудрость запрещает признавать, что во взглядах оппонента может содержаться рациональное зерно, то это неизбежно приводит к такому результату, какой мы имеем в данном случае: сторонники и «реального» и «монетарного» анализа завышали свои притязания. Добавим, что, стремясь обыграть друг друга, они также совершали разного рода ошибки. Однако мы попытаемся, насколько возможно, распутать клубок, рассмотрев развитие доктрин в общих чертах, а затем упомянув несколько имен, представляющих эти доктрины.

                История экономического анализа начинается с реального анализа, прочно захватившего лидерство. Именно его придерживались Аристотель и все схоласты. Это вполне понятно, так как им противостояли только до аналитические представления общества. Однако следует сделать существенную оговорку: эти авторы предложили монетарное объяснение такого явления, как процент. Грубо говоря, такое положение вещей преобладало до начала XVII в. История экономического анализа в рассматриваемый период заканчивается победой реального анализа, причем настолько полной, что она практически вытеснила монетарный анализ более чем на столетие, хотя одна или две попытки его внедрения были предприняты в рамках экономической науки, а за ее пределами он продолжал вести «подпольное существование».  

                Эта победа также понятна. Ее, несомненно, облегчили еще сохранившиеся у всех в памяти живые воспоминания о монетарных нарушениях в средние века и позднее, о знаменитых случаях злоупотребления банковскими методами — еще была всем памятна деятельность Джона Ло (см. § 5), — а также враждебное отношение к «меркантилистским» учениям. Но какими бы мощными ни были эти факторы,  не следует сосредоточивать на них внимание до такой степени, чтобы забыть о том, что реальный анализ также был результатом прогресса в области экономического анализа и средством для дальнейшего его развития.

               




Общая тенденция к нарастанию фритредерства


Давайте вновь проследим развитие экономической теории до публикации «Богатства народов». При этом надо резко отделить развитие политики свободной торговли и доктрин свободной торговли от развития анализа, связанного как с тем, так и с другим.

                Надлежащим образом учтя все препятствия, стоявшие на пути, можно, я думаю, различить в этот период тенденцию к развитию более свободной торговли. В Англии эта тенденция уже заявила о себе ростом оппозиции Закону о мореплавании и другим «меркантилистским» мерам, например в Комитете по торговле 1668 г. Более значительным было наступление на меркантилистскую систему, которое тори предприняли при Гарли и Сент-Джоне в 1713 г.: восьмой и девятый пункты Утрехтского мирного договора были предложены тори в той формулировке, которая позволяла значительно приблизиться к установлению свободной торговли с Францией. Наступление окончилось поражением. Тори не смогли провести эти пункты, а следующие правительства вигов (сначала Уолпола, а затем обоих Пелэмов) строго придерживались протекционистского курса. Правительства от Бьюта до Норта имели много других забот, но Шелберн и особенно Питт младший продолжили путь к уменьшению количества таможенных пошлин и к их снижению; последним достижением, венчающим дело, было заключение торгового соглашения с Францией в 1786 г. Дальнейшему развитию препятствовал почти тридцатилетний период революций и наполеоновских войн, после которого эта политика была возобновлена в двадцатых годах XIX в. (при правительстве Хаскиссона). Отсюда мы можем сделать вывод, что Франция в основном шла в ногу с Англией, но во Франции существовали две дополнительные проблемы: даже внутри страны перед революцией свобода торговли не была полностью осуществлена, хотя сменяющие друг друга администрации пытались ее установить, а положение в сельском хозяйстве выдвинуло на первый план специальный вопрос о свободной торговле зерном, особенно о свободном вывозе зерна.  В германских и итальянских государствах на первый взгляд мы не замечаем ничего, кроме дальнейшего развития «меркантилистской» системы. Но ее рационализация во многих случаях привела к сокращению барьеров в межрегиональной торговле, особенно сырьем и полуфабрикатами. В Нидерландах, как и следовало ожидать, тенденция к развитию свободы торговли была выражена значительно ярче еще в XVII в.

                Доктрина продвигалась вперед быстрее, чем политика. Убеждение в необходимости свободной торговли начало распространяться как часть общего кодекса laissez-faire. Что касается буржуазии, ее импульс к введению свободной торговли был слишком приглушен бюрократическим сверхадминистрированием, ставшим таким сильным, что иногда ему не могла противостоять даже прямая личная заинтересованность. У авторов научных трактатов, по крайней мере у некоторых из них, аналогичный импульс принял философский оттенок. Свобода торговли все больше стала рассматриваться как часть автономии индивида, которая должна была включать «естественное право» торговать по собственному разумению. Этот аргумент, уже использованный Гуго Гроцием и различными группами сторонников «естественного права», включая физиократов и даже английских утилитаристов, разумеется, совершенно лишен научного значения.  Однако он имеет отношение к нашей теме, во-первых, потому, что практически всегда ассоциировался с имеющими научное значение позитивными утверждениями относительно экономических эффектов, которые должны рассматриваться независимо от него; во-вторых, потому, что здесь мы имеем дело (с научной точки зрения) с незаконным влиянием, притупившим способность к критическим суждениям и внесшим искажение в экономическую аргументацию лучших авторов.

                Как мы увидим далее, недостатки экономических рассуждений, которые трудно объяснить другим образом, могут быть легко отнесены на счет этого влияния, сочетавшегося с доктриной «невидимой руки», распространявшегося даже на таких авторов, как Кенэ и Смит. Это влияние еще сильнее сказывалось на распространенных мнениях, поддерживающих laissez-faire, которые захватили кофейни и салоны и стали предшественниками фритредерского догматизма либералов XIX в., имеющего с наукой не больше общего, чем любая из популярных догм меркантилизма.

                Однако аналитический прогресс шел медленно. Дискуссии по поводу политических проблем, привлекавших внимание общества, оказались в этом отношении на удивление бесплодными. Например, полемика, вызванная политикой Франции в отношении торговли зерном,  хотя в ней и участвовали самые яркие звезды экономического анализа, включая Франсуа Кенэ, не дала никаких результатов, которые стоило бы отметить.  И все же здесь наблюдалось некоторое продвижение вперед, которое, однако, привело не только к новой истине, но и к новому заблуждению.

               





Объяснение Бодэном революции цен


Жан Шеррюи де Мальтруа доказывал, что всеобщий рост цен был результатом порчи монет и что цены, выраженные в полновесных монетах, не поднялись. Бодэн на это ответил работой в Response и затем повторил ту же мысль в Les six livres de la Republique (1576), указав, что в данной аргументации не учтено влияние американского серебра.


Согласно Бодэну, революция цен объяснялась следующими причинами:

1) ростом количества золота и серебра в обращении;

2) преобладанием монополий;

3) грабежами, приведшими к сокращению потоков товаров;

4) расходами королей и князей на свои прихоти;

5) ухудшением качества монет.


Последний фактор был единственным, который рассматривал его оппонент. Кроме того, Бодэн добавил, что первая причина была наиболее важной. Читатель заметит, что данный анализ требует лишь небольшой корректировки и более пространной интерпретации, чтобы стать правильным диагнозом исторической ситуации, сложившейся в 1568 г. Даже с точки зрения общего теоретического содержания он превосходит значительно более поздние работы. Действительно, против анализа Бодэна нельзя выдвинуть типичных возражений, которые могли бы быть выдвинуты против количественной теории XIX в. Но можно ли сказать, что анализ Бодэна представляет собой или подразумевает количественную теорию?

                Вопрос может удивить, но его непременно стоит задать. Примем на какой-то момент бескомпромиссный металлизм и рассмотрим с этой точки зрения случай совершенного золотого монометаллизма — золотой стандарт, при котором золото может свободно поступать в монетарную систему и уходить из нее. Поскольку золото — это такой же товар, как и любой другой, то с ростом его производства, при прочих равных условиях, ценность золотой денежной единицы, выраженная в товарах, упадет точно так же, как упадет при прочих равных условиях цена на яйца в случае увеличения их производства. В данном случае любой возможный рост цен, выраженный в золоте, объясняется увеличением предложения золота. Отметим, что степень этого снижения ценности золота будет просто зависеть от формы графика спроса на золото как на товар, выраженного в каком-либо другом эквиваленте, а «количество», о котором здесь идет речь, — это величина прироста предложения золота. Следовательно, нет никакого основания предполагать, что, какими бы равными ни были прочие условия, падение ценности денежной единицы будет пропорционально росту количества золота. Мы увидим, что данная аргументация не содержит никакой специальной гипотезы, она плавно вытекает из металлистской основы и была бы принята схоластами как нечто само собой разумеющееся. Мы признаем, что в данном смысле и по данной причине «количество» имеет отношение к ценности денег, но с количественной теорией денег этот случай связан только словом «количество», используемым в обоих рассуждениях; он имеет с ней не больше общего, чем требуется для аргументации Бодэна или, сразу же добавим, для аргументации А. Смита.

               





Основы общей теории международной торговли


Остается отметить третий момент, касающийся работы нашей группы авторов. Они не только проложили дорогу к теории автоматического механизма перелива золота и серебра, но также вымостили путь к теории автоматического механизма движения товаров. Иными словами, они вышли из того донаучного состояния, когда протекционистские аргументы не столько имели ошибочную теоретическую базу, сколько вообще ее не имели, та. начали закладывать основы общей теории международной торговли, которая обрела форму в последние десятилетия XVIII в. и первые десятилетия XIX в. Логически, хотя и не исторически, мы можем различить два этапа в их движении вперед.

                Первый этап состоял в уточнении и разработке первоначальных аргументов. Упомянутые нами авторы осознали тот факт, что немедленные и видимые преимущества, на обеспечение которых направлены протекционистские меры, никогда не являлись чистыми преимуществами или, иначе говоря, на каждый аргумент, описывающий преимущества, имеется контраргумент, касающийся скрытых или невидимых эффектов, многие из которых выступают в виде издержек. Подобные контраргументы подразумеваются в доводах Кэри относительно импорта сырья и промышленных товаров, в доводах Коука относительно ввоза как сырья, так и промышленных товаров, в рассуждениях Коука и Яррантона о дешевизне и изобилии, в утверждении Яррантона о преимуществах, которые приносит государству процветание соседей, а также в часто встречающемся, но не окончательно сформулированном, на мой взгляд, Барбоном тезисе, согласно которому регулирование и ограничения всегда разрушают какой-либо элемент потенциального богатства. Критики имеют или имели обыкновение говорить, что, вводя подобные аргументы, наши авторы противоречили своим «меркантилистским» взглядам, или частично отрекались от них, или проявляли «эклектизм». Но, с нашей точки зрения (о других умолчим), эти аргументы и подразумеваемые ими оговорки являются просто неизбежным следствием все более успешных попыток увидеть более чем один аспект рассматриваемого случая.

                Аналогичные победы были одержаны континентальными авторами того же направления. В частности, нас не должно удивлять, что голландцы были в авангарде общего прогресса. В качестве наиболее выдающихся примеров можно привести Грасвинкеля и Питера де ля Кура.  

                Таким образом, постепенно, хотя и совершенно бессистемно, проявились дополнительные и менее очевидные аспекты. Однако среди открывшихся исследователям разрозненных частей экономической реальности одна обладала достаточной силой, чтобы скоординировать все остальные и послужить основной всеобъемлющей теории международной торговли или даже торговли в целом. По-видимому, Чайлд был первым, кто пришел к ясной идее (1668-1670), отражающей простой факт, что товары ищут наиболее выгодные рынки. Говоря словами Дэвенанта, сформулировавшего эту идею в девяностых годах XVII в., имеются определенные «каналы», которые торговля, движимая ожиданиями прибылей, находит сама; другими словами, мотив получения прибыли создает регулирующий принцип для «нерегулируемой» деловой активности — как международной, так и внутренней, и дает результаты, которые, нравятся нам они или нет, являются определенными, а не хаотичными. Утверждения, подразумевающие данный принцип или даже открыто ссылающиеся на него в конкретных случаях, имели место в XVI в. и ранее. Этот принцип, конечно, был хорошо известен схоластам. С другой стороны, он не был полностью разработан до Леона Вальраса, но меркантилистские писатели помогли ему занять ключевую позицию в теории международной торговли.

                Ни Чайлд, ни Дэвенант не продвинулись в этом направлении достаточно далеко. Барбон хорошо понял механизм, что позволило ему набросать в общих чертах теорию равновесия в международной торговле товарами, по крайней мере в виде тезиса, утверждающего, — правда, без необходимых оговорок, — что ограничения импорта приведут к сокращению экспорта на соответствующую сумму. Ни у одного автора XVII в. я не могу найти ничего сверх того, что уже было сказано. В частности, очень слабо разработан аргумент о территориальном разделении труда. Конечно, в своей наиболее примитивной форме этот аргумент был известен всем. В XVI в. Армстронг и Хейлс основывали международную торговлю на том факте, что разные народы, живущие в разных условиях, производят различные товары, излишек которых может быть обменен к выгоде всех участвующих сторон. Даже Норт рассматривал международную торговлю совершенно в таком же духе — как «обмен излишками». Аналогично рассуждал и Гроций (1625). Признание значительно более интересного факта, что международный обмен может изменить экономические организмы торгующих стран, несомненно, подразумевалось во многих конкретных предложениях, особенно относительно экономических связей между Англией и Ирландией, а также в более общих рассуждениях Дэвенанта (например, в его Essay on the East-India Trade, 1696), но никто, казалось, не понимал полностью его значения как исходной точки анализа и не сделал даже намека на принцип сравнительных издержек. В частности, Норт только подытожил — не полностью, но достаточно эффективно — вклад «меркантилистских» произведений до 1691 г.


                Но никто из этих авторов, кроме Норта, не был радикальным фритредером. А для интерпретаторов истории экономического анализа, не интересовавшихся ничем, кроме свободной торговли, для которых не существовало иного критерия оценки, кроме близости того или иного автора к концепции свободной торговли, этот факт был, разумеется, наиважнейшим. Для них, с одной стороны, существует тьма «меркантилистских» заблуждений, а с другой — вечный свет «либерализма»; свет восстал против тьмы и так полно рассеял ее, что осталось лишь благочестивое удивление либералов по поводу того, как можно быть настолько глубоко погруженным во мрак невежества. Но взгляд на историю того времени с точки зрения упомянутой антитезы полностью ошибочен. Для правильного понимания эволюции нашей науки усвоить это столь важно, что, даже рискуя повториться, мы должны остановиться на момент, дабы прояснить суть путаницы, лежащей в основе этого взгляда.

                Даже если бы мы изучали историю политических доктрин, было бы необходимо указать, что силы фритредеров не просто собрались под стенами меркантилистской цитадели и штурмовали ее — это справедливо только по отношению к аграрному крылу партии тори, которое в то время активно противодействовало крупному бизнесу и протекционизму, — более значительные силы сформировались внутри самой цитадели. Это должно было понравиться марксистам, поскольку решительная поддержка английской свободной торговли исходила в итоге от того же буржуазного класса, который прежде поддерживал протекционизм. Но прогресс анализа — а нас в данной книге интересует только он — вовсе не был связан со свободной торговлей и зарождающимся либерализмом. Для его осуществления не нужно было обращать кого бы то ни было в приверженцев свободной торговли и либерализма, а свободная торговля и либерализм могли бы одержать политическую победу без какой-либо помощи со стороны экономического анализа. Чтобы убедиться в справедливости данного утверждения, достаточно поразмыслить, например, над тем, что ни один из перечисленных выше протекционистских аргументов не опровергается более поздним анализом, который в руках либералов послужил проведению политики свободной торговли. В результате этого анализа было лишь установлено существование «автоматического механизма». Нельзя сказать, что знание этого механизма не имеет отношения к практике. Достигнув высокого уровня, оно может удержать людей от неправильного применения протекционистских мер или политики свободной торговли. Но в остальном этот механизм не самоцель, а средство, используемое для выполнения принятых решений. Он может служить для принятия и рационализации протекционистских решений точно так же, как фритредерских, но одного этого механизма мало, чтобы провести в жизнь какое-либо из этих решений.

                Вышесказанное легко применить к конкретному случаю Норта. Его преданность партии тори, пожалуй, больше повлияла на его мнение относительно свободной торговли, чем его анализ. Что касается последнего, то Норт мог бы прийти к «меркантилистским» выводам без всяких ошибок или неувязок; чтобы убедиться в этом, нужно только предположить, что Норт принял бы один из перечисленных протекционистских аргументов или просто увидел, что отдельное государство может выиграть, приняв хорошо организованную систему протекционистских пошлин. Следовательно, мы можем отбросить его фритредерские убеждения как не относящиеся к оценке его аналитического аппарата. Но при рассмотрении последнего мы без труда установим, во-первых, его сходство с аналитическим аппаратом Барбона,  а во-вторых, тот факт, что в остальном он складывается из совершенно старых элементов: богатство состоит из того, что удовлетворяет потребности; деньги — это товар, которого может быть или слишком много или слишком мало; не имеет смысла запрещать его экспорт или принимать какие-либо меры, обеспечивающие адекватное предложение; законы, ограничивающие приобретение предметов роскоши, ослабляют стимулы развития торговли и т. д. Разумеется, правильнее сказать, что его анализ вырос из «меркантилизма», а не в результате столкновения с ним.

               




Отступление о ценности


                Исследования в данной области также исходили из схоластических предпосылок. Нам известно, что схоласты развили основы реалистического анализа ценности, издержек и цены (включая рудиментарную концепцию равновесия), которые требовалось только доработать по содержанию и усовершенствовать по технике. До некоторой степени именно это и было сделано в рассматриваемый период. Работа была значительно продвинута благодаря актуальности проблемы ценности (покупательной способности) денег. Сама по себе металлистская теория в качестве теории денег не очень помогает в решении вопроса, но она, несомненно, подводит принимающего ее экономиста к более пристальному изучению проблемы ценности вообще. Следовательно, нас не должно удивлять, что большая часть лучших работ в данной области была проделана учеными, интересующимися в основном денежными феноменами. Именно поэтому данный раздел помещен именно здесь. В ходе краткого обзора выдающихся достижений мы попытаемся выявить вопросы, имеющие наибольшее значение для дальнейшего развития теории.

               





Парадокс ценности: Галиани


Итальянские экономисты, начиная с Давандзати (Lezione delle moneta. 1588), первыми ясно поняли, как можно разрешить парадокс ценности, согласно которому многие очень «полезные» блага, такие как вода, имеют очень низкую меновую ценность или не имеют ее вообще, в то время как значительно менее «полезные» блага, такие как бриллианты, имеют высокую меновую ценность. Они поняли, что этот парадокс не является препятствием на пути разработки теории меновой ценности, основанной на потребительной ценности. Поразительно, что ни Смит, ни Рикардо этого не понимали. Указанный факт покажется нам еще более поразительным, если мы добавим, что за полтора столетия, прошедшие после Давандзати, набрался длинный список авторов, среди которых несколько англичан, которые очень хорошо понимали, как элемент полезности входит в процесс ценообразования. В частности, Джон Ло в упомянутом выше трактате (Money and Trade considered... 1705) кратко, но превосходно изложил суть вопроса, использовав именно пример с водой и бриллиантами. Но мы ограничимся работами Галиани — экономиста, который довел этот анализ до высшей точки в XVIII в.  В отличие от Ло он был таким бескомпромиссным металлистом, что счел необходимым заняться проблемой ценности золота и серебра, рассматриваемых как товар, а следовательно, и ценности всех других товаров. При этом он проявил себя как опытный мастер анализа, давая своим концептуальным построениям такие четкие и тщательно отработанные определения, которые сделали бы ненужными все споры и недоразумения, возникавшие в XIX в. по поводу определения ценности, если бы все участники этих споров прежде изучили текст его произведения Delia moneta (1751; оно было рассмотрено в общих чертах в предыдущем разделе данной главы).  Галиани решительно определил (кн. I, гл. II) ценность как отношение субъективной эквивалентности между количеством одного товара и количеством другого (объективные эквивалентности на рынке он рассматривает как особый случай субъективных, но он не разработал перехода от субъективной ценности к объективной, понимаемой в данном смысле), поэтому выражение «ценность товара» имеет смысл, только если соотнести ее с каким-либо количеством другого товара. Далее, используя понятия «полезности» и «редкости» (utilita e rarita), Галиани отвечает на вопрос, от чего зависит ценность, и приступает к развитию указанных концепций во многих отношениях таким же образом, каким, я подозреваю, их и сегодня объясняют во многих вводных курсах. Полезность — это не польза в понимании наблюдателя. «Полезное» в понимании экономиста — это все, что доставляет удовольствие (piacere) или обеспечивает благосостояние (felicita). Мода, престижность и элементы альтруизма рассматриваются в свой черед. Редкость — это соотношение между существующим количеством вещи и тем количеством, которое могло бы быть использовано. Редкостью объясняется, почему золотой телец оценивается выше настоящего теленка. Повторяем, что все эти идеи, выраженные в работе Галиани, не были оригинальными.

                Знаменитый «парадокс ценности», вновь серьезно обсуждавшийся в XIX в., т.е. такое явление, когда несомненно полезные вещи продаются по низкой цене, а значительно менее «необходимые» — по высокой, неоднократно решался и раньше. Но никогда прежде, а также в течение последующих ста с лишним лет эта теория не была представлена в таком законченном виде и с таким полным осознанием ее важности. Главное отличие теории Галиани от соответствующих теорий Джевонса и Менгера заключается прежде всего в том, что в ней отсутствует концепция предельной полезности, хотя он очень близко подошел к ней, разработав концепцию относительной редкости; во-вторых, он не сумел распространить методы своего анализа на проблемы издержек и распределения. Возможно, первый недостаток его теории не позволил ему создать удовлетворительную теорию цены, и он резко оборвал исследование, хотя, как позднее показал успех Инара, мог бы пойти дальше. Все же Галиани оставил свой след в разработке данной темы. Показав, как цена выводится из полезности и редкости, он пришел к тому, что эта цена, ограничивая количество товара, который могут приобрести потребители, реагирует в свою очередь на редкость, ощущаемую этими потребителями. Цена регулирует спрос и одновременно регулируется спросом (consume). Он прекрасно знал, как нужно подходить к этому феномену взаимозависимости. На трех страницах, отведенных данной теме, он фактически открывает концепцию долгосрочного равновесия и набрасывает механизм, посредством которого стремящиеся к прибыли субъекты достигают этого состояния. В качестве примера он рассматривает некую страну, которая, будучи до определенного момента мусульманской и непьющей, внезапно приняла христианство, в результате чего в ней возник спрос на вино. На этих страницах есть нечто от Мандевиля, что мешает рассматривать их как пример полностью оригинального исследования, но не умаляет самого факта, что при некотором прилежании и терпении, идя этим путем, можно было бы развить значительно более совершенную теорию, чем та, которую позднее представил А. Смит.

                Галиани не только наметил развитие значительно более поздних теорий (предельной полезности), но и предвосхитил теорию ценности, преобладавшую в следующем столетии (Рикардо, Маркс).

                Он удивительно резко переходит от редкости (rarita) через количество товара к труду (fatica) и тотчас же возводит его в ранг единственного фактора производства и единственного обстоятельства, «которое придает ценность вещи». В определенном смысле это ухудшает его теорию ценности, но в других отношениях представляет большой интерес. Термин fatica (труд) означает количество труда с поправкой на образ жизни в данном обществе, определяющий, сколько дней в году и сколько часов в день действительно работает человек, а также на природные способности (talenti), от степени которых зависит разница в оплате труда людей; сделана также специальная оговорка о монопольной цене уникальных вещей (например, статуи Венеры Медицейской). Равновесная ценность устанавливается пропорционально этому количеству труда (с должным учетом временных колебаний)... Эта теория во всех основных чертах и во многих деталях соответствует теориям Рикардо и Маркса и, если принять точку зрения сторонников Рикардо, является более удовлетворительной, чем теория А. Смита.  

Переключение внимания аналитиков с процента на прибыль


В результате утверждения рассмотренной позиции внимание аналитиков переключилось с процента на прибыль и концентрировалось на ней в течение всего XIX в. и далее. За исключением теорий воздержания и психологических теорий дисконта, основным предметом изучения был феномен, представлявший собой чистый излишек от бизнеса, создаваемый в основном за счет использования набора некоторых физических благ. Едва ли требуется специально объяснять, что этот излишек, очищенный от второстепенных расходов, таких как компенсация за неприятности и риски, нужно было передать другому лицу, если это лицо, а не управляющий предприятием, было реальным (хотя и неформальным) владельцем этого набора. Сказанное относится также к теориям Бёма-Баверка и Викселя, который, однако, сделал первый шаг, указывающий на преодоление этой теории. Даже теперь, сравнивая такую теорию, как теория Кейнса, с другими теориями процента, нам нужно помнить: речь идет о разных целях аналитического исследования.

                Не будет преувеличением сказать, что это стало доминирующей чертой общей картины в теории и даже в общедоступной экономической социологии: бизнесмен стал «капиталистом». Его доход в сущности был безличным доходом от владения благами.

                [Оба предшествующих абзаца были написаны на одной странице с пометками (стенографическими значками и обыкновенным письмом), содержащими указания, как следует продолжить аргументацию. Параграф, посвященный теме процента, носит наиболее отрывочный характер по сравнению с другими частями этой неоконченной главы. Перед нами только набросок, который, безусловно, был бы развернут и закончен, будь автор жив.]

                А. Смит в основном принимал эту теорию процента и капиталистического процесса, а исследователи XIX в., в свою очередь, восприняли ее от него. Однако, прежде чем перейти к рассмотрению формы, которую они придали этой теории, мы должны бросить беглый взгляд на ее развитие в период с 1690 по 1776г.

                Как бы то ни было, трактат Барбона по данному вопросу не имел успеха и, кажется, был очень скоро забыт. Таким образом, основная идея Барбона оставалась в безвестности до 1750г., когда она была, по нашим сведениям, независимо вновь открыта Мэсси,  анализ которого не только продвинулся дальше, чем в работе Барбона, но также набрал силу благодаря критике взглядов Петти и Локка. Два года спустя в работе, озаглавленной Political Discourses, Юм опубликовал два эссе (Of Interest; Of Money), однако более поздние историки не отдали им должного. Действительно, при поверхностном знакомстве мы видим немногим более чем синтез и ясное изложение ранее выдвинутых идей. Это впечатление особенно сильно у авторов, интересующихся главным образом определенными практическими результатами, которые Юм вывел из своих аналитических основ; например: процент — это не просто функция определенного количества денег; он не может быть установлен законодательным путем; он находится в определенной взаимозависимости с прибылями и является «барометром государства», поскольку низкая процентная ставка служит «почти безошибочным признаком процветания» (что, разумеется, неверно для любого значения слова «процветание»). Ни одно из этих утверждений не было новым. Но аналитические положения, которыми Юм, хотя и схематично, подкрепил свои выводы, могут быть названы синтетическими только в том смысле, в каком синтез способен выйти за пределы простой координации и стать творческим. Синтез Юма означает принятие того объяснения спроса на займы, которое дал Локк (на этот раз определенно говорилось о займах, а не о «деньгах»), т. е. объяснение его нуждами расточительных землевладельцев и ожиданиями прибылей со стороны бизнесменов, а также замену предложения денег, о котором говорил Локк, предложением сбережений. Это позволяет установить близкое соотношение между прибылью и процентом, не отождествляя их, и допускает денежный аспект феномена процента (в частности, признанные и Рикардо краткосрочные влияния изменений количества денег на уровень процентной ставки) без превращения его в доминирующий. Иными словами, перед нами схема, которую нужно только развить, чтобы получить более совершенную и полную теорию феномена процента, чем аналогичные теории Рикардо и Милля. Но именно наиболее ценные положения были утрачены.

               





Практический аргумент: политика с позиции силы


Относительно первой части вопроса не может быть никаких сомнений. «Меркантилистские» авторы— к итальянским это относится в меньшей степени — остро чувствовали влияние «силовой» политики на экономическую деятельность, да это и не могло быть иначе. В частности, в Англии лондонский Сити, откуда происходило большинство ведущих авторов, был опорой агрессивной внешней политики, которая, как явствует из ранее сказанного, идеально отвечала интересам бизнеса, даже когда не была вдохновляема непосредственно ими. Разумеется, это не всегда явно утверждалось. Империалистические мотивы редко высказываются прямо. Они скрываются за заботами авторов о богатстве короля, за их разговорами об ослаблении мощи Английского государства,  за их опасениями, касающимися безопасности Англии, за их позицией, которую Юм позднее критиковал в эссе «О торговой ревности» (Of the Jealousy of Trade. 1752), за их настойчивыми разъяснениями жизненной важности военно-морского флота, а также торгового флота и судостроения. Особый интерес представляют те случаи, где аргумент мощи (или безопасности) государства не только абсолютно ясно изложен, но и противопоставлен аргументу прибыли. Как бы ни выглядел данный аргумент с других точек зрения, он означает прогресс в понимании экономических процессов. Достаточно привести два хорошо известных примера. В работе, посвященной вопросам торговли, Чайлд (Child. Discourse about Trade. 1690) защищает политику законов о мореплавании (Navigation Acts) с позиций укрепления военной мощи, допуская при этом, что с чисто экономической точки зрения против них можно было бы выдвинуть веские доводы. Дэвенант в работе Discourses on the Publick Revenues and on the Trade of England (1698) идет еще дальше.  

               





Преимущества территориального разделения труда


Мне представляется, что одно из главных достижений заключалось в технически более совершенной формулировке преимуществ, предоставляемых территориальным разделением труда, которая стала шагом вперед на пути предвосхищения наиболее важного элемента теории международной ценности XIX в. Это заслуга двух английских авторов, которыми мы ограничимся, несмотря на то что можно привести и другие имена. В 1701 г. анонимный автор опубликовал трактат, озаглавленный Considerations on the East-India Trade,  в котором он рассматривал международную торговлю как способ приобретения товаров при помощи меньшего количества труда, чем потребовалось бы для их производства внутри страны. Кажется, он не осознавал связь этого тезиса с принципом сравнительных издержек, но даже с учетом этого мы можем назвать его предшественником Рикардо, хотя и не оказавшим большого влияния.

                Итак, производство вместо товара А для внутреннего потребления другого товара В, экспорт которого позволит получить товар А на более выгодных условиях, очевидно зависит от аллокации производственных ресурсов. В этом аспекте проблема рассматривалась Жервезом, который, подобно Маршаллу,  сделал вывод, что пошлины, препятствующие наиболее выгодной аллокации ресурсов, должны привести к чистому убытку нации в целом, какими бы огромными ни были непосредственно видимые выгоды, полученные промышленностью в результате принятия протекционистских мер. Уже упоминалось, что трактат Жервеза занимает всего 34 страницы, и если допустить, что он мог бы развить свои идеи в десятикратном объеме, то его тезис должен рассматриваться как значительный вклад в аппарат экономической теории. Данный тезис можно считать одним из первых намеков на теорию общего равновесия. Вряд ли можно добавить что-нибудь еще. Несмотря на многие мудрые мысли, высказанные Юмом в эссе о торговле, о торговом соперничестве и о торговом балансе,  он вряд ли продвинулся в том, что касается этой части нашей темы. Не сумел это сделать и Адам Смит, который, по-видимому, полагал, что в условиях свободной торговли все товары будут производиться там, где их абсолютные издержки, выраженные в затратах труда, являются самыми низкими, хотя его несомненная заслуга состоит в том, что он координировал, сглаживал, подчеркивал и иллюстрировал аргументы других авторов. В действительности до конца века не было написано ничего значительного, несмотря на растущий поток популярной литературы, большая часть которой была посвящена свободной торговле или ее видам и в значительной степени повлияла на идеи, выраженные в «Богатстве народов». Но даже это достижение в области территориальной специализации нельзя считать чистым успехом. Как анонимный автор, так и Жервез слишком поспешно пришли к выводам, согласующимся с их мнениями относительно свободной торговли,  и при этом их достижения сочетались с типичными для фритредерской литературы XIX в. ошибками аргументации. Жервез не понял, что его теорема о размещении ресурсов не может быть направлена против какого-либо из протекционистских аргументов в помощь зарождающейся отрасли или борьбе с безработицей, описывающих условия, к которым данная теорема неприменима. Не приняв это во внимание, Жервез отошел от многих ценных истин, открытых меркантилистами, и, подобно Норту, занял позицию, которая, будучи допустимой в чистой теории, неизбежно приводила к заблуждению в случае некритического следования ей. Что касается анонимного автора, то здесь дела обстоят еще хуже. Он опирается в основном на аргумент, согласно которому международная торговля состоит из добровольных сделок, а следовательно, они непременно должны быть выгодными для обеих договаривающихся сторон; эти сделки не принесут ничего, кроме выгоды для нации в целом. Норт рассуждал аналогичным образом. Адам Смит, указав на очевидный more suo {по его мнению} факт, а именно что каждый индивид обращается к тому занятию, к которому он чувствует себя наиболее способным, далее заявляет: «То, что является осторожностью в поведении каждой частной семьи, едва ли может быть безрассудством в поведении великого королевства». С точки зрения техники анализа это так же плохо, как и все, что можно отнести в пассив «меркантилистов». Однако позднее мы обсудим ошибку, заключенную в этом высказывании.

                Мы видели, что, по крайней мере в том, что касается экономического анализа, между «меркантилистами» и «либералами» не обязательно должен существовать большой разрыв. Отнесясь без предубеждения к их политическим идеалам или интересам, экономисты «либеральных» убеждений могли бы стать последователями экономистов-«меркантилистов» при выполнении аналитической задачи; это во многом аналогично ситуации, когда одна смена рабочих продолжает работу, начатую другой сменой. Именно это до некоторой степени и произошло. Однако в тех областях, где этого не случилось, не только продолжали существовать старые ошибки, но и имели место ненужные потери, сравнимые с потерями, возможными в том случае, если бы рабочие следующей смены уничтожали продукцию предыдущей всякий раз, когда их не устраивало поведение предшественников. Если бы Смит и его последователи не отбросили в сторону «меркантилистские» тезисы, а обработали и развили их, то уже в 1848 г. можно было бы разработать более верную и более полную теорию международных экономических связей, т. е. такую теорию, которую не смогла бы скомпрометировать одна группа авторов и пренебрежительно отвергнуть другая.

           Наиболее интересным достижением в области теории процента в рассматриваемый период является разработка и почти всеобщее принятие двух тезисов: 1) процент по деловым займам есть не что иное, как нормальная деловая прибыль, переводимая кредиторам; 2) сама нормальная деловая прибыль является отдачей от физических средств производства, включая средства существования работников. Для нас настолько важно в полном объеме усвоить значение этого достижения, определившего весь дальнейший путь формирования теории процента, что мы должны по возможности пренебречь побочными проблемами и пересечениями с другими темами, с тем чтобы оно яснее предстало перед нами. В частности, мы пренебрежем обсуждением проблемы процентов по потребительским займам, поскольку... [фраза не окончена].

               

Прогресс в области анализа начиная с последней четверти XVII в.: от Джозайа Чайлда до Адама Смита


                Но вернемся на магистраль развития экономического анализа, которая, как мы уже знаем, круто пошла вверх во второй половине и особенно в последней четверти XVII в. Помня о том, что было сказано выше о других аспектах аналитической работы тех десятилетий, мы добавим то, что остается сказать о специфически «меркантилистском» ее аспекте. Работа, которую предстоит рассмотреть в данном параграфе, значительно важнее, чем та, что была проделана за предшествующие десятилетия, и состоит по большей части в критическом обзоре последней, составляющем основное аналитическое достижение меркантилистов. Мне кажется, что честь первопроходца должна быть отдана Чайлду.  Из других имен достаточно упомянуть Барбона, Кэри, Коука, Дэвенанта, Петти, Поллексфена,  Яррантона и еще одно имя, которое, возможно, шокирует некоторых читателей, не ожидающих найти его в данном списке, — это знаменитый фритредер Норт!  Необходимо отметить следующие основные вопросы.

                Во-первых, Чайлд — а затем и другие приблизительно в то же время, но в основном после него (в особенности Поллексфен) — сделал из своей теории денег вывод, что поскольку деньги являются товаром, как «вино, масло, табак, ткани и т. д.», то их так же можно экспортировать с пользой для государства, как и любой другой товар.  Если развить это положение надлежащим образом, то оно лишит основания любую точку зрения, придающую первостепенное значение торговому балансу как таковому. Однако Чайлд не предпринял лобовой атаки, оставив это, насколько мне известно, на долю Барбона. Но он сделал подобную атаку неизбежной. Подобным же образом из его утверждения логически вытекают два вывода, которые сам он не сформулировал. Один из них, заключающийся в том, что поскольку вывоз золота и серебра не должен вызывать беспокойства, то, следовательно, их ввоз (рост количества денег в обращении) не должен радовать, был сделан Барбоном. Другой вывод, гласящий, что импорт слитков золота и серебра добавляет к богатству нации не больше, а то и меньше, чем ввоз сырья (заметим, кстати, что это не является несомненным во всех смыслах), был сделан, хотя несколько post festum {задним числом}, Кэри в 1696 г. Процесс анализа, который иллюстрируется данными примерами, привел также к устранению ранее обсуждаемых ошибок. Можно сказать, что с ними было покончено к концу XVII в. Правда, их скорее отбросили, чем открыто от них отказались; этим объясняется тот факт, что отдельные фразы, заставляющие предполагать существование ошибок, по-прежнему встречались даже у таких авторов, как Кэри, Дэвенант, Петти, Яррантон, и у более поздних, таких как Харрис, которые, в сущности, были совершенно свободны от подобных заблуждений.  Верно также и то, что на уровне обыденного сознания все эти идеи жили до тех пор, пока их не сменили «либеральные» лозунги, на этом уровне ничем не превосходившие в интеллектуальном плане своих предшественников.  

               





Реальный анализ и монетарный анализ


                Мы уже коснулись данной темы в главе 4, рассматривая работу Кенэ. Теперь пора проанализировать эту тему немного глубже, чтобы как можно яснее показать развитие доктрины, приобретшей дополнительный интерес для тех, кто изучает современную экономическую науку, вследствие того, что монетарный анализ вновь завоевал прочное положение в наше время. Давайте прежде всего заново определим эти два подхода.

                Реальный анализ исходит из принципа, согласно которому все основные явления экономической жизни можно описать в терминах благ и услуг, принятых относительно них решений и соотношений между ними. Деньги входят в общую картину только в скромной роли технического средства, принятого для облегчения сделок. Этот механизм может, несомненно, выйти из строя, и в этом случае он вызовет специфические явления, связанные с характером его функционирования (modus operandi). Но пока он работает нормально, он не влияет на экономический процесс, который протекает так же, как в бартерной экономике: именно это в основном подразумевает концепция нейтральных денег. Таким образом, деньги были названы «вуалью», прикрывающей вещи, имеющие реальное значение как для домохозяйств и фирм в их повседневной практике, так и для наблюдающего за ними аналитика. При анализе основных черт экономического процесса их не только можно, но и должно отбросить, подобно тому как мы поднимаем вуаль, если хотим увидеть скрывающееся под ней лицо. Соответственно, цены в денежном выражении должны уступить место меновым соотношениям между благами, являющимися действительно важными вещами, стоящими «за» денежными ценами; формирование дохода нужно рассматривать как обмен, скажем, труда на физические средства существования; сбережения и инвестиции следует рассматривать как сбережение некоторых реальных факторов производства и их превращение в реальные капитальные блага, например постройки, машины, сырье; и именно этот физический капитал (хотя он имеет форму денег) «реально» предоставляется взаймы, когда заемщик-промышленник договаривается о ссуде. Сугубо денежные проблемы можно в этом случае рассматривать отдельно, так же, как многие другие вещи, например страхование.

                Монетарный анализ, во-первых, исходит из отрицания тезиса, согласно которому, за исключением нарушений денежного обращения, денежный элемент имеет второстепенное значение для объяснения реального экономического процесса. В сущности, достаточно всего лишь проследить ход событий во время и после открытия месторождений золота в Калифорнии, чтобы убедиться, что это открытие повлекло за собой значительно более важные последствия, чем изменившееся достоинство единицы выражения ценностей. Не составляет также труда понять, как понял А. Смит, что развитие эффективной банковской системы имеет большое значение для благосостояния страны. До некоторой степени эти и другие вещи могут быть и были признаны в границах реального анализа. Мы даже имеем возможность, не выходя за пределы реального анализа, выдвигать монетарные теории экономических циклов или процента. Однако читатель должен заметить, что нельзя долго идти этим путем, не осознав при этом факта, что монетарный процесс, вызывающий заметные «нарушения», не прекращает своего воздействия и при самом нормальном ходе экономической жизни. Таким образом, мы постепенно приходим к выводу о допустимости наличия монетарных элементов в реальном анализе и не испытываем уверенности в том, что деньги вообще могут быть «нейтральными» в каком-либо смысле. Во-вторых, монетарный анализ вводит денежный элемент уже в основание нашей аналитической структуры и отходит от идеи, согласно которой все основные черты экономической жизни могут быть представлены с помощью модели бартерной экономики. Денежные цены, денежные доходы, а также связанные с последними решения относительно сбережений и инвестиций больше не представляются как выражения (то удобные, то вводящие в заблуждение, но всегда поверхностные) количеств товаров и услуг и меновых соотношений между ними; напротив, они обретают собственную жизнь и значение, и приходится признать, что основные черты капиталистического процесса могут зависеть от «вуали» и без нее нельзя получить полного представления о «лице под вуалью». Раз и навсегда отметим, что это признано почти всеми современными экономистами, по крайней мере в принципе, и в этом смысле монетарный анализ утвердился.

               




Сохранение антиметаллистской традиции


Существовала также антиметаллистская традиция, несомненно слабее металлистской, но такая же древняя, если мы проследим ее историю до Платона. Ее развитию придавали импульс правительства, испытывавшие финансовые затруднения, а также инфляционисты, «рефляционисты» и учредители банков того периода, хотя не все изобретатели банковских систем были инфляционистами или антиметаллистами,  а между инфляционизмом и теоретическим анти металлизмом не обязательно существует зависимость, но ее возрождение в рассматриваемый период не должно полностью приписываться данному фактору. Из авторов континентальной Европы достаточно упомянуть Ортеса и Буагильбера.  Приведем имена соответствующих английских авторов: Поттер, Барбон, Беркли, Стюарт, а если мы отнесем к английским экономистам и шотландца, ставшего французом, то и Ло.

                Работа Уильяма Поттера The Key of Wealth, опубликованная анонимно в 1650 г. и истолкованная в двух последующих публикациях, рекомендует план основания корпорации купцов, которую в свою очередь нужно укрепить другой организацией, «обеспечивающей» кредит этим купцам. Эта корпорация должна акцептовать или (что в данном случае то же самое) выставлять векселя, обеспеченные землей, постройками и другими активами; эти векселя должны были иметь хождение подобно законным казначейским билетам. Такой план мобилизации физической собственности не только делает Поттера предтечей составителей проектов земельных банков (см. §5), но и подразумевает аналитическую работу, представляющую значительный интерес. Хотя Поттер не разрывает окончательно связи своей валюты-векселей с золотом и серебром, антиметаллистский характер как плана, так и анализа не вызывает сомнений, поскольку в случае принятия подобного плана эта связь свелась бы только к историческому происхождению: даже если бы деньги первоначально имели товарную форму, их ценность и поведение больше не определялись бы этим товаром.

                Репутация Николаев Барбона, врача, бравшегося за разные деловые предприятия, страдала как при жизни, так и впоследствии от присутствия многих странных элементов не только в его планах, но и в аналитической аргументации. Кроме того, он был одним из прожектеров, выдвигавших план земельного банка. Несмотря на это, его необходимо поставить в один ряд с первой полудюжиной английских экономистов XVII в. Мы вспомним о нем и по другому поводу, но для нас основное значение имеют его работы в области теории денег и процента. Его Discourse of Trade (1690) была переиздана Дж. Г. Холландером. Следует также сослаться на его работу A Discourse concerning Coining the New Money Ligther (1696).

                Вклад епископа Джорджа Беркли (1685-1753 гг.) в экономический анализ не может сравниться по своему уровню с его вкладом в философию. Его экономические исследования в основном содержатся в Querist (1-е изд., 1735-1757 гг.). Идея представить длинные рассуждения в виде бесконечной вереницы утомительных вопросов не всякому придется по вкусу, но почти в каждом из этих вопросов заключен убедительный здравый смысл, являющийся сильной стороной его философской доктрины.

                С сэром Джеймсом Стюартом мы уже встречались. К его Principles необходимо добавить другие публикации, касающиеся теории денег, особенно Principles of Money applied to the Present State of the Coin of Bengal (1772).


                Я всегда считал, что Джона Ло (1671-1729) нельзя отнести ни к какой категории, он сам по себе. Финансовые авантюристы (может быть, правильнее называть их административными гениями?) часто создают разные философско-экономические системы. Братья Перейра {Братья Перейра — Эмиль (1800-1875) и Исаак (1806-1880) — были банкирами и членами парламента; они были членами школы Сен-Симона, после роспуска которой в 1852 г. основали банк «Креди Мобилье» (Credit Mobilier) и играли видную роль в развитии сети железных дорог}. из банка Credit Mobilier имели такую философскую систему сен-симонистского толка. Но случай Ло другого рода. Он разработал экономическую часть своих проектов с блеском и глубиной, ставящими его в первый ряд монетарных теоретиков всех времен, и это все, что имеет для нас значение. Его анализ был отвергнут почти на два столетия в основном в результате банкротства его банка (Banque Royale). По этому поводу уместно отметить, что, во-первых, его предшественник Банк Женераль (Banque Generale), основанный в 1716 г., был вполне традиционным — он выпускал банкноты и принимал вклады, выплачиваемые по требованию, а также учитывал коммерческие краткосрочные векселя. В его деятельности не было никакого антиметаллизма. Банк Руаяль и Компани дез Инд (Compaqnie des Indes), которую он поглотил, потерпели крах, поскольку связанные с их деятельностью колониальные авантюры в то время не приносили ничего, кроме убытков. Если бы эти рискованные колониальные предприятия были успешными, то грандиозная попытка Ло контролировать и реформировать экономическую жизнь великой нации с финансовых позиций, — поскольку именно это в конечном счете означал его план, — выглядела бы совсем иначе как для его современников, так и для историков. Но даже в своем подлинном виде это гигантское предприятие не было простым надувательством, и вполне можно сомневаться, пострадала ли от него в итоге Франция.

                Однако точка зрения экономистов, полностью совпавшая с мнением публики, заключалась в том, что эта схема была не чем иным, как надувательством; кроме того, они указывали на некоторые технические дефекты этой схемы, которые действительно послужили важными дополнительными причинами ее краха. Таким образом, это событие оказало значительное влияние на становление и развитие классической теории банковского дела.

                Монетарная теория Ло изложена в его трактате Money and Trade considered with a Proposal for supplying the Nation with Money (1-е изд. — 1705, 2-е изд. — 1720, переизд. в Tracts Соумерса в 1809г.; французская версия помещена вместе с другими материалами, включая интересные мемуары Meinoires justificatifs, в издании Гийомена Economistes — financiers du XVIIie siecle под заглавием Considerations sur Ie numeraire et Ie commerce). Читатель, желающий получить дополнительные сведения об этой яркой личности, может обратиться к работам Уистона-Глинна (Wiston-Glynn A. W. John Law of Lauriston. 1907) и П. Арсэна (Harsin P. Etude critique sur la bibliographie des oeuvres de John Law. 1928).

                Один из его планов касался земельного банка, который в качестве законного платежного средства должен был выпустить ценные бумаги, составляющие определенную долю стоимости земли, и принимать в качестве вкладов деньги, предназначенные для размещения, чтобы они не лежали в бездействии; таким образом, деньги никогда не были бы слишком дешевы или слишком дороги. В этом он последовал примеру авторов проекта английского земельного банка, о которых теперь стоит кратко упомянуть.


                Землевладельцы, заседавшие в Палате общин, как и другие аграрии, не могли понять, почему они не могут занимать деньги так же легко и дешево, как купцы и финансисты. Их не убеждали доводы относительно разницы между векселем и закладной. Земельный банк, который кроме всего прочего смог бы удовлетворить эти желания, стал в итоге пунктом программы тори незадолго до основания Банка Англии. В надлежащее время (1693 г.) Хью Чемберлен, акушер по профессии, представил план земельного банка, где землевладельцы получали бы ссуды под 4%, а правительство — больше денег, чем оно получало от Банка Англии. Нам нет нужды задерживать свое внимание на плане, сорвавшемся ввиду отсутствия финансовой поддержки. Но некоторые сторонники этого плана попытались дать ему аналитическое обоснование. Одним из них был уже известный нам Барбон. Другим — Джон Эсгилл (Asgill John. Several Assertions Proved... 1696; переизд. в серии Холландера); его трактат наглядно подтверждает непрестанно подчеркиваемую мною истину: здравые элементы, которые мы. можем видеть в этой схеме, сами по себе не компенсируют неверные аргументы, выдвигавшиеся в ее пользу. Однако Джон Брискоу (Briscoe John. Discourse on the Late Funds... 1694; отрывки из этой работы вышли в том же году), заявивший, что Варбон и Эсгилл позаимствовали у него его идеи, и сам обвиненный в плагиате, т. е. в заимствовании у Чемберлена, создал основополагающую аналитическую работу, по отношению к которой все эти обвинения неприменимы. Многие экономисты назвали бы его металлистом, поскольку он придавал большое значение золотому и серебряному запасу. Однако, поразмыслив, можно понять, что вера Брискоу в полезность запаса принимаемых всеми благ ничего не говорит о его взглядах на природу денег.

                Мы не имеем возможности, да и нет необходимости обсуждать литературу «за» или «против» основания Банка Англии. Этот вопрос представлял интерес в других отношениях, но, насколько мне известно, бесполезен с точки зрения нашей задачи.

                Барбон был более категоричным, чем другие, в своем отказе от теоретического металлизма на том основании, что «деньги — это ценность, созданная законом», для которой не важна ценность материала, из которого она изготовлена. Джон Ло скорее подразумевает, чем утверждает то же самое, подчеркивая преимущества бумажных денег, заключающиеся в том, что их количество можно рационально регулировать. Насколько мне известно, Беркли является автором сравнения денег с билетом: «Разве правильное представление о деньгах как таковых в точности не совпадает с представлением о билетах, которые можно обменять на товары? (Querist, N 23). Единственная попытка создать теорию денег на антиметаллистской основе принадлежит сэру Джеймсу Стюарту. Но он так мало продвинулся вперед и так часто ошибался, что это многообещающее начало потонуло в металлистском потоке.

                Суть заключается в следующем. Практика того времени, особенно практика четырех крупнейших клиринговых и депозитных банков,  ознакомила экономистов с понятием счетных денег, определявшихся количеством металла, но существовавших только как средство бухгалтерского учета с целью облегчения широкомасштабной торговли и развития финансов в мире бесчисленных и вечно изменяющихся систем денежного обращения. В этом смысле счетные деньги также вошли в монетарную теорию металлистского типа.


                Галиани называл их moneta ideale {идеальные деньги} или moneta immaginaria {воображаемые, или мнимые, деньги} в отличие от moneta reale {реальных денег}, состоящих из реальных pezzi di metallo {кусочков металла}. Стюарт (Principles. Book III) проводит то же различие между «счетными деньгами» и «деньгами-монетами», но у него это различие приобретает другое значение. Сначала он определяет (Principles. 1767. Book I. P. 32) деньги «как любой товар, который сам по себе не приносит материальной пользы человеку, но высоко оценивается, поскольку, по его мнению, он является универсальной мерой того, что называется ценностью...» — и это ошибочное определение чистой меры ценности (numeraire). Таким образом, он стал первооткрывателем такой трактовки данной функции денег.  Затем он исходит из понятия счетных денег (money of account), как «произвольного масштаба» измерения ценностей, свободного от какой-либо связи с товаром, что отличает его от понятия счетных денег, используемого на практике, а также в металлистской теории. Он безуспешно пытается найти примеры такой единицы в древние времена,  и ему не удается объяснить, как такая единица может быть сконструирована теоретически и как она смогла бы функционировать на практике. Но у него была эта идея, и он видел металлические деньги в истинном свете, т. е. понимал, что это лишь частный случай.

                Каждый автор, писавший об основах теории денег, пересказывал и уточнял, как поступали ранее и схоласты, особые достоинства драгоценных металлов, благодаря которым всеми была признана их пригодность к исполнению роли денег (их делимость, мобильность и т. д.). Несколько менее избитым было перечисление четырех функций денег, которые заняли такое видное место в учебниках XIX в.: Аристотелевы «мера (меновой) ценности» и «средство обмена» были дополнены функцией «средства образования сокровища»; этот элемент особенно подчеркивался авторами-экономистами специфически меркантилистского направления (см. следующую главу); кроме того, была введена функция «средства платежа». Мне не известно ни одного случая, когда все эти четыре функции появились бы все вместе, одни авторы даже делали ударение только на первой функции, другие — только на второй. Постепенно стало ясно, что эти две функции можно разделить и каждая является предметом отдельной теории.

                Перед взором экономистов того периода, как и перед схоластами, предстали почти все формы биметаллизма, какие только можно представить, а следовательно, все практические проблемы, присущие данной системе. Тем более удивительно, что их анализ так мало продвинулся. В частности, никто, судя по всему, не уделил внимания важнейшему вопросу о закрепленном законом соотношении обоих металлов; теоретики, конечно, понимали, что металл, ценность которого в сравнении со вторым металлом в данном соотношении завышается, будет вытеснять металл, ценность которого занижается. Этот феномен обсуждался по крайней мере со времен Молины. При желании можно подвести это явление под закон Грешэма, но теоретики не поняли, что до тех пор, пока оба металла находятся в обращении, описанный механизм будет стремиться увеличить рыночную ценность одного и снизить рыночную ценность другого. Таким образом, в определенных пределах рыночная ценность обоих будет стремиться к стабилизации, что является наиболее интересным свойством биметаллизма. Локк, который в принципе был монометаллистом, даже доказывал, что узаконенного соотношения металлов не должно быть вообще, как и узаконенной процентной ставки или узаконенного обменного курса, правда не отмечая, что в этом случае система становится неопределенной.  Не более удовлетворительными были и результаты работы в данной области Беккариа и других.


Прежде чем идти дальше, стоило бы слегка коснуться некоторых тем, среди которых есть и темы, очень важные сами по себе, но мы не можем их полно рассмотреть в истории экономического анализа.

Во-первых, вопросы, связанные с чеканкой монет, естественно, должны были горячо обсуждаться в обстоятельствах, когда состояние денежной системы внушало тревогу. Обширная (в основном итальянская) литература о технике чеканки содержит мало интересного для нас. Но можно упомянуть вопрос о сеньораже — пошлине за право чеканки монет. Старая феодальная привилегия королей и князей чеканить монету и взимать за это плату (сень-ораж), часто в дополнение к комиссионному сбору (иногда это называлось brassage — комиссией за чеканку монет), была тяжелым бременем, даже когда чеканка проводилась нечасто, а потому возникла настоятельная общественная необходимость осуществления свободной чеканки денег. В результате в Англии пошлина за право чеканки монеты была упразднена в 1666г., а в других странах в это время наблюдалась тенденция к ее сокращению до стоимости затрат на чеканку.


Здесь есть два момента, относящиеся к теории денег.

Во-первых, некоторые писатели, среди них сэр Уильям Петти, утверждали, что свободная чеканка монет является необходимым условием исполнения золотом и серебром функции денег, так как при любом налоге на чеканку монет золото и серебро перестанут быть истинной мерой ценности других вещей. Это можно назвать теоретической ошибкой.

Во-вторых, акт, вводивший свободную чеканку монет, был мотивирован желанием привлечь золото и серебро (расходы должны были покрываться пошлинами на импорт других товаров), а следовательно, это была чисто «меркантилистская» мера.


Экономисты ни в малейшей степени не приветствовали ее, и практически целый хор фритредеров — от Норта до Смита и от Смита до Милля — выступал за комиссионный сбор для покрытия расходов на чеканку, как поступали в большинстве стран континентальной Европы; что касается германских экономистов, мы испытываем соблазн приписать это тому факту, что они консультировали бедные правительства.

                Это естественно приводит к второй теме — обсуждению девальвации или порчи монеты. Здесь повторялись старые, чисто металлистские доводы, что любое снижение достоинства монеты — это мошенничество. Мы встречаем их у множества авторов, включая Локка, Юсти и А. Смита.  Но становилось все больше экономистов, придерживающихся других, значительно более интересных взглядов на данную проблему; они стали меньше заниматься вопросами правильности или неправильности снижения ценности монеты и уделять больше внимания его влиянию на экономический процесс. В отдельных случаях мы находим рассуждения такого типа даже в XVI в., когда обсуждалось, насколько выгодно или, наоборот, невыгодно снижение ценности монеты для государственных финансов. Во второй половине XVII в. и в XVIII в. основной темой дискуссий было воздействие снижения ценности монеты на внешнюю торговлю и на экономическое развитие страны.

Связь монетарного анализа с агрегированным или макроанализом


Но это еще не все, что следует понимать под монетарным анализом: в-третьих, он обозначает также агрегированный или, как его иногда называют, макроанализ,  т. е. анализ, стремящийся сократить количество переменных величин экономической системы до небольшого числа агрегированных показателей, таких как совокупный доход, совокупное потребление, совокупные инвестиции и т. п. Экономическая таблица Кенэ служит выдающимся примером альянса между монетарным и агрегированным анализом. Этот альянс не является в полной мере логической необходимостью, но близок к ней: как мы упомянули выше, можно ввести деньги в основание общего экономического анализа, не используя агрегированного подхода. Однако денежные агрегаты однородны, в то время как большинство не денежных агрегатов — всего лишь ничего не значащие груды безнадежно разрозненных вещей, поэтому если мы хотим работать с небольшим количеством переменных, то едва ли мы сможем обойтись без денежных переменных. Поскольку этот альянс с агрегированным анализом практически проходит через всю историю монетарного анализа, то отныне мы сведем понятие монетарного анализа к анализу в агрегированных показателях — в основном, как мы видели, рассматривая экономическую таблицу, речь идет о потоках расходов.

                Как уже указывалось, анализ данного типа не отменяет реальный анализ, а только ограничивает его рамки описанием поведения отдельных домохозяйств и фирм. Следует отметить, что совокупные показатели, вытекающие из этого поведения, далее можно рассматривать как таковые, не обращаясь на каждом шагу к индивидуальным действиям или решениям, стоящим за ними. Например, инвестиции как совокупный показатель являются алгебраической суммой очень многих индивидуальных (положительных или отрицательных) инвестиций. Монетарный анализ оставляет объяснение этих инвестиций на долю теории индивидуальных домохозяйств и фирм и занимается только этой алгебраической суммой на основании гипотезы, согласно которой только она имеет значение для экономического процесса в целом и все воздействия на экономический процесс в целом, проистекающие из многочисленных индивидуальных решений относительно инвестиций, измеряются их алгебраической суммой.  

                Необходимо подчеркнуть самым решительным образом, что принятие этой гипотезы подрывает позиции монетарного анализа, поскольку можно представить строгие доказательства того, что она в целом противоречит фактам. Для наших целей достаточно обратиться к только что упомянутому примеру. Предположим, что в каком-то году инвестиции всех фирм в сумме равны нулю. Само собой разумеется, что вытекающий отсюда ожидаемый ход событий будет зависеть не только от этого факта, но и от составляющих индивидуальных решений: если в одном случае все фирмы действительно решат ничего не инвестировать, т. е. оставить свой капитал неизменным, а в другом случае одни из фирм решат сделать позитивные инвестиции, а другие — сократить свои инвестиции на такую же сумму, то результаты в обоих случаях будут различными. Более того, влияние на экономический процесс в целом будет меняться в зависимости от «реальной» природы инвестиций отдельных фирм и в особенности от того, дополняют ли эти инвестиции друг друга или конкурируют между собой. Правда, в той мере, в какой это касается непосредственных влияний расходов фирм как таковых, наша алгебраическая сумма все же о чем-то говорит. Именно поэтому монетарный анализ не является бесполезным, однако он всего лишь часть теории экономического процесса в целом и, будучи применен в отрыве от общей теории, может ввести в серьезное заблуждение.  

               





Теоретический металлизм в XVII и XVIII вв


Теоретический металлизм, обычно, хотя и не всегда, ассоциировавшийся с практическим металлизмом,  сохранял ведущее положение на протяжении XVII и XVIII вв. и праздновал победу в «классической ситуации», создавшейся в последней четверти XVIII в. Его позиции существенно укрепил А. Смит. В течение более чем ста следующих лет теоретический металлизм был принят почти всеми (многими скрыто, особенно Марксом). В действительности большинство экономистов стали видеть в каждом выражении антиметаллистских взглядов не только необоснованность, но и нечто похожее на злонамеренность.

                Как нам известно, эта тенденция соответствовала установившейся традиции. Философы естественного права и те консультанты-администраторы, которые находились под их прямым влиянием, просто повторяли и развивали учение Аристотеля и схоластов. Однако большинство авторов работ на монетарные темы, относительно которых нельзя сказать с уверенностью, что они испытали какое-либо влияние с этой стороны, например английские купцы-экономисты, также писали в духе этой традиции. Во всех странах можно найти множество примеров. Что касается Англии, достаточно упомянуть сначала несколько экономистов первой величины, таких как Чайлд, который ясно отождествил деньги с долями золотого и серебряного запаса, осуществляющими денежную функцию, и утверждал, что, несмотря на эту функцию, золото и серебро, отчеканены ли они в виде монет или нет, все же остаются такими же товарами, как «вино, масло, табак, сукно и пр.»; Петти, также рассматривавший деньги с точки зрения материала, из которого они были изготовлены; Локк,  рассуждавший подобным же образом, хотя он был ближе к тому, чтобы допустить, что функция денег специфична; Юм,  чье учение по данному вопросу отличается от доктрины Чайлда только большей ясностью и отточенностью; Кантильон (ор. cit., часть I, гл. 17), теоретический металлизм которого имел большое влияние во Франции. Далее упомянем нескольких экономистов второго ряда, например двух авторов стандартных английских работ по теории денег XVII и XVIII вв. — Раиса Воэна и Джозефа Харриса.  

                В остальном мы ограничимся примерами из итальянской литературы по теории денег, которая на протяжении всего рассматриваемого периода стояла на более высоком уровне по сравнению с соответствующей литературой в других странах. Практически все ведущие итальянские экономисты были бескомпромиссными металлистами. Назовем наиболее значительных из них: Скаруффи, Давандзати, Монтанари, Галиани и Карли. Следует добавить также Беккариа и Верри, трактовавших тему денег во всеобъемлющих трактатах по общей экономической теории.

                Почти все работы названных авторов были переизданы в сборнике Кустоди (см. главу 3). В данной заметке сделана попытка передать общую идею работы каждого автора, за исключением Веккариа и Верри, о которых уже говорилось ранее (глава 3, § 4d). Кроме того, мы снова встретимся с работами Верри и Карли в другом контексте (глава 7 о меркантилизме). Однако нельзя не упомянуть монографию Верри Dialogo sulle monete (1762).

                Гаспаро Скаруффи (1515?-1584), банкир из г. Реджо в области Эмилия, опубликовал в 1582 г. монографию по теории денег, озаглавленную Alitinonfo, превосходно иллюстрирующую диапазон экономической мысли в XVI-XVII вв. Начиная с функций денег, он переходит затем к проблемам чеканки монет, трактуемым в явно металлистском духе: деньги — это отчеканенный кусок металла, но чеканка имеет только декларативное значение. Его предложение ввести международный биметаллизм (несколько подпорченное иррациональной верой в неизменное соотношение 1:12) с выпуском международной денежной единицы международными властями (без сеньоража) включает в себя большое число элементов передовой теории, но очень немногие из них выражены определенно. Поэтому значительным шагом вперед можно считать работу Бернардо Давандзати (1529-1606), «купца-литератора из Флоренции», как называл его Монтанари. Работы Давандзати Lezione delle monete (1588) и Notizia de'cambi (1582) являются «высшими достижениями на все времена» (это касается и литературного стиля) металлистской теории происхождения и природы денег.

                Спустя почти столетие Джеминьяно Монтанари (1633-1687), профессор математики и астрономии в Волонье и Падуе, написал Breve trattato del valore delle monete in tutti gli stati (1680); за этой работой последовала La zecca in consulta di stato (позднее она получила заглавие Delia moneta; 1683-1687), представляющая ту же теорию в более развернутой форме, но без каких-либо существенных дополнений. В своем трактате Delia moneta (1751; 1-я кн.: De'metalli (о металлах); 2-я кн.: Delia natura della moneta (о природе денег); 3-я кн.: Del valore della moneta (о ценности денег); 4-я кн.: Del corso della moneta (об обращении денег); 5-я кн.: Del frutto della moneta (о плодах, приносимых деньгами); однако последняя книга говорит не только о процентах, но также о государственном долге и бирже) неаполитанец Фердинандо Галиани (1728-1787), типичный abbe {аббат, фр.} XVIII в., блещущий умом, сделал для своего времени то, что Монтанари сделал для XVII, а Давандзати для XVI в. Этот труд был бы принят с уважением, даже будучи изданным в 1851 г. Еще одну работу Галиани мы упомянем в следующей главе. Прежде чем завершить рассказ об одном из самых блестящих умов, когда-либо занимавшихся исследованиями в нашей области, следует подчеркнуть один момент, касающийся его творчества: он был единственным экономистом XVIII в., который всегда настаивал на изменчивости человеческой натуры и на относительности всех видов политики, зависящих от времени и места; он был единственным человеком, полностью свободным от охватившей в ту эпоху интеллектуальную жизнь Европы парализующей веры в практические принципы, претендующие на универсальную достоверность. Он был единственным, кто видел, что политика, рациональная для Франции в определенный период, в то же время могла быть совершенно нерациональной для Неаполя; он был единственным, кто имел мужество сказать: «Я не выступаю „за" что бы то ни было... Я за то, чтобы не говорили вздор» (Dialogues sur Ie commerce des bles. 1769. Первый диалог); он по заслугам презирал все типы политических доктринеров, включая физиократов. Суще ствует большая литература о Галиани, есть несколько перепечаток и выборок из его работ. Они перечислены в работе Джордже Тальякодзо (Tagliacozzo. Economisti Napolitani dei sec. XVII e XVIII. P. LXV, LXVI), где также помещено эссе о Галиани и отрывки из Delia moneta и Dialogues.

                Граф Джан Ринальдо Карли (1720-1795), профессор астрономии в Падуе, позднее министр финансов Миланского государства (бывшего тогда частью империи Габсбургов) — в этом качестве он наряду с другими делами реформировал чеканку монет в соответствии с собственным планом, — является крайне разносторонним автором, чьи комментарии о Соединенных Штатах Америки в Delle lettere Americane (1-е изд. — 1780; 2-е изд., в 4т. — 1786) заслуживают внимания даже в таком коротком обзоре, как этот. Его имя должно быть упомянуто в данном тексте в связи с его работой, озаглавленной Delle monete... (первый выпуск был опубликован под заглавием Dell'origine e del commercio della moneta... в 1751г., вся работа вышла в 3 томах в 1754-1760 гг.); она включает эссе Del valore e della proporzione dei metalli monetati con i generi in Italia, содержащее вклад в экономический анализ, о котором речь пойдет ниже. Другие его работы по экономике будут упомянуты в следующей главе.

                Вполне естественно, что большинство достижений в анализе монетарных процессов основывались на металлизме, причем даже там, где, согласно строгой логике, было бы уместней исходить из антиметаллистских позиций. Это не должно нас удивлять, поскольку, несмотря на все его недостатки, теоретический металлизм, если им рационально пользоваться, позволяет продвинуться так же далеко, как и более правильная теория; это одна из причин, по которой металлизм оказался столь жизнестойким растением.

               




Теория механизма ценообразования


Что касается теории механизма ценообразования, то до середины XVIII в. о ее развитии можно сказать очень мало. Вклад даже наиболее ярких светил, таких как Барбон, Петти, Локк, не слишком значителен, а огромное большинство консультантов-администраторов и памфлетистов XVIII в. довольствовались тем типом теории, который они находили или могли найти у Пуфендорфа. Они занимались практическими проблемами регулирования, а аналитическую сторону в основном принимали как должное и медленно осознавали необходимость строгой концептуализации и доказательств. Можно проиллюстрировать сложившееся положение несколькими примерами. Авторам той эпохи был хорошо знаком феномен монополии, к которой они испытывали инстинктивную ненависть, и феномен конкуренции, которую они считали нормальным состоянием, не заботясь о том, чтобы дать ей определение. Но уже в 1516г. сэру Томасу Мору (Utopia; см. выше, глава 3), пришла в голову мысль, что для преобладания конкуренции недостаточно того, чтобы товар продавался более чем одним продавцом. Цены могут не упасть до уровня конкурентной цены даже при наличии нескольких продавцов, quod... si monopolium appellant non potest... certe oligopolium est {что... не может быть названо монополией, несомненно является олигополией — лат.}.  Итак, Мор ввел понятие олигополии. Мы могли бы ожидать, что это приведет к более пристальному анализу понятий «монополия» и «конкуренция», особенно в Англии, где бесконечные обсуждения различных монополий и всевозможных ограничений торговли (как тех, о которых конкуренты договорились в своих интересах, так и тех, которые накладывают монополисты на других торговцев), предшествовавшие выходу Статута о монополиях от 1623-1624 гг. и происходившие после, давали все необходимые мотивы и материалы, какие только можно пожелать. Политики, юристы и некоторые бизнесмены, как и сегодня, страстно боролись с «монополиями», особенно с монопольной властью компаний, имевших государственные привилегии, а «монополисты», как и сегодня, защищались как могли. В интеллектуальном отношении обе стороны представляли собой, как и сегодня, жалкое зрелище. Несмотря на то что в ходе этой дискуссии были достигнуты практические результаты, а историки экономической мысли и экономической политики находят в ней много интересного для себя,  историк экономического анализа после просмотра этой литературы уходит практически с пустыми руками. Но чтобы не упустить ни крупицы информации, давайте прежде всего отметим тенденцию к распространению понятия монополии за пределы случая единственного продавца,  а также начатки аргументации, доказывающей, что монополия в борьбе за максимизацию прибыли, говоря современным языком, изменяет условия, относительно которых была сделана попытка максимизации, а поэтому монополия не обязательно устанавливает цену выше той, что преобладала бы при конкуренции, действующей в других условиях.  

                Можно снова упомянуть нелогичную попытку Бехера разбить рыночные структуры на monopolium, propolium и polipolium, т. е. монополию, спекулятивную покупку товаров и нерегулируемую конкуренцию, приводящую, по его мнению, к дезорганизации рынков, при которой каждый их участник пролетаризируется.

                Но на смену этим взглядам пришли более значительные достижения XVIII в. Мы ограничимся наивысшими достижениями таких экономистов, как Беккариа, Тюрго и Инар, а затем рассмотрим, как в книге А. Смита «Богатство народов» была кодифицирована вся теория ценности и цены той эпохи.

                В работе Беккариа Elementi (опубл. посмертно в 1804; часть IV, глава 1: Del commercio) анализ понятий ценности и цены занимает приблизительно то же место, что и в «Основах» Милля (Mill J. S. Principles). Беккариа, как уже упоминалось, объясняет феномен ценности с помощью таких понятий, как полезность и редкость, а затем переходит к исследованию modus operandi гипотетического рынка, где вино обменивается на хлеб (ср. пример с яблоками и орехами в работе Маршалла).  Он с очевидностью признал, что в случае изолированного обмена (между двумя лицами) меновое соотношение является неопределенным, а определенность приходит с конкуренцией, когда на рынке «торгуются»: в результате колебаний цен установится цена, при которой величина спроса равна величине предложения. Его тщательная разработка примера с обменом трех товаров друг на друга, где он настаивает на существовании (и необходимости) косвенного обмена, заслуживает особого одобрения. Этот почти то же самое, что смог бы сказать средний экономист столетие спустя.

                Работа Беккариа выбрана для рассмотрения по причине ее относительной полноты, но ее идеи были удивительным образом предвосхищены Тюрго в его Reflexions (XXXIII-XXXV; написаны— 1766; опубл. — 1769-1770). Выведя торговлю из «обоюдных потребностей» (besoins reciproques), Тюрго также касается случая изолированного обмена, а затем вводит «определяющую силу», т.е. конкуренцию. Его описание рыночного механизма очень сходно с описанием Бёма-Баверка (см. ниже, часть IV, глава 5, § 4). Сложившаяся в результате рыночная цена (prix courant) подвергается колебаниям под влиянием сил, действующих со стороны спроса или предложения. Высшим достижением эпохи в этом виде анализа стала работа Инара.  В его непримечательном в других отношениях трактате имеется элементарная система уравнений, которая, за исключением разницы в технике, описывает взаимозависимость цен в духе, напоминающем Вальраса.


               





Торговый баланс


                Обращаясь наконец к третьей теме, т. е. к тезису, согласно которому благоприятный торговый баланс (превышение экспорта над импортом) — это состояние, к которому желательно или даже необходимо стремиться, мы сначала отметим, что в той мере, в какой речь идет о практическом аргументе, многое из сказанного ранее справедливо и для данного случая. Это справедливо применительно как к торговой политике протекционизма в целом, так и к специфической политике торгового баланса. Надеюсь, в этой книге уже достаточно подчеркивалось, что экономика военного времени и политика с позиции силы могли бы сами по себе служить достаточным основанием для того, чтобы не считать иррациональным стремление обеспечить возможно больший приток в страну универсальных платежных средств. Следовательно, остается только рассмотреть вопрос о теоретической аргументации в пользу такой политики.


Разобьем его на две части:

а) в какой степени «меркантилисты» понимали связь своих рекомендаций и аргументов с условиями своего времени, способную логически оправдать их аргументацию, хотя, разумеется (никогда не забывайте об этом), данное обстоятельство не «оправдывает» их в каком-либо другом смысле;

b) что нового внесли они в экономический анализ или какие доказуемые ошибки они совершили в ходе своих рассуждений?

Три ошибочных тезиса


Прежде чем пойти дальше, необходимо кратко коснуться трех менее важных пунктов. Во-первых, приемлемость только что представленного аргумента доказывала бы правоту идеи, что выгода одной страны оборачивается потерей для другой. В действительности эта идея просто вытекала бы из данного аргумента. Однако, как бы мы ни нуждались в подобной рационализации идеи, которая была очень популярна в то время и никогда не исчезала из поля зрения, мы вовсе не обязаны делать вывод, что она была обоснована именно подобным образом. Учитывая примитивность всей экономической мысли в тот период, мы, вероятно, сможем более убедительно объяснить происхождение упомянутой идеи, связав ее с соответствующей идеей об индивидуальном обмене, согласно которой выгода одного человека — это потеря для другого. Начиная с Аристотеля и далее философы развивали эту мысль, давая все более точное определение той выгоды, которая заслуживала запрета, а именно избытка над справедливой ценой. Но какое бы определение ни давали этой выгоде, люди всегда ощущали, как они ощущают это и сейчас, что торговец получает выгоду и обогащается за счет надувательства и эксплуатации других людей. В работах консультантов-администраторов всех типов можно найти множество примеров, свидетельствующих о том, что они более или менее разделяли этот взгляд, но постепенно отходили от него. Немногие подписались под этой точкой зрения так явно, как Монкретьен, утверждавший ее как аксиому (Heckscher. Mercantilism. Vol. II. Р. 26); в то же время мало кто преодолел ее полностью, как Барбон, — основная масса литературы лежит между двумя этими крайностями. Это медленное разложение одного из старейших элементов популярной экономической мысли является одним из наиболее важных моментов, относящихся к истории анализа XVII в., которые следует запомнить.

                Теперь, если мы, с одной стороны, будем придерживаться принципа, согласно которому выгода одного человека — это потеря для другого, а с другой стороны, в соответствии с обычаем того периода будем проводить аналогию между торговлей стран и отдельных индивидов, то придем непосредственно к другому обоснованию ошибочного представления, будто выгода одной страны должна обернуться потерей для другой.

                Во-вторых, отсюда непосредственно вытекает возможное объяснение другого ошибочного тезиса, который, вероятно, стоит за многими версиями аргументации, относящейся к торговому балансу. Если мы отождествим выгоду, одновременно являющуюся чьей-нибудь потерей, с прибылью фирмы, то все подобные прибыли взаимно погасятся в объединенном балансе всех фирм и домохозяйств страны, за исключением прибылей, полученных в международной торговле. Эти прибыли не будут погашены, поскольку потери иностранцев не берутся в расчет. Сделав следующее дикое допущение, что эти прибыли складываются в активное сальдо торгового баланса, мы сможем довершить пирамиду бессмыслицы утверждением, что последнее представляет собой общую сумму чистых, т. е. нескомпенсированных, частных прибылей всей страны.

                Однако я не готов приписать такую нелепую аргументацию кому-нибудь из «меркантилистов» достаточно высокого уровня, взгляды которых достойны обсуждения, хотя некоторые из них приблизились — явно или неявно — к опасной черте. Я исхожу из того, что консультанты-администраторы — что бы они ни думали при этом — не писали главным образом о прибылях отдельных лиц. Даже в тех случаях, когда они пользовались такими терминами, как «прибыли» от международной торговли, они имели в виду общенациональную выгоду, которая не отождествлялась с интересом извлечения прибыли. «Меркантилисты» не считали также, что индивидуальные действия, направленные на получение прибыли, обязательно или обычно соответствуют общественным или общенациональным интересам. Этот тезис в духе laissez-faire был вначале совершенно чужд их мышлению.


Они исходили из того, что предпринимательское поведение направлено на получение прибыли (например, их рекомендации были в основном обусловлены стремлением повлиять на ожидаемые прибыли), но при этом не только допускали возможность столкновения частных интересов с интересами общества, но и считали подобные столкновения нормальными, а согласованность интересов — исключительным явлением. Именно поэтому большинство из них считали необходимость государственного регулирования чем-то само собой разумеющимся, а обсуждали только его задачи и методы. Правда, они медленно прокладывали путь к выработке другой точки зрения, и, как мы сейчас увидим, в этом заключается одно из их достижений. Но в основном они были плановиками, стремящимися избежать того, что они считали антинациональными последствиями нерегулируемого предпринимательства независимо от степени его прибыльности для отдельных лиц. Например, когда они рекомендовали прекратить ввоз изюма через Венецию, их не заботило, что в результате исчезнет возможность получения прибылей. В данных обстоятельствах едва ли необходимо настойчиво возлагать на них ответственность за эту конкретную аналитическую ошибку.

                В-третьих, до сих пор ничего не было сказано о знаменитом «смешении понятий богатства и денег». Ни одна из упомянутых выше ошибок анализа не означает и не подразумевает подобного смешения. Более того, насколько мне известно, у «меркантилистов» нельзя найти утверждений, какими бы ошибочными они ни были, которые невозможно было бы объяснить без помощи допущения, что богатство тождественно деньгам, слиткам или «сокровищам», или, иначе говоря, что «меркантилисты» путали деньги с тем, что на них можно купить. Поэтому у нас нет оснований напрасно занимать место в книге обсуждением данного совершенно неинтересного вопроса. Однако читатели могут почувствовать себя вправе получить некоторые пояснения по поводу темы, ставшей стандартной в историографии экономической науки, с тех пор как Адам Смит подал дурной пример своей неумной критикой «коммерческой, или меркантилистской, системы».  

                В 1549 г. анонимный автор,  намереваясь «объявить средства и политические меры, направленные на приведение королевства в состояние зажиточности и процветания», счел необходимым определить, в чем именно заключается это процветающее состояние. По его мнению, оно заключается «главным образом в том, чтобы быть сильным, отражать нападения врагов [то, что это положение выдвигается первым, интересно для нас еще и с другой точки зрения. — И. А. Шумпетер], не быть раздираемым гражданскими войнами; люди должны быть зажиточными [курсив автора]» и не должны страдать от голода и недоедания; последние слова явно служили пояснением понятия «зажиточный». Он считает также, что необходимо добиваться активного сальдо торгового баланса с целью ввоза слитков серебра и золота. Обо всех авторах XVII в., таких как Серра, Мисселден, Ман («богатство заключается во владении вещами, необходимыми в мирной жизни»), Чайлд («множество орудий или материалов»), Кэри, Коук, Яррантон и, разумеется, Барбон, Дэвенант и Петти, не говоря уже о сторонниках выпуска бумажных денег и создания банковских схем, можно сказать, что, какими бы ни были их недостатки и как бы они ни преувеличивали важность увеличения «сокровищ», богатство они определяли, явно или неявно, во многом так же, как и мы сами. Locus classicus {классический пример — лат.} мы находим в трактате, подписанном Папильоном: «Верно, что обычно мера запаса или богатства исчисляется в деньгах, но это делается скорее в воображении, чем в действительности: об одном человеке говорят, что он стоит десять тысяч фунтов, хотя, возможно, у него в наличии нет и ста фунтов, но его имущество, если он фермер, состоит из земли, зерна или скота и сельскохозяйственного инвентаря...».  И все же такие фразы, как «богатство — это деньги», встречаются часто.  Иногда их можно легко игнорировать, рассматривая просто как обороты речи {facons de parler}. Ведь говорит же Миллз, что «хотя деньги — это лучи, а обмен — свет, но слитки золота и серебра — это солнце» (цитату привел Селигмен в статье Bullionists). Должны ли мы сделать вывод, что, по его мнению, слиток и солнце — одно и то же? В других случаях, может быть, необходимо вспомнить, что, хотя мы имеем дело с примерами или попытками анализа, это примитивный анализ, методы которого лишь немногим отличаются, а на более низких уровнях незаметно сливаются с рассуждениями дилетантов, в которых все еще сохраняется культ кладов золота и серебра, хотя британский военно-морской флот уже прогнал стерегущего клад дракона с привычного места. Но это все.

                 




Валютный контроль


                Далее посмотрим, как практический аргумент сочетается с валютным контролем. Война, как мы знаем по опыту, неизбежно приводит к установлению контроля правительства над экономической жизнью и не менее неизбежно создает бюрократический аппарат для управления ею, который не только цепляется за власть, но и стремится расширить ее. Очевидно, что импорт, экспорт и обмен валют относятся к числу наиболее важных областей экономики, подлежащих контролю. К тому же контроль всегда актуален в условиях постоянного балансирования на грани войны. Кроме того, необходимо принять во внимание общее настроение, связанное с войной и постоянной военной угрозой, когда общественное мнение считает, что нанесение ущерба иностранному государству почти так же желательно, как и получение выгоды для своего, иными словами, когда политика в области международных экономических отношений превращается в политику экономической войны и становится одним из орудий в вечной политике с позиции силы. Если признать, что все это относится к той эпохе, то обоснованность тогдашней политики в области валютного обмена станет очевидной, особенно если учесть тенденцию к расширению, присущую любой бюрократической практике. Эмбарго на вывоз золота и серебра — как в виде монет, так и в другой форме — мы можем рассматривать как необходимое дополнение к валютному контролю, хотя в более простых случаях оно являлось основной или даже единственно возможной мерой.  

                Однако полезно дать разумное объяснение политики валют ного контроля в более общей форме — без ссылки на особые условия военной экономики. С этой целью я рассмотрю только полный валютный контроль, т. е. случай, когда государственная власть, имея эффективную монополию на валютные сделки, может реквизировать и распределять иностранную валюту по своему усмотрению.


В этом случае власть может:

а) сгладить временные нехватки иностранной валюты, которые, если за ними не следить, могут вызвать непропорционально большие последствия, особенно посредством кумулятивных процессов;

b) облегчить аккуратное погашение долгов в таких ситуациях, где автоматическая корректировка невозможна вследствие сбоев в функционировании международного рынка;

с) предотвратить или подавить понижательную игру на валютном рынке, которому не хватает гибкости;

d) предотвратить нежелательные (депрессивные) эффекты автоматического корректирования курсов, которые могут возникнуть даже в том случае, когда подобное автоматическое корректирование возможно;

е) предотвратить импорт или экспорт некоторых товаров и поощрить импорт или экспорт других, существенно влияя тем самым на национальное производство;

f) улучшить условия внешней торговли страны в определенных пределах, которые могут быть расширены с помощью дополнительных ограничений, а именно путем введения монополии на сделки с иностранными торговцами.

               

Остается добавить два пункта.

Во-первых, для того чтобы валютный контроль был действительно острым оружием, требуется не только внимательно следить за конечным результатом всех сделок с заграницей или сделок данной страны с каждой другой страной в отдельности (современный принцип двусторонней торговли). Требуется также уделять внимание сделкам каждого отдельного торговца по каждому отдельному товару. Последнее особенно необходимо для того, чтобы полностью использовать все выгоды, которые дает этот дискриминационный метод.

Во-вторых, чтобы стать вполне эффективным инструментом всеобъемлющего планирования, валютный контроль (плюс эмбарго на вывоз денежных металлов) должен быть подкреплен другими видами контроля, которые воздействуют непосредственно на индивидуальные сделки.


Много подобных видов контроля использовалось в разное время, но рассматриваемая эпоха имела свою специфику — институт официально учрежденных центров внешней торговли (the Staple).  Очевидно, что намного легче осуществлять валютный контроль, когда торговля уже контролируется, будучи направлена по заданным каналам, а города — центры внешней торговли с их аппаратом монетных дворов, контролеров, содержателей постоялых дворов (практически являвшихся тюремщиками иностранных купцов) — предоставляют непревзойденные административные возможности для контролирования валютного рынка. Следует помнить, что оба типа политики (валютного контроля и утвержденных центров внешней торговли), в основном дополняющие друг друга, могли также до некоторой степени быть взаимозамещающими.  

                Теперь, что бы мы ни думали о более отдаленных последствиях подобной политики, особенно если бы она осуществлялась всеми странами, и что бы мы ни думали о методах ее проведения (законодательство, конечно, во все времена было и остается в высшей степени иррациональным нагромождением противоречивых мер), такая политика не была в принципе бессмысленной, и ни одного автора, защищавшего ее в условиях того времени, нельзя обвинить в том, что он защищал заведомые глупости. Этот тезис, разумеется, касается практического аргумента, а следовательно, относится к практикам, среди которых выделяется не имеющий себе равных сэр Томас Грешэм (1519-1579).  Сам Джон Стюарт Милль не смог бы предложить реальной альтернативы, а если бы он восстал из мертвых, чтобы отрицать это, то мы ответили бы, что он был недостаточно знаком с условиями того времени и своим отрицанием обнаружил бы ошибочность собственных доводов. Тем не менее эти практические взгляды обычно считаются связанными с неадекватными или явно бессмысленными теориями. Но возникает вопрос, существовала ли здесь вообще какая-либо теоретическая аргументация?

                В действительности практически все авторы, обсуждавшие возможность защиты национальной валюты и обеспечения притока золотых и серебряных денег или слитков без учета торгового или платежного баланса, не заслуживают того, чтобы им приписывали какие бы то ни было правильные или неправильные теории.  Именно ради восстановления справедливости по отношению к ним мы должны понять, до какой степени они были неповинны в каком бы то ни было анализе. Это снимает с них ставшие уже традиционными обвинения, основанные лишь на том, что мы принимаем слишком всерьез их высказывания и связываем их с некими теориями. На самом деле эти авторы не занимались каким бы то ни было анализом — они концептуализировали лишь наиболее очевидные зависимости между экономическими явлениями. Живя в эпоху, когда нации стремились к укреплению своей военной мощи, эти авторы испытывали подсознательную неприязнь к импорту ненужных предметов роскоши, что отнюдь не означает обдуманного отрицания избитой истины, высказанной Адамом Смитом: потребление — это «единственная цель и задача всякого производства». Они смотрели на прыжки валютных курсов и приписывали их махинациям спекулянтов точно так же, как делали это политики и общественное мнение во Франции и Германии после 1919 г. Они чувствовали, что для нации, как и для отдельных лиц, полезно иметь деньги, и заявили об этом, не утруждая себя лишними размышлениями. Они были завзятыми националистами, и иностранец вызывал у них неприязнь и недоверие. Большинство из них наивно критиковали бизнесменов и купцов, как это всегда делало и делает общественное мнение. Читатель, без сомнения, понял, что я имею в виду, и извинит меня за отказ от продолжения этой темы. Излишне также приводить примеры.  

                Однако были исключения.  Особого внимания заслуживает только одно из них — это Малин,  с которым мы уже встречались. За его рекомендациями, касающимися в основном установления более высоких ввозных пошлин, запрета экспорта слитков золота и серебра, развития системы утвержденных центров внешней торговли и восстановления должности королевского валютного контролера с целью официального установления обменных курсов, скрывается более серьезная теория, чем полагали многие критики, презрительно относившиеся к его взглядам. То, что это презрение было незаслуженным, доказывает тот факт, что в течение всего XVII в., как мы увидим, никто не превзошел Малина в ясности и полноте понимания международного механизма валютного обмена, действующего посредством колебания уровня цен и притока или оттока золота и серебра, — того «автоматического механизма», который мы обсудим в разделе «Торговый баланс».


                Во второй части своего трактата Canker of England's Commonwealth Малин прекрасно объясняет, что в случае, когда валюта страны падает ниже металлического паритета, монеты уходят из страны, цены в данной стране падают, а повышаются за рубежом, «где наши деньги, обращающиеся вместе с деньгами других стран, создают денежное изобилие, вследствие чего растут цены на иностранные товары». Это существенный теоретический вклад. Лишь в XVIII в. мы сможем найти аргументацию, подводящую к такому заключению. Почему же Малин не сделал упомянутый вывод сам? Думаю, это произошло потому, что он был больше поражен недостатками этого механизма, чем самим механизмом. В частности, он жаловался, что на небольших и зарегулированных рынках его времени валютные операции приводили к тому, что Англия продавала свои товары дешевле, а заграничные товары покупала дороже, чем было необходимо, т. е. условия торговли были для нее слишком неблагоприятными, «в чем главным образом заключалось нарушение баланса». Он видел возможность улучшить эти условия в осуществлении валютного контроля (наш пункт f выше); еще одним доказательством правильности его рассуждения является тот факт, что при рассмотрении возражений против его плана (Canker of England's Commonwealth, part III) он сначала говорит о том, какое влияние на продажи может оказать улучшение условий торговли, и тотчас же отвечает, что все зависит от того, «насколько необходимы наши товары и каков повсюду на них спрос». Это означает, что, по его мнению, спрос на английские товары за рубежом был неэластичным. Он мог ошибаться в оценке существующего положения. Он наверняка переоценивал как вред, наносимый интересам страны валютными спекуляциями, так и пользу от валютного контроля. Завышенная оценка указанных мер ясно выступает в полемике с Мисселденом. Но это не главное. Мы не занимаемся рассмотрением вопроса, «должна ли была» Англия принять его совет. Нас интересует ход его рассуждений, а он, хотя и не свободен от слабых мест, должен быть отнесен к числу вкладов в экономический анализ. Если мы причислим Малина к «буллионистам», нам придется сделать вывод, что в области теоретической аргументации буллионисты были не так уж неправы. Неверно также полагать, что теоретическая позиция Мисселдена была выше позиции Малина.


                 




Великий вклад Тюрго


Вклад Тюрго не только величайшее достижение в области теории процента, которую нам дал XVIII век, он также предвосхитил многие лучшие идеи последних десятилетий XIX в. Подобно Юму, Тюрго доказывал, что количество денег не определяет процентную ставку, очень удачно подчеркивая при этом концептуальную независимость друг от друга обоих значений выражения «ценность денег» (их ценность на денежном рынке и на рынке товаров); он даже утверждал, что увеличение количества денег, вызывающее рост цен на товары, может привести к повышению процентной ставки. Вслед за Юмом он заменил предложение денег предложением сбережений. Юм поставил раньше Тюрго и ряд других вопросов. Но теория Тюрго значительно глубже и совершенно отличается от других концепций как по содержанию, так и по положенным в ее основу материалам. Как и следовало ожидать, в работе со всей очевидностью обнаруживается влияние канонических идей, однако иногда схоластические идеи служат лишь для того, чтобы привести к прямо противоположным практическим выводам, а одна из основных черт схемы Тюрго, т. е. отождествление капитала с «авансами», восходит к Кенэ или Кантильону. Промышленники {hom-mes industrieux} делят свою прибыль с капиталистами, предоставляющими средства (Reflexions, LXXI). Доля, выделенная капиталисту, определяется, как и все другие цены (LXXV), путем игры предложения и спроса между заемщиками и заимодавцами (LXXVI); таким образом, анализ с самого начала твердо встраивался в общую теорию цен. На первый поверхностный взгляд процент — это цена, выплаченная за использование денег (LXXII, LXXIV). Но почему использование денег определяет цену или, иначе говоря, почему механизм предложения и спроса, как правило, приводит к тому, что деньги, имеющиеся в настоящее время, ценятся дороже по сравнению с будущими деньгами? Тюрго осознал неудовлетворительность ответа, что деньги, данные взаймы, — это сбереженные деньги. Он отвечает, что средства {fonds}, предлагаемые капиталистом, представляют собой движимое имущество {richesse mobiliere} или авансы, которые являются необходимым предварительным условием производства (LIII): капитал дает процент, поскольку он перекидывает мост через временный разрыв между затратами усилий на производство и готовой продукцией (LIX, LX). В наше время эта идея стала такой же избитой, как цитата из «Гамлета». Более того, многие из нас перестали верить в ее объяснительную ценность. Именно по указанным причинам читателю, возможно, трудно должным образом восхититься блеском приемов, с помощью которых Тюрго, развивая концепцию капитала Кантильона или Кенэ, связал феномен процента с самым элементарным фактом, касающимся производства. Предположения, что процентная ставка — это термометр, измеряющий (относительное) изобилие или нехватку (реального) капитала (LXXXVIII), иными словами, что процентная ставка отрицательно коррелирует с нормой сбережений и что процентная ставка определяет пределы возможности наращивать производство (LXXXIX), также приобретают дополнительный смысл в свете данной теории. Первое положение оставалось неоспоренным практически до наших дней, второе не опровергнуто и по сей день.

                Как указывалось выше, А. Смит свел разные доктрины к определенному стереотипу, но при этом он опустил как раз наиболее многообещающие предложения, выдвинутые Юмом и (если он был знаком с Reflexions) Тюрго; в еще большей степени это относится к тезисам, которые он мог найти у Локка. Таким образом, его последователи начали с формулировки, в которой было значительно больше от Барбона, чем от любого из этих авторов. В «Богатстве народов» денежный аспект проблемы процента определенно сведен к форме или технике. «Заимодавец в действительности предлагает... не деньги, а... товары, которые можно купить на них» (книга II, глава 4 {Смит А. Исследование о природе и причинах богатства народов. С. 259}), и в трудах «господ Локка, Ло и Монтескье» нет ничего о том, что увеличение количества золота и серебра приводит к снижению процентной ставки {там же}. Тенденцию снижения процента он объяснял точно таким же образом, как и тенденцию снижения прибыли (книга I, глава 9; эта глава в действительности посвящена тем же темам, что и глава 4 книги II). А. Смит, по-видимому, принимал указанные тенденции как бесспорные факты с оговоркой относительно возможностей «приобретения новой территории или развития новых видов торговли и промышленности». Это вполне логично, поскольку, как теперь уже стало ясно, в схеме Смита обе тенденции представляют собой одно и то же. А. Смит делает между ними следующее различие: прибыль также включает компенсацию за «неприятности {trouble} и риски», в то время как заимодавец получает свои проценты без этой компенсации. Но этому различию отводится второстепенное значение. В основном прибыль — это «прибыль с запаса капитала {stock}», а проценты, идущие капиталисту-нанимателю, получены за одолженный «капитал» (в форме товаров).

                Является ли этот капитал его собственным, или он его занял у другого лица, обеспечение им работников — основная функция бизнесмена. Прежде всего и главным образом он — «капиталист», и в качестве капиталиста является типичным нанимателем труда, основная функция которого состоит в том, чтобы обеспечить этим капиталом рабочих, хотя капиталист-наниматель не обязательно должен сам производить найм; в этом случае...

               

                 







Влияние ученых-схоластов


Мы снова начинаем с работы ученых-схоластов и их последователей-протестантов. Прежде чем приступить к прочтению данного раздела, читателю лучше обратиться непосредственно к ним. Их влияние проявилось двумя путями. С одной стороны, они задали одну из главных тем для обсуждения: дискуссия по поводу законности взимания и выплаты процентов продолжалась и впоследствии. Во второй половине XVIII в. ее накал ослаб, но споры не угасли, и даже Тюрго в своем трактате Memoire sur les pret d'argent {«K вопросу о предоставлении займов »} вступил в борьбу с аристотелианской позицией. Нам нет нужды вновь вдаваться в рассмотрение данной проблемы, но близко соприкасающийся с ней вопрос требует нашего внимания. В большинстве стран нравственная проблема была частично вытеснена чисто экономической, которая уже касалась не старого спора о принципах, а целесообразности снижения процентной ставки законодательным путем. Английские купцы, смотревшие с завистью, смешанной с восхищением, на условия торговли в Нидерландах, приняли теорию, которая естественно приходит в голову необученному практику, а именно, что одной из причин, а возможно, главной причиной торгового процветания Нидерландов в XVII в. было преобладание в этой стране низкой процентной ставки. Они настаивали на ее регулировании с помощью закона, чтобы предоставить Англии такое же преимущество. Достаточно упомянуть Чайлда как наиболее известного среди многих защитников этой теории и обратиться к сноске, помещенной ниже, в которой упоминается, по-моему, наиболее интересный момент дискуссии, породившей противоположную теорию, утверждающую, что низкая процентная ставка является следствием, а не причиной благосостояния; эта теория одержала победу и не оспаривалась вплоть до наших дней.  Отсюда, конечно, не следует, что законодательное регулирование процентной ставки вовсе бессмысленно. В действительности ни Локк, ни А. Смит не заходили так далеко. Но в конце концов эта точка зрения возобладала.  

                С другой стороны, схоластическая доктрина содержала также теоретические (объяснительные) идеи относительно процента, из которых исходил анализ XVII и XVIII вв. Оставив без внимания более мелкие вопросы, сосредоточимся на следующих двух — денежной концепции процента и в сжатой форме выраженном утверждении Молины: «Деньги — это инструмент торговли купцов». Схоласты не ограничивали понятие процента предоставлением денежных займов, но последнее интересовало их больше других аспектов; они не пришли к консенсусу относительно того, что ожидаемые прибыли являются источником спроса на займы для производственных нужд, но наиболее знаменитые из них с полной ясностью выразили эту идею в общих чертах.

                На протяжении всего XVII в. и большей части XVIII в. подавляющее большинство экономистов, как и многие из нас в настоящее время, рассматривали процент как монетарный феномен. В особенности это касается Калпепера, Мэнли, Чайлда, Петти, Локка и Поллексфена, не говоря об экономистах континентальной Европы. Что касается Петти, то непосредственное влияние на него схоластики не исключено, поскольку частично он получил образование в иезуитской школе. В поисках — совершенно в духе отцов-схоластов — дополнительной, независимой от простого акта передачи денег причины премии, получаемой кредитором, он возрождает прежнее ее объяснение «неудобством» (damnum), которое испытывает кредитор, обязавшийся не требовать свои деньги в течение установленного срока. В любом случае, несмотря на то что Петти соотносил это неудобство с рентой с такого количества земли, которое можно купить на ту же сумму, он всегда имел в виду деньги и имеющимся их количеством определял процентную ставку; при этом не было сделано никакого указания на прочие равные условия, которые потребовались бы для подтверждения данного тезиса. Локк рассматривает этот вопрос несколько глубже. Неудобоваримая манера изложения Локка крайне затрудняет правильную оценку, но если я верно понял его мысль, то ему можно приписать открытое изложение и развитие второй из двух вышеупомянутых идей. Процент у него — это также цена предоставленных взаймы денег. Но «предложение» на рынке денег должно рассматриваться в связи с уровнем задолженности и состоянием торговли: высокие прибыли повышают, а низкие понижают процентную ставку. Хотя мы не можем за держаться на данном утверждении, чтобы доказать его правильность и тем более обсудить контраргументы, я думаю, рассуждения Локка можно с некоторой натяжкой рассматривать как эмбриональную форму того, что теперь называется шведской теорией ссудных фондов {loanable funds}: процент объясняется и определяется спросом на займы, исходящим из ожидаемой прибыли и соразмеряющимся с предложением «ссудных фондов».

               





Выводы из количественной теоремы


Чтобы пояснить нашу мысль, рассмотрим тот же случай с точки зрения количественной теории денег. Для упрощения изложения допустим, что существует абсолютно неизменный набор товаров, которые должны быть проданы за те деньги, какие есть у покупателей, сколько бы их ни было, а покупатели чувствуют себя вынужденными быстро истратить все имеющиеся у них деньги на этот набор товаров. Далее мы будем говорить не о количественной теории, а о количественной теореме, поскольку речь пойдет не о теории денег в целом, а лишь о предположении, касающемся их меновой ценности. Оставив все остальное строго как есть, допустим рост производства золота. Как и при аргументизации в духе металлистской теории, мы делаем вывод, что это приводит к снижению ценности золота, т. е. к повышению всех цен, выраженных в золоте. Причина этого явления та же, что и в предыдущем случае, в той мере, в какой это касается той доли возросшего количества золота, которая уходит на нужды производства. Но та доля возросшего количества золота, которая уходит в денежное обращение, теперь работает иначе и приводит к снижению меновой ценности золота, содержащегося в монетах, т. е. к росту цен на товары по другой причине: при условии нашего крайне искусственного допущения снижение меновой ценности золота строго пропорционально увеличению количества золотых денег, а непосредственная причина этого — не снижение товарной ценности золота (оно имеет отношение к делу, но косвенно — в силу того, что им определяется, до какой степени возрастает количество монетарного золота), а рост количества монет как таковых. Именно рост этого количества при постоянной покупательной способности общего количества денег является непосредственной причиной происходящего снижения меновой ценности денежной единицы. Такое же снижение может произойти, если, не увеличивая этого запаса, разбить его на денежные единицы с меньшим содержанием золота, поскольку в обоих случаях на одну монету станет приходиться меньше каждого товара. Воздействие использования дополнительного количества золота в качестве товара может быть уподоблено влиянию использования дополнительного числа рабочих той же квалификации на данном заводе при данном оборудовании. Воздействие использования дополнительного количества золота в качестве монет может быть уподоблено влиянию замены рабочей силы, работающей на данном заводе и при данном оборудовании большим числом рабочих пропорционально более низкой квалификации.


Таким образом, количественная теорема дает нам следующее:

во-первых, она признает факт, что монетарная функция влияет на ценность товара, выбранного в качестве денег, и является логически самостоятельным, хотя и не независимым, источником меновой ценности золота (это мы, конечно, можем признать, ничем не связывая себя в дальнейшем);

во-вторых, она признает, что механизм, определяющий ценность золота в обращении, отличается от механизма, определяющего ценность золота, используемого в промышленности, или ценность любого другого товара;

в-третьих, она предлагает конкретную, очень примитивную и очень простую схему этого механизма.


Кажущаяся сложность этого простого на самом деле вопроса объясняется тем фактом, что в случае идеального золотого монометаллизма оба механизма должны, разумеется, привести к одинаковой ценности золота в монетарной и промышленной сфере, а также тем, что воздействия возросшего производства золота на товарную и на монетарную ценность золота так переплетаются между собой, что трудно ясно рассмотреть каждое в отдельности. Но одной из сильных сторон количественной теории денег является возможность ее использования для случая бумажных денег, не прибегая к каким-либо дополнительным построениям. В данном случае — когда материал не обладает товарной ценностью, способной стать причиной двусмысленности при определении того, какое количество и какой modus operandi {рабочий механизм} мы имеем в виду, — все становится совершенно ясно. Это логическое сродство количественной теоремы с теоретическим картализмом следует запомнить: теорема в основном сводится к трактовке денег не как товара, а как ваучера на покупку товаров, хотя не все, кто рассматривает деньги с этой точки зрения, обязательно принимают специальную схему, предлагаемую данной теоремой. Указанное свойство весьма важно запомнить, поскольку последующее развитие теории стремилось затушевать его.


                В работе Бодэна нет и следа подобных рассуждений, но они присутствуют у Давандзати (1588, см. § 2 ); он сопоставил массу товаров с денежной массой — запас (stock) с запасом, — и ему следует отдать должное как автору более удачной формулировки количественной теоремы в ее самой примитивной форме, даже если бы мы интерпретировали аргументацию Бодэна в том же смысле. Дальнейшее продвижение в этом направлении было медленным. Конечно, простое признание воздействия на цены импорта американского золота и серебра или любого увеличения запаса золота и серебра в какой-либо стране вскоре стало общим местом. Читая нескладные труды менее образованных «меркантилистов», не всегда легко понять, что они имели в виду, но некоторые из них, особенно Малин и Ман (см. главу 7), попытались, мне кажется, выразить подлинную идею количественной теории, хотя и в рудиментарной форме, в то время как другие, возможно большинство, довольствовались «простым металлизмом».  Так или иначе, много лет спустя Давандзати обрел последователя в лице Монтанари (1680), во второй половине XVII в. продвижения в этом направлении стали частыми в Англии.

                Среди них особого внимания заслуживает вклад Брискоу (1694),  так как он, насколько мне известно, был первым, кто написал уравнение обмена в следующей неудовлетворительной форме: количество денег равно ценам, умноженным на реальный доход.  В течение XVIII в. общим местом для многих ведущих экономистов стала подлинная количественная теория, иногда в довольно грубой форме. Ее воспринимали как нечто само собой разумеющееся Дженовези, Галиани, Беккариа и Юсти, а Юм заново подтвердил ее с настойчивостью, в которой вряд ли была необходимость (1752). Это тем более важно, что А. Смит полностью примкнул к простому металлизму.

                Но уравнение обмена, составленное Брискоу, к тому времени, когда он его опубликовал,  уже устарело, поскольку еще раньше был сделан более важный шаг. Наиболее примитивный способ рассмотрения зависимости между количеством денег и ценами (для примитивного ума он и самый естественный) — это сравнение какого-либо количества или фонда денег с количеством или фондом товаров, которые, как предполагается, будут обменены друг на друга. При более глубоком рассмотрении вопроса возникает мысль, что количество товаров является довольно сомнительной экономической переменной; действительно, общее количество монет можно рассматривать как определенную величину, которая, если не принимать в расчет изъятие из обращения и экспорт, является постоянной; однако товары, повседневно обмениваемые на эти монеты, не остаются всякий раз одними и теми же; отдельные единицы хлеба, вина, одежды и т. д. навсегда исчезают с рынка и с течением времени заменяются другими единицами, с тем чтобы их обменяли в следующий базарный день на те же монеты. Следовательно, сравнение производится между запасом (stock) и потоком (flow). Чтобы осуществить сопоставимость, нужно выбрать единичный период и умножить запас на коэффициент, показывающий, как часто за данный период запас оплачивает поток, т. е. как часто в определенный период деньги делают то, что товар может сделать только единожды. Задача значительно упрощается, но ценность ее решения существенно снижается, если мы допустим, что тратятся все монеты до единой, причем только один раз в течение каждого базарного дня, и в каждый базарный день предлагаются равные количества всех товаров и не производится никаких других сделок; в этом случае «скорость» или «быстрота обращения» денег будет равна числу базарных дней за единичный период. Если такое число будет равно 12 в год, то данное количество денег будет поддерживать тот же уровень цен, какой поддерживал бы в двенадцать раз больший денежный запас при наличии в году одного базарного дня. В таком смысле «скорость» обращения свойственна только деньгам, аналогии в мире товаров не существует.  

                Осознание этого факта и включение его в механизм анализа было научным достижением в основном трех ученых: Петти, Локка и Кантильона. Его важность дает нам основание для того, чтобы рассмотреть, как было сделано данное «открытие».


                Ни Петти, ни Локк не шли логическим путем, т. е. не выводили феномен «скорости» обращения из природы денег, — этот путь в самых общих чертах мы изложили выше. Они столкнулись с этим феноменом, пытаясь ответить на практический вопрос, который считали важным: в каком количестве денег нуждается отдельная страна? Кажется, Юм был первым, кто ясно и открыто показал (см.; Ните. Of Money//Political Discourse. 1752), что на уровне чистой логики этот вопрос не имеет смысла. С одной стороны, для изолированной страны подойдет любое количество денег, как бы мало оно ни было; с другой стороны, при наличии повсюду идеального золотого стандарта количество денег в каждой стране всегда будет стремиться к уровню, соответствующему ее относительному положению в международной торговле. Но в XVI в. люди думали иначе, и данному вопросу можно придать практический смысл, добавив к нему: «при преобладающем уровне цен». После внесения такой поправки задача заключается в том, чтобы определить потребности внутреннего обращения денег в условиях данного времени и места. Целью была или поддержка «меркантилистской» политики усиленного импорта золота и серебра до достижения этого уровня, или борьба с ней после его превышения.

                Задача носила в основном статистический характер. Петти подошел к ее решению с точки зрения выплаты доходов, т. е.... [фраза не закончена; следующие два абзаца взяты из более ранней краткой трактовки теорий денег в приложении и, следовательно, не имеют строгой связи с предшествующим материалом].

                Следует отметить еще один пункт. С точки зрения теоретика, появление важной, ясно изложенной и пригодной для работы концепции — это всегда «большое событие», хотя она и подразумевалась в предшествующей аргументации. Признаки такой концепции, как скорость обращения денег, можно обнаружить уже у Давандзати, но она воплотилась в реальность только в последние десятилетия XVII в. Это было чисто английским достижением. Мы уже знаем о подвиге сэра Уильяма Петти в данной области. Другим автором был Локк (Lock J. Some Considerations. 1692). Он подходит к скорости обращения, рассматривая вопросы, связанные с кассовой наличностью, которую практически необходимо держать различным классам людей. Влияние изменения скорости обращения денег на цены прямо не обозначено, хотя можно сказать, что оно сказывается косвенно, посредством воздействия процентной ставки на неиспользуемые денежные остатки.  Кантильон, который, насколько мне известно, первым заговорил о скорости обращения, был также первым, кто утверждал, что рост скорости обращения денег эквивалентен увеличению их количества. Он также сделал вывод, что меры, рассчитанные на понижение скорости обращения, будут противодействовать инфляции. Ни Юм, ни Смит не добавили к этому ничего существенного.

                Мы увидим, что концепция с самого начала развивалась в тех же двух направлениях, что и в дальнейшем. Петти и Локк использовали подход с точки зрения кассовых остатков, Кантильон подходил со стороны оборота денег. Локк и Кантильон четко рассмотрели не только скорость обращения в строгом смысле, но также и скорость расходования денег. Поскольку родственная концепция склонности к потреблению завоевала популярность в связи с анализом мультипликатора, полезно, наверное, добавить пару примеров, подтверждающих, что данная концепция также была прекрасно известна экономистам той эпохи. Как мы уже знаем, Буагильбер в работе Dissertation sur la richesse указывал, что монета, попадающая в руки мелкого торговца, тратится значительно быстрее, чем монета в руках богача, более склонного запереть ее в сундук. Богач — накопитель сокровищ, судя по всему, не является открытием или изобретением последних десяти лет. Галиани во втором «Диалоге о торговле зерном» (Dialogue sur Ie commerce des bles) вывел различие между склонностью к потреблению фермера, который экономит и копит деньги, и ремесленника, который быстро их тратит.

    Маркетинг: Практика - Рынок - Анализ - Финансы